Я уже – после нескольких попыток – отыскала и ощупала его ляжки, кожа которых казалась чище и приятней наощупь из-за соседства с грубой шершавой, а то и просто в грязи вываленной одеждой; так зубы негров кажутся белее на фоне окружающей их черноты. Что ж, Дик-Добряк, обделенный нарядом, обделенный разумением, был несказанно богат сокровищами интимными: плотью упругой, плотной, насыщенной соками юности, развитыми, хорошо подогнанными конечностями. Пальцы мои добрались-таки до истинно-нежного, в самом деле чувствительнейшего ростка, который от прикосновений не только не увядал, а буквально рвался им навстречу, раздаваясь под живительной лаской и вширь и в рост. Все говорило о том (и говор этот мне был приятен), что вот-вот произойдет открытие, какое нас интересовало и волновало, подготовка к нему зашла так далеко, что доказательству сделалось тесно в заточении и оно грозило вырваться оттуда, порвав все оковы. Я расстегнула Дику пояс, подобрала рубаху и выпростала наружу мужское отличие идиота во всей его красе и гордой вздыбленности возбуждения, но только… нет, каково! Размеры настолько невообразимые, что мы, настроенные увидеть нечто замечательное и необычное, не верили глазам своим: это безмерно превосходило все наши ожидания. Даже меня это поразило, а уж я-то в ремесле нашем на мелочи не разменивалась. В общем, попробуйте представьте потрясшую нас картину: громаднейшая головка окраской и размером смахивала на обыкновенное овечье сердце, на широченной спинке можно было спокойно бросать кости, ствол длины чрезвычайной, а завершал картину большой – под стать длине – и богатый придаток мешка для сокровищ, испещренный морщинами. Воочию увидели мы доказательство, что обладатель всего этого не попусту дитя естества: открывшаяся картина как нельзя лучше свидетельствовала, что он унаследовал – и в изобилии – достоинства величия, отличавшие это во всем другом обездоленное существо. На память тотчас приходит простонародная поговорка: "Дурака побрякушка для леди – игрушка".
Не без смысла высказывание, поскольку, вообще-то говоря, в любви, как и на войне, ценится то оружие, что подлиннее. В общем, природа столько сделала для Дика в интимной части его тела, что, по-видимому, считала себя прощенной за ту малость, какою она утрудилась для его головы.
На том роль моя (а я искренне стремилась не заводить шутку слишком далеко, достаточно было удовлетворить свое любопытство единым видом прелестей) кончилась: я вполне довольствовалась тем, что взметнула сей майский шест, вешать же на него венок предоставляла кому-нибудь другому, даром что к тому времени уже различила у Луизы в глазах отблеск пламени бурных желаний. Я свою скромную роль сыграла и создала ей все условия, какие кого угодно могли бы вдохновить довести начатое до конца, она же никакой иной забавы и не желала. Я решила досмотреть все и объявила, что останусь зрительницей до конца спектакля, – это, конечно же, было вызвано желанием распотешить вновь появившееся любопытство взглянуть, что способны сотворить естество действенное в сочетании с дитем естества, когда их вместе сводит природа.
Луиза (а аппетиты у нее разгорелись) подобно трудолюбивой пчеле, казалось, нимало не гнушалась взять медоносную взятку с редкой красоты цветка, пусть и росшего на навозной куче, и была всецело готова воспользоваться плодами того, что начато мною. Ощутимо понукаемая собственными хотениями (и поощряемая мною), она сразу же решила рискнуть и свести нежную свою плоть с мощным членом идиота, который к тому времени был достаточно распален всеми теми раздражителями, какие мы использовали, чтобы удовлетворить ее замысел и пустить в действие основной движитель утех. А у того каждая жилка струной вытянулась до полного натяжения – и он взметнулся, жесткий и напряженный, взорваться готовый от распиравшей его крови и мощи… что за громадина! Нет! Этого мне никогда не забыть!
