– "Милостивый государь! К моему великому сожалению, я не могу опубликовать вашу повесть, так как она описывает абсолютно невозможные события, происходящие в жизни совершенно нереальных людей. Герои вашего произведения непоследовательны и истеричны. Глубины чувств нет. Логика в их действиях, как и во всем произведении, совершенно отсутствует, они ведут себя, как бессердечные манекены". – Молодой литератор с детской обидой в глазах посмотрел на профессора и генерала и, не замечая появившейся у обоих иронии, продолжил чтение:
– "С литературной точки зрения, ваша повесть также содержит множество существенных изъянов. Предложения просты и незамысловаты. Изложение событий отличается примитивизмом, а кое-где мысль совершенно теряется и ускользает не только от читателя, но и от самого автора…" – молодой человек потряс листком. – Вот, господа, каково он мне отписал!
Старичок-профессор с улыбкой пожал плечами:
– Обратитесь к другому издателю, к третьему, к четвертому. Сейчас всех печатают.
– Уже обращался, – молодой человек вздохнул.
– Сюжет у вас действительно своеобразный, – профессор посмотрел на Маннергейма, словно ища одобрения и поддержки. – Слишком все приземлено и немного гадко. В наше время к женщинам, в которых были влюблены, относились как существам возвышенным и, можно сказать, даже бестелесным. Маленькая ножка в изящной туфельке заставляла сердце воздыхателя биться в несколько раз быстрее. А сейчас все по-простому, нет той романтической любви, которая превращает обычного человека в средневекового рыцаря.
– Наше поколение в основной своей массе состоит из материалистов и не признает платонической любви. Близость между мужчиной и женщиной – такой же естественный процесс, как еда… и другие природные действия, – нахохлился литератор.
Профессор Бирюков усмехнулся.
– Только вы эти другие природные действия почему-то не выставляете на всеобщее обозрение и не говорите о них на каждом перекрестке. О плотской же любви заявляете открыто, да еще и литературой называете.
Молодой человек стал похож обиженного котенка, которого ткнули мордочкой в уксус.
– Да. О других природных действиях не говорим… и не выставляем, но и от любви не страдаем и не бросаемся под поезд, как ваша Анна Каренина…
– Напрасно вы отрицаете классиков, – Бирюков с сожалением посмотрел на своего молодого соседа. – Они наша душа… наше будущее…
Бирюков вдруг несколько оживился.
– А хотите совет?
– Если вы о том, как переделать мою повесть, то я и сам справлюсь… – молодой человек упрямо поджал губы и отрицательно покачал головой.
– Да бог с ней, с вашей повестью… – профессор несколько пренебрежительно пожал плечами. – При определенной настойчивости, ее, так или иначе, все равно напечатают. Я о другом… попробуйте выбросить из головы общепринятые стереотипы, и писать только для себя…
– Как это, для себя? – юноша изумленно уставился на Бирюкова. – А издатели, мода? Это же будет не интересно!
Бирюков одобряюще улыбнулся.
– Если, то что вы напишете, будет интересно вам, то через некоторое время это станет вызывать интерес и у других…
– Ну, я не знаю, мне всегда казалось… – молодой человек вдруг замолчал, словно пораженный этой новой для него мыслью. А профессор Бирюков заметив, что его слова попали в цель, довольно улыбнулся и, подмигнув Маннергейму, как ни в чем не бывало принялся смотреть в окно.
Генерал Маннергейм закрыл глаза. Он искренне жалел своего молодого соседа, который, отвергая романтическую влюбленность и не принимая классическую литературу, так и не уяснил, что литератор – это не банальный статист каких-либо фактов и событий. И простой пересказ истории, с пикантными сценками – это еще не литература. Барон вспомнил, как в юности, во времена учебы в Беекском лицее, его поразило отношение древних римлян к писателям и поэтам. Наиболее одаренных сочинителей, независимо от сословия и положения, римляне безоговорочно приравнивали к высшей знати, давая им привилегии патрициев, а талантливых скульпторов и художников все равно считали простыми ремесленниками.
