Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех - Джон Клеланд 9 стр.


В таком вот состоянии, погруженная в печаль и отчаяние, просидела я с полчаса, когда вернулась домовладелица. Увидев на моем лице выражение смертельного уныния и подавленности, все еще преследуя свои цели, она с личиной притворной жалости причитаниями своими призвала меня утешиться. Дела, уверяла она, совсем не так плохи, как это мне представляется, если, разумеется, я не хочу становиться врагом самой себе. Завершила она свою речь сообщением, что пригласила выпить со мной чая весьма достопочтенного джентльмена, который сможет дать мне самый лучший совет, как избавиться от всех моих несчастий. Сказав это и не дожидаясь ответа, она вышла и вернулась с этим весьма достопочтенным джентльменом, чьей весьма достопочтенной сводней она была и в этом, и в других случаях.

Войдя в комнату, джентльмен отвесил мне весьма учтивый поклон, на что я едва нашла в себе силы и присутствие духа ответить книксеном. Домовладелица, беря на себя все услуги в первой беседе (ибо я, сколько помню, никогда не видела этого джентльмена прежде), придвинула ему кресло, сама уселась в другое. За все это время никто не проронил ни слова, я на сей странный визит взирала с выражением глуповатого удивления на лице.

Подали чай, и домовладелица, не желая, полагаю, терять время, заговорила вдруг про мое молчание и застенчивость. "Ну же, мисс Фанни, – сказала она грубовато по-свойски, эдаким вальяжно-приказным тоном, – поднимите голову, деточка, и не позволяйте грусти портить ваше прелестное личико. Полноте! Погрустили и будет, ну же, расслабьтесь. Вот сидит достойный джентльмен, который узнал о ваших несчастьях и желает услужить вам. Вам бы следовало получше с ним познакомиться, бросьте вы церемонии и всякое такое, покажите товар лицом, коли можете".

В ответ на эту деликатную и красноречивую болтовню и джентльмен, заметив, как от испуга и удивления я не могу ни слова произнести в ответ, взял миссис Джонс в такой оборот за грубый подход к делу, что скорее потряс меня, чем расположил к признательности за доброе свое заступничество. Потом он обратился ко мне и рассказал, что ему превосходно известна вся моя история и все обстоятельства моего расстройства; что, по его суждению, жребий слишком жестокий выпал на долю моей юности и красоты; что он давно почувствовал симпатию ко мне и много обо мне расспрашивал миссис Джонс, здесь присутствующую; что, однако, узнав, как всецело я привязана к другому, он потерял было всяческую надежду на успех, как вдруг услышал, что фортуна неожиданно отвернулась от меня; он тут же отдал необходимые распоряжения домовладелице следить, чтобы я ни в чем нужды не знала, и что, не будь он принужден обстоятельствами абсолютно безотлагательными уехать за границу, в Гаагу, он сам бы ухаживал за мной во время моей болезни. Да, он просил домовладелицу представить его мне, но его возмущает ничуть не меньше, чем меня поражает, та бестактность, с какой миссис Джонс взялась обставлять обретенное им счастье; и вот, чтобы убедить меня, как неприятно ему ее поведение, как далек он от того, чтобы недостойным образом воспользоваться моим положением, и от того, чтобы располагать какими-либо гарантиями моей благосклонности, он у меня на глазах, сию же минуту полностью погасит мои долги миссис Джонс и вручит мне ее расписку, после чего предоставит мне самой решать, ответить ему отказом или согласием, сам же он ни в коем случае не может себе позволить силой добиваться моего расположения.

Пока он распинался о своих чувствах ко мне, я заставила себя взглянуть на него, окинув взглядом его фигуру: такая бывает у ладно скроенных, приятных джентльменов лет сорока; одет он был без затей, на одном из пальцев носил бриллиант, который радужно играл у меня перед глазами всякий раз, когда в разговоре джентльмен взмахивал рукой, это укрепляло меня во мнении, что он очень важный господин. Короче, он вполне мог бы сойти за того, кого обыкновенно называют благонамеренным злодеем, со всеми отличиями, естественными для людей его происхождения и положения.

Ответом на все его речи, однако, были лишь хлынувшие рекой слезы: успокаивая меня, они мешали мне говорить, что было весьма кстати, ибо я не знала, что сказать.

Вид мой растрогал его, как он сам мне позже сказал, невыносимо, и, желая дать мне хоть какой-то повод горевать поменьше, он вытащил кошелек, спросил перо и чернила, которые миссис Джонс держала наготове, и заплатил ей все до последнего фартинга (не считая щедрого вознаграждения, которое должно было последовать, но о котором я знать не должна); затем, держа расписку, как развернутое знамя, он настоял, чтобы я засвидетельствовала ее, водя моей рукой, в какую потом и вложил расписку, заставив меня препроводить ее себе в карман.

Душа моя еще не оправилась от ударов, ею полученных, и я никак не могла выйти из состояния то ли отупения, то ли меланхолической грусти. Заботливая домовладелица покинула комнату, оставив меня один на один с этим незнакомым господином, прежде чем я успела это заметить, а когда заметила, то никакой тревоги уже не испытывала, поскольку была безжизненна и равнодушна ко всему.

Джентльмен, не новичок в делах такого рода, приблизился ко мне и, делая вид, что успокаивает меня, сначала платком утер слезы, сбегавшие по моим щекам, а заодно решился и поцеловать меня. Я не противилась и не поощряла его, а сидела окаменев, сама себя рассматривая как товар, куплю-продажу которого я же и засвидетельствовала.