Луиза, взяв в руки эту столь манящую, притягивающую к себе прекрасную рукоять, потянула за нее, словно за огромный рычаг, податливого юношу на себя, отступая к постели. Дик все больше попадал под воздействие инстинкта и постепенно отдавался власти возбуждающего желания.
Остановившись у кровати, Луиза, как то всегда ей нравилось, упала навзничь, откинувшись насколько могла и по-прежнему крепко держала то, что она держала. Падая, она позаботилась о том, чтобы одежда ее удобно задралась, чтоб ноги как следует раскинулись и приподнялись, открывая полную перспективу сокровищ любви; разомкнувшиеся розовые губы нежной плоти обозначили средоточение цели так четко, что было бы неестественно даже для дитя естества пройти мимо нее. Он и не прошел. А Луиза, горя нетерпением и желанием, направляла его могучее орудие, предвкушение услады обуяло ее. Партнеры рванулись вперед, и оба сделали выпад с такой силою и резкостью, что Луиза в голос закричала, будто пронзило ее так, что и терпеть нет мочи, будто смерть ее пришла. Только было уже поздно – буря разыгралась не на шутку и обрушилась на нее со всей силой. Чувственная страсть правила уже этим человеком-машиной, благодаря ей почувствовал он свое преимущество и превосходство, ощутил вдобавок впившееся в него жало удовольствия с такой невыносимой мукой, что, обуреваемый ею, все больше и больше в утехах впадал в неистовство, какое заставляло меня дрожать от страха за чересчур хрупкую Луизу. В их поединке Дик казался еще огромнее, чем был на самом деле, на лице его, обычно таком бессмысленном и постном, теперь отражалось величие и важность исполняемого им действа. Короче, это был уже не тот человек, с которым можно было дурака повалять, я сама (и сие поразило особенно приятно) ощутила в себе нечто похожее на уважение к нему, разглядев, как украшает воителя ужасная мощь его движений: глаза его метали искры огня, лицо охватило пламя страсти, осветившее его светом иной жизни, зубы его скрежетали, все тело сотрясала ярость вырвавшегося на свободу неистовства, все в нем подчинилось буйству брачного инстинкта, овладевшего слабоумным. Пронзая и тараня перед собой все, взбешенный и дикий, будто разъяренный бык, он врезался в нежную пашню, бесчувственный к жалобам Луизы. Ничто не могло остановить, ничто не могло сдержать свирепости, подобной этой: именно свирепо, иначе и не скажешь, попав куда надо головкой, стал он прокладывать путь всему остальному, в слепом возбуждении пронзая, расщепляя и сметая все препятствия. Измученная, пронзенная, пораненная девушка кричала, билась, звала меня на помощь, пыталась выскользнуть из-под молодого дикаря или стряхнуть его с себя, но – увы! все попусту: она скорее сумела бы дыханием своим остановить или вспять обернуть зимнюю вьюгу, чем всеми своими силами отбить бурный его натиск или сбить с пути, которым он продирался. К тому же усилия ее, сопротивление ею оказываемое, было так беспорядочно, что скорее еще глубже втягивало ее в битву, еще крепче зажимало ее в клещах его могучих рук – и это вынуждало ее, сойдясь в тесной рукопашной, сражаться с таким же пылом, словно ей смерть угрожала. Диком же настолько овладела сила инстинкта, лицо его порой приобретало выражение такой зверской свирепости, что пугало куда больше, чем поцелуи, больше похожие на укус, – следы от них не сходили потом у Луизы со щек и с шеи еще несколько дней.
