Иногда он раздевал меня догола на ковре перед пылающим камином и чуть ли не час созерцал, заставляя принимать самые вычурные позы и делать умопомрачительные фигуры, целуя при этом меня всю с ног до головы, не пропуская ни единой частички моего тела, а самым потаенным и самым чувствительным доставалась львиная доля его дани. Прикосновения и ласки его временами становились такими утонченно похотливыми, такими потрясающе проникновенными, что он едва с ума меня не сводил пламенными своими щекотаниями, когда после всего, после стольких приготовлений и шуму, он обретал недолговечное возбуждение, какое угасало либо в потливой немощи, либо в преждевременном хилом извержении, какое ниспосылалось словно в издевку над моими воспаленными желаниями. Если струйка и попадала куда положено, как же нерешительно, как бесстрастно это проходило! Да разве могли эти несчастные с трудом выжатые несколько тепленьких капель загасить им же самим раздутое бушующее пламя!
Не могу не припомнить один вечер, когда я возвращалась от мистера Норберта домой, возбужденная до пределов, оказавшихся для него недостижимыми. Едва я повернула за угол улицы, меня догнал молодой моряк. На мне тогда было то самое премиленькое, аккуратное и простое платье, какое мне всегда нравилось; возможно, кое-что в походке или манерах выдавало мою возбужденность, какое-то беспокойство, не свойственное тем, у кого мысли ясны, а чувства холодны. Во всяком случае, моряк решил, что я послана ему в награду, а потому, нимало не церемонясь, обхватил меня за шею и поцеловал так крепко, что дух от удовольствия перехватило. Поначалу от такой грубости я бросила на него взгляд, полный гнева и негодования, но, присмотревшись, смягчилась и предалась иным чувствам; парень был высок, по-мужски строен, телом и лицом красив, – так что, не отводя от него взгляда, я кончила тем, что спросила голоском, в котором пробивалась нежность, что, собственно, значит его поступок; на что – все с тою же откровенностью и напористостью, с какой он начал, – моряк предложил продолжить знакомство за стаканом вина. Убеждена, будь я поспокойнее, не окажись доведенной до состояния, когда вся кровь во мне бурлила, не одурманивай меня неудовлетворенные желания, я бы грубые его притязания отвергла сразу и без колебаний. Тогда же, не знаю уж, как получилось, наверное, настойчивые позывы естества, фигура его, вся обстановка или, если хотите, сочетание всего этого вместе да вдобавок еще и проснувшееся любопытство увидеть, чем кончится так начавшееся приключение, новизна ощущения от обращения с тобой, как с обычной уличной девкой, заставили меня ответить молчаливым согласием. Короче, повиновалась я в тот момент отнюдь не голове своей, а потому и потащилась на буксире у воинственного морского волка, который обхватил меня с фамильярностью, будто мы с ним всю жизнь знакомы, и доставил в ближайшую подходящую таверну, где нас провели в крохотную комнатушку по одну сторону коридора. Здесь, не дожидаясь даже, пока слуга принесет заказанное вино, моряк сразу взял меня на абордаж: мигом распахнул платье возле шеи и завладел грудями, с которыми он управился с той точностью сладострастия, что в подобных обстоятельствах делает церемонии куда более утомительными, чем приятными. Однако, устремившись к заветной цели, мы обнаружили, что для этого нет никаких удобств: всю обстановку комнатушки составляли два-три колченогих стула да шатающийся рассохшийся стол. Без лишней суеты моряк прижал меня спиной к стене, поднял на мне юбки, вытащил орудие, каким – краем глаза я успела заметить – можно было похвастаться, и принялся за дело с нетерпеливостью и охотой, явно вызванными долгим постом за время плавания по морям. Понявшая по его началу, какая радость меня ждет, я широко ноги расставила, постаралась позу поудобнее принять, всем, чем могла, помочь ему хотела, кое-что получилось, но особой радости мы все же не испытали. Вмиг сменив диспозицию, он подвел меня к столу, лапищей своей капитанской пригнул к нему мою голову, а другой задрал мне юбки и рубашку, обнаружив голые мои ягодицы и подведя к ним свой слепо и нетерпеливо тыркающийся бушприт; тот под напором протиснулся между ними, и я очень остро почувствовала, как пробирается он вовсе не тем курсом, вовсе не в ту дверь стучится и ломится. Когда же я сказала моряку об этом, он хмыкнул: "Пфу, радость моя, в шторм любая гавань годится". Тем не менее, сменив курс и взяв чуть пониже, он вставил все как положено, да так вонзил, словно поднять меня решил, а потом заработал с такой силой, такой огненный аврал мне устроил, что в том забавном положении, что я пребывала, когда отдалась ему, и до крайности возбужденная, я ощутила начало его конца и сама зашлась в обморочной истоме, выжала из него, сжимаясь в конвульсиях, обильный поток, который, смешавшись с моим, все собою заполонил, и залила целым потоком весь неистовый пожар моих желаний.