Заметив, что генерал перестал участвовать в разговоре, его соседи прекратили спор и больше до самой Москвы так его и не возобновили, чему Маннергейм был только рад.
В Москве, у родственников, где остановился Маннергейм, он получил два письма, которых с нетерпением ожидал все последние дни, и, прочитав, тут же сел на ближайший Петербургский поезд.
На этот раз в северную столицу он отправился в отдельном купе.
В Петербурге (Маннергейм так и не смог привыкнуть к новому названию) он намеревался провести не более трех дней и с вокзала сразу же направился в гостиницу "Европейская".
Эта гостиница всегда нравилась барону своими изысканными интерьерами и чопорной аристократичностью. После разрыва с женой, бывая в столице только по долгу службы, Маннергейм довольно часто останавливался в "Европейской", где персонал хорошо изучил привычки и пристрастия генерала. И сейчас, после возвращения с фронта, барону было вдвойне приятно – не успел он заселиться номер, как ему принесли чашечку его любимого турецкого кофе, а на столе в гостиной установили вазу с экзотическими фруктами, до которых он был большой охотник.
Будучи на фронте и собираясь в отпуск, Маннергейм запланировал в Петербурге встречу, от результатов которой во многом зависела не только дальнейшая судьба генерала, но, может быть, и сама жизнь; хотя для себя Маннергейм решил до поры до времени не драматизировать ситуацию. Он слишком привык полагаться на свое природное чутье, которое никогда его не подводило. Но недавние, довольно странные события, которые с пугающей регулярностью происходили вокруг Маннергейма, просто требовали принятия каких-либо контрмер.
Встреча была назначена 7 декабря в восемь часов вечера, в ресторане гостиницы "Европейская", где были очень удобные кабинеты, которые как нельзя лучше подходили для приватной беседы. По приезде, забронировав один из таких кабинетов и отправив посыльного к участникам рандеву с подтверждением прежних намерений, барон Маннергейм начал испытывать не свойственные ему сомнения. Обычно, приняв решение и начав действовать, он уже не колебался; ставки сделаны, рубикон пройден; впереди цель – позади сомнения. Но сейчас все вдруг стало казаться ему иначе, потому что сегодня он намеревался открыть тайну, которую четырнадцать лет назад поклялся унести с собой в могилу.
В назначенный час барон спустился в ресторан и, узнав у распорядителя, что его ожидают двое важных военных, уверенно направился в отведенный кабинет.
Участников встречи кроме Маннергейма было еще двое: Владимир Николаевич Воейков и Александр Иванович Сиротин. Оба старые товарищи барона со времен учебы в Николаевском Кавалерийском училище.
Первый из них, Владимир Воейков, учился на одном курсе с Маннергеймом; в казарме их койки стояли рядом, и юнкер Маннергейм во время учебы всегда был уверен, что рядом есть надежный товарищ, на которого можно положиться в трудную минуту.
В начале войны барон Маннергейм узнал, что генерал Воейков назначен дворцовым комендантом государя императора, поспешил отправить телеграмму, в которой поздравил старого друга и выразил желание встретиться, чтобы обсудить одно довольно щекотливое дело. Но прошло почти пять месяцев, прежде чем Владимир Воейков и Густав Маннергейм сумели наконец договориться о времени и месте встречи: слишком хлопотной и непредсказуемой была должность дворцового коменданта Российского императора, да и постоянное участие Маннергейма в боевых действиях на Западном фронте мало способствовали встрече.
Полковник Генерального штаба Александр Иванович Сиротин тоже учился в Николаевском училище, но только на курс младше. Поздний и единственный ребенок богатого землевладельца, крайне избалованный своими стареющими родителями, Сиротин стал личным "зверем" "корнета" Маннергейма, который таким своеобразным образом взял покровительство над своенравным и задиристым юнкером, каким был молодой Сиротин.
