Вышли на огород. За сараем недавно наспех были свалены три воза ржаной соломы, полученной на трудодни с колхозного гумна. Этой соломой и решено было прикрыть яму. Ерофей Кузьмич и Марийка носили солому, поддевая ее большими охапками на вилы, а Васятка, на лету подхватывая граблями навильники, ловко укладывал их в омет и утаптывал ногами. Через полчаса работы, поднимаясь все выше и выше, он начал доставать багряные гроздья ягод с верхних ветвей рябины.
Сметливый Васятка видел, как мучилась Марийка, и все время старался, чем мог, утешить ее. Нарвав пучок веток с большими гроздьями ягод, он сказал ей:
- Гляди, какие ягоды! Тебе дать?
- Кинь, Васятка!
- Я тебе самых лучших! - обрадованно закричал мальчуган. - Вот, гляди!
- Эй, ты, там! - прикрикнул на Васятку от сарая Ерофей Кузьмич. Чего там кричишь? Чтобы народ видел? Да и рябину зачем портишь зря? Куда рвешь?
- Скрипи, скрипун! - прошептал Васятка, косясь на отца. - Держи, Марийка! Эх, и ягодки!
Марийка поймала большую, тяжелую ветку, густо обвешанную гроздьями ягод, взглянула на нее - и сразу вспомнила один лучистый день последней весны. Вскоре после свадьбы, придя поработать на огород, они вместе с Андреем стояли под этой рябиной, - вся она была осыпана нежным белым цветом. Кажется, это было совсем, совсем недавно… Но рябина не только отцвела, - на ней успели вырасти эти богатые и нарядные гроздья.
Подошел Ерофей Кузьмич.
- Манька, ты чего же стоишь? Надо бы после эти забавы!
Не отвечая, Марийка воткнула вилы в охапку соломы, попыталась поднять - и не смогла. Ее мягкие, теплые губы раскрылись и запылали. Она тряхнула головой, сбрасывая на плечи полушалок. Изгибая тонкий девичий стан, еще раз попыталась поднять солому, и опять не хватило сил. Сказала чуть слышно:
- Не могу! - Бросив вилы, отошла к рябине. - Погодите, сейчас пройдет…
- Вешует? - хмуро спросил Ерофей Кузьмич.
- Кто? - оглянулась Марийка.
- Сердце, кто же?
- Не тревожьте меня сейчас, папаша, - держась за ствол рябины, ответила Марийка.
Васятка вдруг тряхнул суком рябины.
- Тятя, глянь-ка, едут!
У Ерофея Кузьмича дрогнули в руках вилы.
- Немцы?
- Да нет, бабы! Никак нашенски? Да вон, вон!
- Тьфу, поганое дите! - закипел Ерофей Кузьмич. - Ты чего, вихрастый дьявол, пугаешь? Нет, чтобы сказать как следует! Вот как возьму да раза два достану вилами - будешь знать! Фу, даже в груди захолонуло!
С востока по склону взгорья в деревню поднимался небольшой обозик. За возами, нагруженными разным скарбом, шагали измученные, унылые женщины, брели похудевшие и повзрослевшие за двое суток ребятишки. Поглядывая на родную деревню, затихшую под березами, колхозницы глуховато перекидывались словами:
- Хлебнешь теперь тут горького!
- Ой, кума, не приведи господи!
- Загодя готовь петельку!
Когда обозик поравнялся с лопуховским огородом, одна женщина в поношенном мужском пиджаке, туго затянутом на талии цветной опояской, в сапогах, с кнутом в руке, завернула к изгороди, крикнула:
- Эй, сват, немцев нет еще у нас?
- Мама! - Марийка бросилась к изгороди. - Мама!
Немного подождав, Ерофей Кузьмич тоже подошел к изгороди. Марийка все еще обнималась у телеги с младшей сестренкой Фаей - смугленькой и тоже черноглазой, только вступавшей в девичество.
Сватья Анфиса Марковна, прозванная по имени покойного мужа Макарихой, высокая, статная женщина лет пятидесяти, с живым лицом и темными, все еще молодыми глазами, прикрикнув на шумевших дочерей, подала команду бабам:
- Погоняй, бабы, чего встали?