Когда с этим было покончено, меня заволновал вопрос, как бы поскорее унести ноги. Порадоваться я очень порадовалась тому явному различию между щедрыми морскими ваннами и утомительным сухостоем ласк, вызывавших во мне негасимое пламя (что на подобный шаг меня и подтолкнуло), однако, поостыв, я стала постигать всю опасность продолжения знакомства с этим, пусть и симпатичным, но незнакомцем, тем более что сам он уже речь повел о том, как проведет со мной вечер, как продолжит интимные наши утехи, – и все это с такой бесцеремонностью, что я начала тревожиться, понимая, как нелегко будет от моряка избавиться. Беспокойство свое я ничем не выдала, притворилась, будто готова остаться с ним; только, обратилась я к нему, мне нужно забежать на минуточку домой, сделать кое-какие распоряжения, а потом я быстренько ворочусь. Он это ничтоже сумняшеся проглотил, приняв меня, очевидно, за одну из тех несчастных уличных странниц, какие отдают себя на утеху первому попавшемуся грубияну, решившему осчастливить их своим вниманием; конечно же, я не стану возвращением своим лишать себя платы после того, как большая часть работы уже сделана. Так что он отпустил меня, но не раньше, чем громогласно, чтоб я услышала, заказал ужин, на котором я имела варварство лишить его своей компании.
Однако, когда я добралась домой и поведала о приключении миссис Коул, она так обнаженно и так резко раскрыла передо мной природу и опасные последствия моего безрассудства, в особенности же рискованные последствия эдакой готовности обнажаться перед кем угодно для здоровья, что я не только твердо зареклась никогда не впутываться ни во что подобное (и зарок сей соблюдала свято), но еще и по прошествии многих-многих дней не переставала тревожиться, как бы в память о встрече с моряком не приобрела я кое-что помимо приятных воспоминаний. Впрочем, эти опасения оказались напрасными и недостойными моего бравого моряка, так что я с удовольствием отдаю ему здесь должное.
Я прожила с мистером Норбертом с четверть года, и это время весьма приятно делила между увеселениями в доме миссис Коул и должным вниманием к джентльмену, который более чем щедро расплачивался со мной за безграничное послушание, с каким я сносила любые его капризы в утехах. Это настолько сильно подействовало на него, что, обнаружив, как он выразился, во мне одной столько разнообразия, сколько он тщился отыскать в нескольких женщинах, он благодаря мне утратил вкус к непостоянству и к новым лицам. Для меня, правда, более приемлемым и куда более утешительным было то, что любовь, на которую я его вдохновила, привела к перемене, важной и для меня, и, главное, для его здоровья: настроив его постепенно – весьма и весьма привлекательными аргументами – на супружеский лад, я упорядочила продолжительность и частоту утех, избавила их от излишеств, к каким он успел было пристраститься и какие основательно расшатывали его организм, убивали в нем ту самую живую силу, которой он сильнее всего желал; господин мой становился все более деликатным, более терпимым и, в конечном счете, более здоровым. Его признательность мне за это уже принимала весьма благоприятный оборот для моей судьбы, когда еще один его каприз вдруг выбил из моих рук чашу, уже поднесенную к губам.
Сестра его, леди Л., к которой он был сильно привязан, пожелала, чтобы он сопровождал ее в поездке в Бат, куда она уезжала поправлять здоровье. Он не мог отказать ей в этой услуге. Хоть и рассчитал он, что расставание наше продлится самое большее неделю, но все же покидал меня с тяжелым сердцем, оставив мне денег куда больше, чем дозволяли ему финансовые возможности, сумма эта никак не вязалась с предполагаемой краткостью разлуки. Разлука же оказалась такой, что дольше не бывает и случается всего лишь раз: прибыв в Бат и не прожив там и двух дней, он пустился в пьяный загул с какими-то дворянами, который довел его до жесточайшей лихорадки, она в четыре дня унесла его, так и не вышедшего из забытья. Будь он в сознании, чтобы составить завещание, возможно, он сделал бы в нем благоприятное упоминание на мой счет. Таким вот образом я потеряла и его. Ни одно из положений в жизни не подвержено таким переменам и переворотам, как положение женщины для утех, а потому печалилась я недолго, снова обрела бодрость духа, снова вычеркнула себя из списка любовниц-содержанок, снова припала к груди нашего сообщества, от которой в какой-то мере была оторвана.