В конце концов бедная Луиза вынесла все лучше, чем того можно было ожидать, и пусть ей пришлось пострадать – и пострадать крепко! – все же, преданная старому доброму занятию, страдала она с наслаждением и упивалась своею болью. Вскоре под натиском, умноженным возбуждением, чудовищное орудие, ураганом метавшееся туда-сюда, неистово рвануло вперед до самого упора и – уже ей не оставалось ни бояться чего, ни чего бы то ни было еще желать. И вот,
"Набив утробу лакомством,
С каким мне нечего сравнить на свете"
(Шекспир)
Луиза лежала, обрадованная всей душой, довольная так, что и выразить невозможно, ликовала в ней каждая частичка той нежной плоти, что едва не рвалась от растяжения на дыбе радости. Орудие это с избытком испытывало ее чувственность, пока неистовство дикого наездника не передалось ей и она не разделила его бешеный восторг: разум ее испарился, все чувства до единого переметнулись в излюбленную ею часть тела – только там, только в ней ныне обитало целиком ее существо, отдавшееся упоению этих порывов, этих исступленных чувств, так ярко выражавшихся в пламенных взорах, в пунцовом полыхании ее губ и щек, в глубочайших вздохах, когда, казалось, сама душа ее исходила наслаждением. Короче, она сама обратилась в пышущую движением машину и столь же мало владела своими действиями, как и само дитя естества, их неуемные чресла содрогались в неистовой битве утех, пока порыв наслаждения не взметнулся до высоты невероятной и не обрушился жемчужным дождем, утихомирившим этот ураган. Невинный чувствительный идиот впервые исторг из себя эти слезы счастья последних мгновений, впервые агонией восторга и даже почти ревом исступления сопроводил он исходившие из него струи. Не менее чувственна была и радость Луизы, составившей партнеру компанию и в согласии с ним исходившей собственным половодьем, что свидетельствовали все те же старые симптомы: упоительное забытье, конвульсивное тремоло дрожи и исторгающий душу последний вздох: "О-о-о!" Теперь, когда битва закончилась и орудие нападения было убрано, девушка лежала, убаюканная наслаждением, вновь и вновь впитывая в себя его пленяющую сладость, истомленная и прерывисто дышащая, не было в существе ее иных ощущений жизни, кроме по-прежнему дрожащих и звучащих радостью струн восторга, по каким, столь туго натянутым природой, еще недавно наносились яростные удары и в каких уже звучали умиротворяющие чувства аккорды.
Что до слабоумного, чей удивительный механизм так достойно себя проявил, то произошедшие в его облике перемены носили характер трагикомический: лицо обрело выражение печальной вызревшей дурости, сверхъестественным образом дополнившей естественные для него бессмыслие и идиотизм, когда он стоя взирал на собственное мужское отличие, уже опавшее, размягченное, успокоенное, шлепавшее по ляжкам и едва до колен не достававшее, ужасное даже в падении своем. В унынии духа и плоти, естественно последовавшем, он обращал взор на поверженный свой штандарт, а потом жалобно переводил его на Луизу, казалось, он требовал получить из ее рук то, что им ей было отдано и чего теперь столь опустошающе не хватало. Однако, сила естества вернулась быстро и преодолела взрыв бессознательности, который – по общему для всех закону наслаждения – обрушился на него: вот уже и корзиночка снова стала главной его заботой, я отыскала и вручила ее малому, пока Луиза приводила в порядок платье. Потом она порадовала идиота, забрав у него из рук все букетики цветов и заплатив за них столько, сколько тот просил; вероятно, какой-либо подарок обрадовал бы его меньше, скорее даже озадачил бы: за что, мол? – глядишь, и других заставил бы выяснять, за что да почему.
Повторяла ли Луиза такое увеселение – про то мне неведомо, сказать правду, я верю, что – нет. Каприз она свой удовлетворила, любопытство свое в порыве наслаждения насытила вдоволь, последствий у приключения не было никаких, если не считать того, что бедный малый, у кого остались лишь смутные воспоминания о случившемся, завидев ее, некоторое время еще по-идиотски расплывался в улыбке, в которой сияли радость и узнавание. Впрочем, скоро он забыл о ней ради следующей женщины, которая решилась, прослышав про его достоинства, испытать их.