Объезжая телегу Макарихи, бабы двинулись в деревню. Макариха обернулась к изгороди, поздоровалась со сватом, переспросила:
- Значит, не бывали еще, сват?
- Слава богу, нет еще…
- А то мы едем да только и думаем: сунемся в деревню, а там уже немцы. Только клочья, думаем, полетят от нас.
- Не должно бы, сватья. С баб какой спрос?
- Ой, сват! Они спросят!
Закуривая, Ерофей Кузьмич поинтересовался:
- Возвернулись-то откудова?
- От Черного Ключа.
- Значит, дальше ходу нет?
- Не пришлось, сват, дальше.
- Да, пробегли наши быстро! - Ерофей Кузьмич пустил дым из ноздрей. Без всякой войны покинули деревню.
- Это, сват, разве бегут? - смотря мимо свата, сказала Макариха. Вот погоди, как немцы побегут, - вот те побегут! Куда прытче наших! Диву дашься, сват. Знаешь, придешь незваным, уйдешь драным!
- Конешно, если наши соберут силу…
- Соберут! - Макариха так ударила черенком кнута по верхней жерди изгороди, что Ерофей Кузьмич вздрогнул. - В своем гнезде, сват, и ворона любому глаз выклюет. Слыхал? - От гнева Макариха даже помолодела в лице. Нет, не приглянется им наш хлебушко!
О бое у Вазузы Макариха ничего не знала. Потолковав об Андрее, она засобиралась ехать домой. Прощаясь со сватьей, Ерофей Кузьмич сказал:
- Заглядывай, сватья, когда будет время!
- Захаживайте и вы, сват, - в свою очередь, пригласила Макариха.
Не отходя от прясла, Ерофей Кузьмич еще с минуту наблюдал за Макарихой. По-мужски взяв в руки вожжи, она стегнула отощавшего коня кнутом поперек спины и, когда он тронул воз на взгорье, крупно зашагала рядом с телегой. Ерофей Кузьмич легонько качнул головой и сказал о сватье с завистью:
- Крепка! Такую как ни кинет жизнь, она все вроде кошки, опять на ногах. И видит, пожалуй, как кошка: днем хорошо, а ночью - того лучше.
- Плохо? - спросила Марийка, влезая на изгородь.
- Такая порода! - уклончиво ответил свекор.
Марийка, увидев мать, сначала испугалась, что ей не удалось бежать от немцев, но теперь была рада, что она не уехала. Теперь Марийка знала, что в деревне есть человек, который всегда поможет ей в любой беде. Ей стало легче, и она, опять взявшись за вилы, даже на время забылась от своих дум. Ерофей Кузьмич, наоборот, почему-то заметно помрачнел после встречи со сватьей и работал все время молча. Только когда омет был готов и обставлен вокруг жердями, угрюмо сказал:
- Добро-то спрятано надежно. А вот душу на это время куда бы спрятать?
Беженцы возвращались в деревню весь вечер. В деревне становилось многолюднее, но она все так же казалась опустевшей: затаясь, ольховцы со страхом ждали чужеземцев.
Когда спустилась ночь, Ерофей Кузьмич три раза, не отдыхая, обошел вокруг своего двора. Придерживаясь за изгородь, оступаясь в темноте в ямки, пробираясь сквозь повядшие, но еще крепкие лопухи, он то про себя, то вслух шептал, горячо дыша:
- …от ворога, конного и пешого… а також от мора и глада… от огня и порухи… и черного глаза…
Отчитав заговор, он с лампешкой отыскал в кладовке припасенный с лета бледный, мясистый, выросший в земле стебель с редкой чешуйкой недоразвитых листочков - петров крест. Завязав его в тряпицу, повесил над наружной входной дверью: на счастье всего дома.
II
Из густого березняка дорога вышла к маленькой речушке. Телега загрохотала на дощатом мостике. Отсюда до Ольховки оставалось три километра: будь дневное время, она так и встала бы перед глазами на просторном и веселом взгорье. Но землю окутывала непроглядная ночная тьма. Ни одного огонька не виднелось в Ольховке. Когда телега, съезжая с мостика, мягко стукнулась в выбоине, Степан Бояркин тронул за плечо Серьгу Хахая, продавца Ольховской лавки, который правил лошадью, и сказал со вздохом:
- Стой. Довольно.