Миссис Коул, по-прежнему одаривая меня своим дружелюбием, предложила содействие и совет, с тем чтобы сделать еще один выбор, но теперь я уже чувствовала себя спокойно, была достаточно обеспечена, чтобы позволить себе немного предаться лени; что же до позывов естества, то их чувственная напряженность намного ослабла, когда стало ясно, с какой легкостью ее можно разрядить утехами в доме миссис Коул, где Луиза и Эмили все продолжали по-старому. Харриет, особенно мною любимая, частенько навещала меня; приятно было смотреть на нее, разумом и сердцем погруженную в счастье, которым она наслаждалась со своим дорогим баронетом, его любила она преданно и нежно, даром, что он был ее содержателем, более того, в щедрости своей обеспечил независимое и безбедное существование и самой Харриет и ее родне. В ремесле своем я была свободна от постоянного найма, занималась им, когда и как мне того хотелось, но вот однажды миссис Коул с откровенностью и доверительностью, какие всегда были свойственны нашим отношениям, рассказала мне о некоем мистере Барвилле, завсегдатае ее дома, только что возвратившемся в столицу, которому она никак не могла подыскать подходящую партнершу. Дело было и впрямь очень трудным, поскольку клиент этот попал под властное очарование жестокости: его обуяло горячее желание не только самому подвергаться немилосердному бичеванию, но и других хлестать, так что тем, у кого хватало смелости и послушания ублажать его прихоть (а таких и без того оказывалось немного, ибо сам он в напарницах был очень разборчив), приходилось поочередно с ним переносить ужасную экзекуцию; платил клиент много, даже чрезвычайно много, но охотниц зарабатывать деньги, жертвуя собственной кожей, не находилось. Необычность странной его наклонности возрастала еще и оттого, что клиент был молодым: обычно подверженными ей оказываются люди в возрасте, кому подобные упражнения требуются, дабы оживить, ускорить вялый ток их жизненных соков, направить его, взбудораженного ожиданиями утех, к поникшим, обмякшим, сморщенным органам, поднимающимся к жизни только после приятно возбуждающих изнурений плоти, вызываемых поркой мясистых противоположностей органам наслаждения, меж которыми существует такое вот удивительное согласие.
Обо всем об этом миссис Коул поведала мне просто так, без каких бы то ни было ожиданий, что я предложу свои услуги: жила я достаточно покойно, и нужно было бы нечто в высшей степени интересное, огромной силы искусительное, что могло бы подвигнуть меня на подобную работу; я же никогда раньше не выказывала и никогда не чувствовала ни малейшего позыва, ни любопытства узнать побольше об утехах, обещавших куда больше боли, чем удовольствия тем, у кого не было никакой нужды столь жестоким образом возбуждать себя. Что же тогда заставило меня добровольно согласиться на вечеринку страданий, если я заранее знала, что именно таковой она и обернется? Ну, что сказать Вам? Если чистую правду, то это был внезапный каприз, прихоть фантазии, желание испытать новое, неизведанное, к чему примешивалось суетное стремление доказать миссис Коул свою смелость. Да, пожалуй, это все и побудило меня рискнуть и предложить себя, освободив ее от дальнейших поисков. Думаю, что я и обрадовала и удивила наставницу открытой и безоглядной отдачей себя в ее, то есть в данном случае в ее приятеля распоряжение.
Милая моя названная мать-наставница, однако, в благости своей все мыслимые доводы перебрала, дабы отговорить меня от такой затеи, но я, понимая, что делает она это лишь из любви и жалости ко мне, упорствовала в своем решении и тем сняла со своего предложения все подозрения в неискренности или в пустой похвальбе. Поблагодарив сердечно, миссис Коул уверила меня: кабы не боль, она не задумываясь предложила бы мне поучаствовать в такой вечеринке, за которую, уверяла она, заплатят очень даже хорошо и которая, как и вся сделка вообще, будет проходить в полной тайне, так что никто из участников не подвергнется вульгарному осмеянию или поношению. Лично она, добавила наставница, считает наслаждение в любой форме и в любом его виде общим для всех портом назначения, а всякий ветер, дующий в том направлении, – добрым ветром, если, конечно, он никому зла не чинит; и не осуждать, а скорее сострадать нужно тем бедняжкам, что подвержены страстям, от каких не имеют сил избавиться, чьи аппетиты в наслаждении безотчетно управляются вкусами странными, а то и противоестественными; вкусы, кстати, в утехах так же бесконечно разнообразны и так же не подвластны доводам рассудка, как и всяческие склонности, аппетиты и интересы человечества в еде и продуктах: есть обладатели нежных желудков, не переваривающие простого куска мяса и смакующие лишь хорошо приправленные, изысканные кушанья, при виде которых другие едва ли не в бешенство впадают.
Для меня, впрочем, в подобных речах воодушевления и поддержки нужды особой не было: мое слово сказано, и я была решительно готова данное обещание исполнить. Так что осталось лишь назначить для свидания вечер да заранее узнать все необходимое о том, как мне действовать и как себя вести.