Сама Луиза после того приключения недолго оставалась у миссис Коул (ей мы, между прочим, поостереглись похваляться своим подвигом, пока полностью не прошел страх перед всеми возможными последствиями): сама собою подвернулась оказия доказать молодому парню свою любовь, доказать расставанием с нами, – и она в полдня собралась и уехала вместе с милым за границу. С тех пор я потеряла ее из виду совершенно, так никогда и не узнала, что сталось с нею.
Несколько дней спустя после того, как Луиза нас покинула, два очень симпатичных молодых дворянина, бывшие в особенном почете у миссис Коул и имевшие свободный доступ в ее академию, легко получили у нашей наставницы согласие на то, чтобы Эмили и я повеселились на пикнике утех в небольшой, но уютной усадьбе, расположившейся неподалеку от города на берегу Темзы.
Все было условлено и устроено, и прекрасным летним днем (правда, день выдался из жарких) после обеда мы собрались и часа в четыре пополудни отправились на свидание. На месте Эмили и меня встретили наши господа, предложили руку и препроводили в миленький и веселенький павильон, где мы пили чай в оживлении и непринужденности, к чему естественно располагали нас красота пейзажа, прелесть погожего дня, а также ласковая галантность бойких кавалеров.
После чая, когда мы направились в сад, мой суженый, бывший хозяином усадьбы, кто и помыслить себе не мог, чтобы наш пикник прошел чопорно и сухо, предложил (с откровенностью, какую позволяли ему короткие отношения с миссис Коул) ввиду жаркой погоды искупаться всем вместе. Специально для этой цели было приготовлено удобное укрытие у речной заводи, с которым павильон соединялся через боковую дверь, – там мы могли спрятаться от посторонних глаз и безо всяких помех предаться забавам в совершенном уединении.
Эмили, которая никогда ни от чего не отказывалась, и я, всегда любившая купание и не желавшая показаться равнодушной ни к человеку, предложившему его, ни к утехам, какие, как легко было догадаться, оно сулило, – обе мы позаботились о том, чтобы не уронить чести школы миссис Коул, а потому изъявили полное свое согласие со всем достоинством, на какое были способны. После чего, не теряя времени даром, все тотчас же вернулись в павильон, одна из дверей которого открывалась в шатром разбитый навес, служивший прекрасной защитой от солнца или плохой погоды, к тому же шатер хорошо укрывал и от чужого любопытства. Шатровая обивка, сверху донизу разрисованная, изображала дремучий лес, тем же материалом были обиты узкие пилястры, меж которыми расставлены были вазы с цветами, так что, куда ни повернись, повсюду картина радовала глаз.
Под шатром можно было зайти довольно далеко в реку, он же прикрывал и приличный кусок сухого берега, на котором стояли лежанки, удобные для того, чтобы положить на них одежду или… или… короче, кроме отдыха, их еще кое для чего можно было использовать. Стоял тут и стол, ломившийся от всяческих яств, закусок и бутылок с вином, наливками и ликерами – хорошими средствами, чтобы согреться после прохлады речной воды или силы подкрепить, чем бы упадок их или истома ни были вызваны. Словом, кавалер мой, знавший толк в chère entière и обладавший вкусом (даже если этот его образчик Вам и не понравился), который вполне помог бы ему стать устроителем утех при каком-нибудь римском императоре, не упустил ничего из того, что служило удобству и роскоши.
Когда мы осмотрелись в чудесном этом местечке и все предварительные приготовления к уединению были закончены, словно команда прозвучала: "Одежду долой!" – и послушные ей оба молодых дворянина принялись раздевать каждый свою партнершу, являя в исповедальной наготе все наши тайные прелести, какие обычно скрываются под платьем, разоблачение их нам отнюдь не повредило и наших достоинств никоим образом не умалило. Правда, руки поначалу сами собою ринулись прикрывать самые интересные части наших тел – от упругих грудей и ниже, но потом, по желанию молодых людей, мы их убрали и занялись тем, что можно было счесть ответом любезностью на любезность: помогли мужчинам избавиться от одежды. Стоит ли говорить, что все это сопровождалось всяческими увеселениями, забавами и играми, вы можете представить себе какими.