На мостике загрохотала еще одна телега. И тоже остановилась. Четыре человека, почти враз спрыгнув с нее, с обеих сторон подошли к Степану Бояркину. Согнувшись у заднего колеса, он хватался за ногу. Его спросили:
- Больно?
- Да нет, - прошептал Бояркин. - Отсидел. Онемела.
- Врешь ведь, Степан!
Бояркин выпрямился, сказал:
- Так вот, в Ольховку ехать незачем. Кто знает, может, там уже немцы. А нам нечего зря терять головы. Поезжайте отсюда вот этой дорожкой, - он махнул рукой вправо, - а там кромкой урочища. Знаешь, Серьга?
- Знаю, - отозвался из темноты Хахай.
- И дождетесь у Лосиного. Я прибуду к свету.
- Домой забежишь?
- Меня дома не ждут. Степан Бояркин уехал к Москве. Дела, какие надо, сделаю.
Бояркин пошарил рукой в телеге.
- Винтовку? - спросил Серьга.
- На что она мне сейчас? Палка где?
- Вот, держи.
- Гляди, мой сапог не потеряй! Не жди тогда добра.
- Ха-ха! - невесело хохотнул Серьга. - Ты ноги только приноси. О сапогах какая забота?
Кто-то из спутников посоветовал:
- И верно, ты осторожнее там, Степан.
Собираясь в путь, Бояркин огляделся по сторонам.
- Экая ночь! - вздохнул он. - Над всей жизнью нашей теперь опустилась она…
Было холодно, но Бояркин раскинул полы пиджака. Щупал палкой в темноте дорогу, прихрамывая на левую ногу, обутую в ботинок, пошел к Ольховке.
На склоне взгорья, у самой Ольховки, он присел передохнуть на знакомый с детства придорожный камень. Отсюда, со взгорья, было видно, как далеко по сторонам, вдоль большаков, и на востоке, куда откатилась война, мерцали за лесами гребешки пожаров. А над родными местами в пасмурном небе едва теплились редкие звезды, и все было объято зловещей тишиной.
Степану Бояркину нужно было повидать колхозного завхоза Осипа Михайловича. Но он жил в центре деревни, пробираться к нему опасно. "К кому же зайти сначала?" - подумал Бояркин. Всем колхозницам, которые были с ним во время бомбежки, а затем возвращались домой, он сказал, что при любых условиях будет пробиваться на восток. О таком его решении уже знала вся Ольховка. Бояркин хотел, чтобы до поры до времени все ольховцы были убеждены в том, что он пробрался к Москве. "А-а, чего гадать! Зайду-ка к Лопуховым, - решил Бояркин. - Разузнаю все, а потом видно будет".
Он поднялся с камня, пересек дорогу и осторожным шагом, ощупывая землю палкой, направился к лопуховскому огороду. В темноте наткнулся на изгородь. И только когда уже взобрался на нее, вспомнил, что у Лопуховых самый злой на деревне кобель. Он поднимет такой лай, что взбулгачит всех ольховских собак. Бояркин бесшумно спустился с изгороди. И тут, перебирая в уме колхозников, невольно вспомнил о лопуховской родне - вдове Макарихе. На нее можно было положиться в любом деле: и честна и тверда. Да и легко было пройти на ее двор, стоявший близ южной окраины деревни.
Через полчаса Степан Бояркин был у Макарихи. Она даже не удивилась его возвращению в деревню. Занавесив в темноте окна, зажгла лампу и, оглядев Бояркина, заметила:
- Что ж ты ходишь так? Надел бы оба ботинка, что ли?
Не успел Бояркин закончить наскоро поданный ему ужин, Макариха привела Осипа Михайловича. Это был человек пожилой, седоусый, сурового солдатского вида. В гражданскую войну ему изувечило осколком ногу, и с тех пор он ходил с тяжелой березовой палкой. Здороваясь с Бояркиным, завхоз кивнул на его ногу:
- Тебя, сказывают, задело? Хромаешь?