Столовая в доме миссис Коул была должным образом прибрана и освещена, и в ней молодой человек поджидал, когда меня с ним познакомят.
Миссис Коул ввела и представила меня ему. На мне было свободное дезабилье, подходящее, по ее мнению, для испытаний, через которые мне предстояло пройти: все из тончайшего полотна и все – пеньюар, нижняя юбка, чулки и атласные домашние туфельки – безупречно белые, в таком наряде я выглядела жертвой, ведомой на заклание, волосы же мои, ниспадавшие свободными локонами по плечам, создавали приятный золотисто-каштановый контраст белому цвету одеяния.
Мистер Барвилль, увидев нас, тотчас же встал и, не скрывая своего удовольствия и удивления, приветствовал меня. Затем обратился к миссис Коул и спросил, возможно ли, чтобы создание, столь нежное и прекрасное, добровольно обрекло себя на те страдания и грубости, какие являются непременным его условием нынешнего тайного свидания. Она отвечала ему должным образом, различив в его глазах горячее желание остаться наедине со мной, вышла, перед тем порекомендовав ему быть посдержаннее с такой хрупкой новообращенной.
Пока его внимание занимала миссис Коул, я обратила свое на фигуру и обличие несчастного молодого человека, кому – по причинам ему самому неведомым – уготовано было через розгу обретать наслаждение, так же, как школярам через такую же розгу – знания.
Он был чересчур светел, лицом чист и гладок, я решила, что ему не больше двадцати лет, хотя на самом деле он был тремя годами старше, моложавость объяснялась полнотой всего его приземистого и коренастого тела, округлостью и налитой свежестью лица; он был бы вылитой копией Бахуса, если бы не выражение суровости, даже жестокости на лице, очень не подходившее ко всему его облику, лишавшее его радости, необходимой для того, чтобы полностью походить на веселое и жизнелюбивое божество. Одежда на нем была чрезвычайно опрятной, но простой и намного беднее, чем мог бы себе позволить человек, располагавший, как он, внушительным состоянием; однако одежда была выражением его вкуса, но не скаредности.
Когда миссис Коул удалилась, молодой человек усадил меня рядом с собой и обратил ко мне свое лицо, на котором появилось – преображение это граничило с чудом – выражение очаровательной приятности и добродушия; позже, узнав его побольше, я поняла, что такие резкие смены не только выражения лица, но и вообще настроения вызываются постоянным внутренним раздором, недовольством самим собой за то, что оказался он пленником, даже рабом необычайной своей страсти из-за причуд организма, делавших его невосприимчивым к наслаждению до тех пор, пока чувственность не подхлестывалась способами чрезвычайными, пока он не предавал самого себя в руки боли; эти-то постоянные уколы совести в конце концов и придали его чертам выражение горечи и суровости, вовсе, между прочим, не соответствовавших его от природы доброму характеру.
Вначале он извинениями и призывами сыграть свою роль естественно и вдохновенно довольно умело настроил меня и отошел к камину, я же отправилась в чулан за орудиями истязания: ими оказались несколько розог, сделанных из связанных вместе двух-трех березовых прутьев. Он взял их в руки и стал разглядывать, дрожа от предвкушаемого удовольствия, я же взирала на них с содроганием. Затем мы перенесли от стены длинную широкую скамью, на мягкой полотняной обивке которой можно было вытянуться во весь рост, и тем завершили все приготовления. Молодой человек снял с себя камзол и жилет, по его знаку и желанию я расстегнула на нем панталоны, закатала сорочку повыше пояса и подоткнула ее, чтоб не спадала. Делая это все, я не могла не взглянуть на того капризного повелителя, в чью честь приготовления и устраивались: тот, казалось, едва не целиком ушел в тело, из кудрявых зарослей внизу торчал лишь самый кончик – словно птаха полевая из травы головку казала.
Нагнувшись, он развязал ленты подвязок и подал их мне, чтобы я ими привязала его ноги к скамье; я особой в том необходимости не видела, но сочла это еще одной прихотью клиента, необходимой ему для полной завершенности всего церемониала.
Подведя его к скамье, я, как то и полагалось по замыслу игры, устроила сцену, в которой я словно силком укладывала непослушного для наказания, а молодой человек – проформы ради – тому поначалу как бы противился, но в конце концов улегся животом на скамью и уткнулся лицом в обивку. Когда он устроился поудобнее, я привязала его руки и ноги к ножкам скамьи и стащила с него, лежавшего с рубашкой, задранной выше поясницы, и панталоны до самых колен, явив свету ничем не прикрытый вид сзади, где пара упитанных, гладеньких, чрезвычайно белых ягодиц упруго вздымалась над двумя толстыми, мясистыми ляжками и расщелина между ними срасталась на пояснице, – это и была мишень, по сути, сама устремившаяся навстречу кнуту или розге.