Нужно сказать, что в Николаевском училище во все времена царили особые нравы. Старшие юнкера именовали себя "корнетами" и жестоко притесняли младший курс, воспитанников которого они называли "зверьми". Глумление старших над младшими, ставшее жестокой традицией, иногда достигало таких невиданных масштабов, что порой вызывало серьезное беспокойство у военных руководителей страны. Великий князь Николай Николаевич неоднократно получал сигналы о творимых безобразиях от перепуганных родственников новообращенных юнкеров, которые умоляли оградить свое чадо от произвола. Неоднократно устраивались неожиданные проверки, проводились дознания, но все попытки начальства искоренить это явление ни к чему не приводили. Впоследствии Маннергейм, встречая у себя в дивизии недавних выпускников-николаевцев, всегда с улыбкой расспрашивал офицеров о жизни в училище. И когда тот, не предполагая, что генерал сам выпускник этого же учебного заведения, начинал рассказывать о взаимовыручке и помощи старших юнкеров новичкам, барон вдруг, как бы между прочим, упоминал о своей учебе, называя имена прежних отцов-командиров. Собеседник, которого словно уличали во лжи, густо краснел, но затем совсем по-другому начинал смотреть на барона, будто бы те, далеко не простые нравы и традиции училища связывали всех бывших выпускников незримой нитью, на фоне которой терялись различия в возрасте и в чине.
В первые минуты радость встречи старых товарищей оказалась сильнее любопытства Воейкова и Сиротина, и друзья с удовольствием пустились в воспоминания.
Но постепенно волнение улеглось, и Маннергейм, рассказывая очередную историю, стал замечать все более и более вопросительные взгляды своих друзей юности.
Наконец он решил перейти к делу.
– Вы, наверное, до сих пор гадаете, к чему такая срочность и почему я настаивал на соблюдении некоторой секретности нашей встречи? – Маннергейм достал очередную сигару, к которым пристрастился еще со времен службы в Европе. – У меня есть тайна, сохранять которую в одиночку мне больше не позволяет моя совесть. И хоть я в свое время поклялся честью офицера, что сохраню эту тайну до самой смерти, сегодня решил открыть ее вам.
Воейков и Сиротин замерли в ожидании, и Маннергейм, умышленно и расчетливо выдержав драматическую паузу, продолжил:
– Ни для кого не секрет, что в 1896 году я выполнял особо почетные обязанности в коронационных торжествах в качестве младшего офицера-ассистента государя императора.
Воейков и Сиротин дружно кивнули.
– Нас было четверо: полковник Казнаков, подполковник Дашков, штабс-ротмистр Кнорринг и ваш покорный слуга. Во время заключительной части коронационных торжеств мы с Кноррингом находились впереди императора, Казнаков и Дашков – чуть сзади, когда неожиданно случился совершеннейший конфуз. Тяжелая перевязь ордена Андрея Первозванного в момент вступления на алтарь соскользнула с плеча императора и, наверное, упала бы к его ногам, но Дашков ухитрился подхватить ее и незаметно для окружающих натянуть обратно на плечо государя. Кроме нас четверых, этого никто не заметил, и после коронации мы, соблюдая предельную деликатность, никогда ни с кем этот случай не обсуждали. Может быть, поэтому это происшествие так и осталось совершенно не известным широкой общественности, – Маннергейм улыбнулся.
– Но я пригласил вас на встречу не за тем, чтобы рассказать про эту оплошность государя, – Маннергейм внимательно посмотрел на своих друзей, которые, казалось, затаили дыхание и буквально ловили каждое слово барона.
– Император по-своему оценил наше молчание. Мы, конечно, понимали, что с некоторых пор стали пользоваться особым доверием государя, особенно после вышеупомянутого казуса. И вот в конце 1900 года я неожиданно получил секретное предписание, в котором мне надлежало в новом году, в первый день Рождества Христова, явиться в Федоровский собор на богослужение, чтобы после службы сопровождать государя в его частной поездке. Причем государь желал, чтобы его сопровождали те же четверо офицеров, что и во время коронации.