Суженый мой, вскоре оставшийся в одной сорочке, смеясь, показал мне на ее перед, что раздувался, будто живот беременной обтягивал, или ходуном ходил от движений чего-то под сорочкой упрятанного, вскоре, впрочем, сорочка была сброшена и, обнаженный словно Купидон, кавалер показал мне, что под нею скрывалось, – оружие уже взметнулось в боевой стойке столь решительно, что я готова была поверить, будто оно тут же в сражение и кинется. Однако, хоть вид и прекрасные размеры орудия пламя во мне разожгли, прохлада воздуха (я ведь стояла в чем мать родила) и желание прежде искупаться помогли мне пригасить пыл и успокоить молодца, кому я заметила: небольшая отсрочка не повредит, а, напротив, обострит наслаждение. Подавая пример нашим друзьям, в ком заметны были все признаки нетерпения и торопливости, мы рука об руку вошли в реку и зашли на глубину, пока вода не укрыла нас по горло. Ничто не освежает так восхитительно от летнего зноя, как благодатная речная прохлада, вода успокоила мои чувства, придала бодрости, радости и, соответственно, еще больше оживила меня, готовую и открытую для чувственных испытаний.
Я плескалась, баловалась в воде или резвилась в речке вместе с моим кавалером, предоставив Эмили тешиться со своим. Мой, не удовлетворяясь тем, что загонял меня под воду с головой, не переставал обдавать меня водопадом брызг, был неистощим на всяческие штуки и фокусы, и меня весельем своим втягивал в эти водные забавы, где я, замечу, у него в долгу не осталась. Словом, предались мы ребячьей радости, только и в шалостях не преминул он руками пройтись по всему моему телу – шее, груди, животу, бедрам и всему прочему, столь сладостному для воображения, – под тем предлогом, что мне необходимо помыться-пополоскаться. Мы стояли в воде по пояс, но это не мешало ему игриво ощупывать пробоину, отличавшую наш пол, какая оказалась на удивление непроницаемой для воды: пальцы его напрасно пытались раскрыть, раздвинуть ее, чтобы впустить внутрь не столько воду, сколько огонь, если говорить безо всяких околичностей. В то же время кавалер дал мне почувствовать, как хорошо заведен и налажен его собственный механизм: тот и в воде пребывал в боевом состоянии и даже вознамерился проникнуть в места мои сокровенные – однако, хотя я и почувствовала приятное растяжение водою сокрытых губ, но все же отстранилась, не столько потому, что полагала утехи такого рода ужасными, сколько – и это главное – я не могла не остановить его для того, чтобы он полюбовался на жаркую схватку между Эмили и ее кавалером, который, устав от дурачеств в купальне, вывел свою нимфу к одной из лежанок на зеленом берегу, где с пылкой сердечностью продолжал учить ее различать шуточки от забав настоящих.
Он усадил девушку себе на колени и одной рукой заскользил по поверхности ее гладкой, тонкой, белоснежной кожи, сверкавшей после купания двойным блеском и наощупь воспринимавшейся, скорее всего, как нечто похожее на одухотворенную жизнью слоновую кость, особенно в тех увенчанных рубиновыми сосцами полушариях, прикосновение к которым вызывало искрящийся ток радости. Радость явно овладела молодым человеком, ибо он решил пустить в ход свой мужской механизм тут же, протискивая его меж ног сидевшей у него на коленях девушки. Эмили же, не ведавшая никаких изысков и ухищрений, кроме тех, что подсказывались самой природой, стремилась избежать всяческих искусственностей – и делала это не менее пылко, чем тогда, когда отбивалась от нападок маскарадного забавника, хотя, понятно, и по совсем другим причинам.
Между тем влажные от купания тела их были словно сиянием охвачены, оба в равной степени белые и гладкокожие, они так переплелись в любовных объятиях, что с трудом можно было бы различить, где кто и что где чье, если бы не размеры и не рельефная крепость мускулов у сильного пола.