- Не одному тебе хромать, - отшутился Бояркин.
Вскоре сам собой завязался нужный разговор. Аккуратно собрав со стола крошки, Бояркин бросил их в рот и взялся за очередной ломоть пахучего ржаного хлеба.
- Новый?
- Вместе мололи, - отозвалась Макариха.
- Хорош хлеб!
- Теперь не знаю, поешь ли такого, - сказал Осип Михайлович, укладывая березовую палку вдоль вытянутой несгибающейся правой ноги. Слух есть, что мельница попорчена. Будешь в ступе толочь, - какой хлеб?
Бояркин указал на перегородку ложкой:
- Фая-то спит?
- О, хоть в барабан бей! - успокоила Макариха.
Бояркин наклонился над чашкой.
- Сколько у нас намолочено?
- Это ж надо по документам, - ответил завхоз. - В старом амбаре для сдачи государству осталось немного, а в новом - семенной.
- Государственного много?
- Тонны полторы.
- Так. Значит, сдашь его государству.
Осип Михайлович поднял суровое, в складках, лицо с густыми серыми усами.
- Государству? Это как же… куда?
- Куда говорю. Что у нас, государства нет? Отвезешь в ближайший день… вернее, ночь. И сдашь Серьге Хахаю. А в какое место везти, после укажу. Да я пришлю людей, тебе помогут. Это надо сделать тайно.
- Хорошо, Степан, - все поняв, согласился завхоз.
Бояркин молча закончил ужин, свернул цигарку, прикурил от лампы. При слабом свете он казался особенно худым и бледным. Но в его больших светлых ореховых глазах больше, чем всегда, было горячей жизни и силы.
- А семенной? - спросил Осип Михайлович.
Бояркин долго думал, дымя махоркой. Для семян было оставлено лучшее, отборное зерно. Нагрянут немцы - оно пропало. Но раздавать его не хотелось. С этим зерном у колхозников связаны все думы о весне. Раздай его, и многие подумают: значит, сами руководители не верят, что войска возвратятся скоро, что весной доведется сеять колхозом.
- Спрячь! - сказал он наконец решительно.
- А как спрячешь?
- Обмозгуй. Не малый. Но чтобы все колхозники знали, что зерно цело и надежно спрятано до весны.
Где-то в деревне залаяла собака. Степан Бояркин быстро обернулся к окну, просунул голову за шерстяное одеяло, несколько секунд присматривался к ночной тьме. Еще раз донесся собачий лай. Бояркин прикрыл окно, улыбнулся легкой и светлой улыбкой.
- Наша! Жучка!
- Что там она? - встревожилась Макариха. - На кого?
- Так она брешет…
Тяжеловато облокотясь на стол, Бояркин продолжал:
- Ну, а скирды молотить некому и некогда. Так?
- Где уж тут! - ответил завхоз. - Пусть стоят.
- Не попортились бы, - сказала Макариха. - Второпях складывали-то. Прольет дождем - погниют!
- Перестоят! - заверил завхоз.
Бояркин откинулся к стене, сказал твердо:
- Зря толкуете… Сжечь!
- Скирды?
- Сжечь! И как можно скорее, - повторил Бояркин. - Растащить не успеете, а нагрянут немцы - заставят обмолотить и зерно заберут или потравят лошадям. А мы не должны давать им ни одного зерна! Сжечь!
Макариха отошла к печи, прислонилась к ней головой, сказала сквозь слезы, прикрывая глаза:
- Такое добро! Сколько трудов положено!
- Знаю! Чуть ли не по колоску собирали!
- Да так и есть: по колоску. Ребята вон ходили по полям с корзинками…
- Знаю. Все одно - сжечь!
У Осипа Михайловича затряслись усы.
- Нет, Степан! Заставь ты меня мою избу зажечь - сейчас запалю. А на колхозный хлеб у меня, Степан, не поднимутся руки!
- Забыл, что приказано?
- Все сознаю, - помедлив, ответил Осип Михайлович. - Все как есть. Ну, сил нету, Степан. Сердце у меня попорченное, вот что! Я зажгу его - и сам в огонь брошусь. Нет, убей ты меня, Степан, - не поднимутся у меня руки на колхозный хлеб! Такое добро, а?