Появление официанта с подносом заказанных блюд заставило Маннергейма прервать свой рассказ. Он достал очередную сигару и, отрезав кончик специальными ножницами, прикурил от зажигалки гарсона.
Роль офицера-ассистента во время коронации была не только почетной и ответственной миссией, но и тяжелым физическим испытанием. Дворцовый этикет строго регламентировал мельчащие детали формы офицеров, совершенно не допуская вольностей, а один ее атрибут, лосины, создавал кавалергардам особые проблемы. Эти лосины шились по индивидуальному заказу так, чтобы они очень плотно облегали ноги. Лосины невозможно было натянуть в одиночку, и непосредственно перед церемонией их немного смачивали водой и посыпали внутри специальным мыльным порошком. Затем с помощью нескольких солдат конногвардейца буквально втаскивали в кожаные штаны, и, когда через некоторое время лосины высыхали, тут-то и начинались самые тяжелые страдания их хозяина, которые усугублялись серьезными проблемами с туалетом. Маннергейм, по совету командира полка, перед самой коронацией не ел и не пил почти сутки, но все равно не избежал страшных мучений, которые сопровождали его в течение всей церемонии. И сейчас, вновь вспоминая те болезненные чувства, Маннергейм невольно усмехнулся, понимая, что только близость к священнодействию и гордость за оказанное доверие скрасила его страдания во время коронации.
– Ты ездил с императором в Гатчинский дворец? – Воейков в волнении чуть привстал из-за стола. – Так это не легенда? Завещание существовало?
– Более того, я присутствовал при чтении первой части этого, как мне тогда показалось, очень странного документа.
Маннергейм опять замолчал, словно собираясь с мыслями.
– Государь и Александра Федоровна всю дорогу пребывали в прекрасном настроении. Когда мы приехали во дворец, Их Величества пригласили нас, четырех офицеров, пройти вместе с ними. Интрига была необычайная, нам всем, конечно, было любопытно, что будет в ларце. И когда император собственноручно его вскрыл и достал оттуда туго скрученный пергамент, Кнорринг и Дашков не выдержали и зааплодировали, а государь, улыбнувшись супруге, развернул послание и начал читать. Но после первых предложений император неожиданно замолчал и дочитывал продолжение уже про себя. А потом со всех четверых взял слово чести, что в ларце ничего не было. Я недавно пытался по памяти восстановить текст, но так и не вспомнил дословно…
Маннергейм стремительно поднялся и, быстрым шагом пройдя к двери, резко распахнул ее.
Около двери стоял испуганный официант с подносом, а рядом с ним пристроился незнакомый господин, который, заметив Маннергейма, тут же извинился и поспешно ушел.
– Что за господин был рядом с тобой? – Маннергейм пропустил официанта в кабинет и, не обращая внимания на растерянные лица своих товарищей, тяжелым взглядом в упор посмотрел на гарсона.
– Не могу знать, ваше высокопревосходительство. Он подошел ко мне, когда я принял ваш заказ, спросил, не я ли обслуживаю тех господ офицеров, что в отдельном кабинете? Я подтвердил и прошел на кухню, а когда вышел, смотрю, он стоит у дверей.
– Ты его раньше видел? Он проживает в гостинице? – Сиротин тоже поднялся со своего места, и бедняга официант совсем растерялся, не зная кому первому отвечать.
– Нет. Я его никогда раньше не видел.
– Как тебя зовут? – Маннергейм достал портмоне.
– Василием, ваше высокопревосходительство.
– Вот тебе, Василий, три рубля, постой пока за дверью, и если этого господина еще раз сегодня увидишь, дай нам знать.