- Слаб ты! - сказал Бояркин завхозу и взглянул на Макариху. - А ты, Анфиса Марковна?
- Сожгу, - чуть слышно ответила Макариха.
Степану Бояркину и самому было тяжело: так и давило грудь удушье. Он поднялся со скамьи, постоял, трогая длинными худыми пальцами одеяло, каким было занавешено окно. Затем резко обернулся, заговорил, меняясь в лице, сверкая глазами:
- Я тоже думал, что у меня не поднимутся руки… Поднялись! Теперь не то время, не то! Теперь для наших рук - другое дело. И мы должны еще показать, какая сила в наших руках!
Осип Михайлович и Макариха с удивлением смотрели на председателя. Нет, это был другой Степан Бояркин, совсем другой, - таким его не знала раньше Ольховка…
III
Мужчин в Ольховке осталось наперечет. Те, что были в крепких годах и подлежали мобилизации, давно ушли в армию. Некоторым белобилетникам, кто эвакуировался из деревни заранее, удалось пробраться к Москве. Остальные пропали без вести. Почти на каждом дворе, где не были заколочены ставни, начали хозяйничать женщины. О мужиках, что остались в деревне, они горько шутили:
- Какие же это мужики? Одно гнилье!
- Ой, да что и говорить!
…На следующий день Марийка пришла к матери. В ее избе было людно. Здесь были Лукерья Бояркина, жена председателя колхоза, с ребенком, Ульяна Шутяева, проплакавшая все глаза после гибели дочки, молодая солдатка Паня Горюнова и еще несколько женщин со всего южного края деревни.
В самый разгар беседы какой-то мальчуган застучал в окно.
- Пленных ведут! - крикнул он. - Наших!
- Каких наших? - спросила Макариха.
- Ну, наших, русских!
- Немцы?!
- А то кто же! Вон идут!
В избе поднялся шум.
- Батюшки, что же делать?
- Греха бы не было!
- Прятаться, бабы, надо! Бечь надо!
Но Макариха скомандовала:
- Пошли, бабы! Живо!
Колонна пленных пылила большой улицей. Остановилась она только на западной окраине деревни - у колодца под ветлами. Гитлеровец, шагавший впереди колонны в непривычной для глаз сероватой с прозеленью шинели, что-то резко, по-птичьи, крикнул и снял с груди вороненый, поблескивающий автомат. Двое первых пленных подошли к колодцу. Загремела бадья. У крайних домов, где столпились испуганные женщины-и ребятишки, прошел шепоток:
- Поить будут!
- Господи, сколько пленных-то!
- Наших нет ли?
- Немцы-то, немцы, гляди, какие!
- Так и стригут глазами!
- Долговязы-то они… батюшки!
- Тише ты!
Солнце клонилось к западу. Над темным урочищем едва заметно бежал, клубясь, дымок: далеко лесной глухоманью, из Вязьмы на Ржев, шел поезд. Пленных, вероятно, гнали на ближайший полустанок, за Лосиное урочище.
Один пленный, высокий остроглазый боец с темной щетиной на острых скулах, вытащив бадью, поставил ее на сруб и жадно припал к ней губами. Он пил, захлебываясь, исступленно тараща глаза. От холодной воды у него начались судороги в горле. Задыхаясь, он оторвался от бадьи. Но не отошел от колодца. Когда напился его товарищ по строю, молодой белокурый паренек с большими ссадинами и синяками на лице, он вновь взялся за бадью и присел на корточки. Гитлеровец-конвойный, заметив это, крикнул пискляво, как беркут, и ударил пленного автоматом в плечо. Остроглазый Опрокинулся у колодца, но, боясь, что его ударят и за то, что упал, поспешно поднялся на ноги. Конвойный указал ему автоматом правее колодца…
- Weiter!
- Бьют-то, зверюги, как! - сказала Лукерья Бояркина.
На нее зашикали?
- Тише ты! Вот дурная!
- Бабы! - скомандовала Макариха, бросая по сторонам суровый взгляд. Тащи хлеба! Тащи еды! Скорее, бабы!
Колхозницы кинулись по дворам.