– Будет сделано, господин генерал, – официант торопливо закивал головой и, прихватив пустой поднос и трехрублевую ассигнацию, тут же скрылся за дверью.
– С начала войны меня все время преследует такое чувство, что за мной следят. Я не предавал этому значения, думал, что просто мерещится, а в октябре, во время инспекторской поездки, нашу машину совершенно неожиданно обстреляли, – Маннергейм пожал плечам. – Вроде чему удивляться, мы же на войне – обошлось и слава богу! Да только мои гусары потом весь лес прочесали, но так никого и не нашли: ни немцев, ни австрийцев, ни каких-либо недавних следов неприятеля. А еще через неделю мой шофер обнаружил гранату без кольца, прямо под колесом.
– Немецкую?
– В том-то и дело, что нашу. Я опять не стал раздувать историю, но охрану удвоил. И вот теперь здесь…
– То, что он пытался подслушать, – это точно. Я эту публику хорошо знаю. Но чтобы здесь, в Петрограде, совершить покушение на генерала? – Сиротин с сомнением покачал головой. – Кому-то ты должен очень шибко мешать…
– Мне кажется, что это как-то связано с тем завещанием полоумного монаха.
– Ты ведь даже не знаешь, что там было написано! – Воейков снисходительно улыбнулся. – Да и кому сейчас это интересно?
Маннергейм усмехнулся.
– Может, и не интересно, да только с начала войны, один за другим погибли Дашков и Кнорринг. А Казнаков пропал без вести. И заметьте, господа, пропал не на фронте! Просто вышел из дома и исчез. Поначалу думали, может, загулял где, но через месяц его именное оружие было изъято у какого-то московского налетчика, который ни сном, ни духом про Казнакова не слышал. А револьвер купил в Петрограде на барахолке…
– Вот тебе и полоумный монах, – Сиротин посмотрел на Маннергейма. – Давай подумаем, что теперь делать. Ясно, что завещание существует, однако что в нем написано, не знает никто, кроме государя. И кого-то это завещание очень сильно интересует.
– Я поэтому вас и собрал, – Маннергейм обвел взглядом своих старых друзей. – Владимир Николаевич теперь дворцовый комендант, ему и карты в руки.
Воейков мрачно кивнул.
– Сдается мне, монах Авель что-то важное в своем пророчестве упоминал. Если он в тысяча восемьсот втором году сумел нападение французов предсказать, то и нашему императору уж наверняка загадал задачу, которую теперь кто-то пытается выведать любыми путями.
IX
В конце декабря 1914 года австро-венгерское и германское командование одобрило совместный план военных действий на будущий год. План предусматривал активную оборону на Западном фронте и мощные наступательные действия на Восточном.
Восточный фронт в качестве главного театра военных действий был выбран не случайно: русские армии находились почти в полтора раза ближе к Берлину, чем французские войска, и создавали реальную угрозу захвата и оккупации Австро-Венгрии. По мнению обоих Генеральных штабов союзных государств, совместные наступательные операции, а именно два неожиданных мощных удара по сходившимся направлениям, должны были окружить и уничтожить большую часть русских войск в Польше и привести к выходу России из войны.
В России же единодушного мнения по поводу кампании 1915 года не было. Генерал-квартирмейстер Ставки Верховного главнокомандования Юрий Никифорович Данилов выступал за нанесение главного удара по Берлину, а командующий Юго-Западным фронтом генерал Иванов и его начальник штаба генерал Алексеев считали, что скорейший путь на Берлин пролегает через Вену и венгерскую равнину. В результате был принят самый худший вариант плана. Он предусматривал два главных удара: первый – в Восточной Пруссии, второй – в Австро-Венгрии. Однако на такое наступление по двум расходящимся направлениям у России не было ни средств, ни сил, ни возможностей. Уже начал сказываться острый дефицит боеприпасов, который впервые русская армия испытала в декабре 1914 года, во время Саракамышской операции на Кавказском фронте.