Меня нимало не заботило, что станет с моим истерзанным телом, не было во мне уже ни жизни, ни души, ни мужества, дабы противиться даже самому слабому натиску, не было даже присущего моему полу целомудрия: равнодушно сносила я все, что джентльмену было угодно. А тот, в порыве чувств перехода от одной вольности к другой, запустил руку между шейным платком и моей грудью, которую он время от времени потаскивал: не чувствуя сопротивления и видя, что – вопреки ожиданиям – все располагает к полному удовлетворению его желаний, он поднял меня на руки и понес, безжизненную и недвижимую, к постели, где бережно уложил и воспользовался тем, что мог делать все, что заблагорассудится. Какое-то время я просто не могла в толк взять, что ему надобно, пока, выбираясь из дремы бесчувствия, не обнаружила, что он уже погрузился в меня, а я лежу пассивно, не ощущая ни малейшего признака удовольствия – у охладевшего трупа едва ли было бы жизни и чувства меньше, чем у меня. Удовлетворив таким образом страсть, в которой почти вовсе не было сочувствия к состоянию, в каком я пребывала, он встал, оправил на мне одежду и вынужден был с большим трудом сдерживать приступы угрызения совести и бешенства, которые охватили меня (слишком поздно, должна признаться) из-за того, что на этой вот самой постели я терпела объятия совсем чужого человека. Я рвала на себе волосы, заламывала руки, била себя в грудь, как сумасшедшая. И когда мой новый господин (а теперь я так на него смотрела) пытался успокоить меня, то поначалу я-то весь гнев свой против себя обратила, ничуть не позволяя себе хоть частичку его направить против него; я умоляла его, скорее сдаваясь, чем гневаясь, оставить меня одну, по крайней мере, дать мне возможность наедине с собой спокойно пережить свою печаль. На это он ответил твердым отказом, сделав вид, будто опасается, как бы я не сделала с собою что-нибудь нехорошее.

Бурные страсти редко длятся, а у женщин – и того меньше. Мертвое затишье пришло на смену буре, завершившейся обильным потоком слез.

Всего несколько мгновений назад скажи мне кто-нибудь, что я буду принадлежать какому-то другому мужчине, помимо Чарльза, я бы плюнула тому в лицо; предложи мне кто-нибудь бесконечно большую сумму денег, чем те гроши, за которые у меня на глазах меня купили, я бы с презрением и хладнокровно отвергла такое предложение. Только наши достоинства и наши пороки слишком зависят от обстоятельств. Неожиданно я, как осажденная крепость, оказалась в полном окружении: разум предал меня, долгая и жестокая скорбь ослабила, а ужасы тюрьмы заворожили: я смею надеяться на то, что падение мое более простительно, если учесть, что я в нем никакого участия не принимала и никоим образом ему не способствовала. И все же так уж считается, что первое удовлетворение является решающим: раз этот господин уже преступил черту, то я не вправе, как считала, отказывать в ласках тому, кто однажды успел ими воспользоваться, неважно, каким способом. Утешая самое себя такой мудростью, я полагала себя в такой его власти, что без борьбы или гнета принимала поцелуи и объятия; не то что бы они – пока еще – доставляли мне хоть какое-то удовольствие или чтобы чувствительность брала верх над отвращением в душе моей, все, что я сносила, я сносила и терпела из своеобразной признательности и, если уж на то пошло, после того, что уже произошло.

Он был, однако, настолько осторожен или внимателен, что не пытался вновь впадать в такие крайности, какие только что довели меня до буйного помешательства, теперь – сберегая приобретенное – он ограничился тем, что принялся постепенно ласками возбуждать меня, терпеливо дожидаясь, пока плоды его щедрости и приятного обхождения вызреют, а не срывать их зелеными, как то случилось прежде, когда, не удержавшись от искушения, он воспользовался моей беспомощностью и, сгорая от вожделения, излил свою страсть в безжизненное, бесчувственное тело, мертвое для любой радости: никакого удовольствия не получая, не было оно способно никакого удовольствия дарить. Впрочем, одно я знала определенно: в душе своей я так до конца и не простила ему те ухищрения, какими он воспользовался, чтобы овладеть мною. Между прочим, коль скоро речь зашла, то не скрою: позже, когда он убедился, что оставить меня ему вовсе не так легко, как было приобрести, я вправе была почувствовать себя польщенной.

Между тем вечер давно наступил, появилась служанка накрывать к ужину, и я с ликованием поняла, что домовладелица, чей один лишь вид отравлял все во мне, нам докучать не станет.

Вскоре подали прихотливый ужин, сопровожденный бутылкой бургундского и прочими деликатесами.

Служанка вышла, джентльмен настоял – с неожиданно милой горячностью, – чтобы я села в кресло у камина и если не предпочту откушать сама, то стала бы смотреть, как ест он. Я подчинилась, хотя душа наполнилась скорбью при сравнении тех восхитительных tête-â-tête с бесконечно дорогим мне юношей и этой вымученной, до безобразия ужасной сценой, в какую ввергла меня жестокая необходимость.

За ужином, потратив великое множество слов, чтобы смирить меня с выпавшей судьбой, он сообщил, что зовут его Г., что он брат графа Л., что, получив возможность – не без помощи моей домовладелицы – увидеть меня, он понял, что я во всем отвечаю его вкусу, и потому поручил миссис Джонс во что бы то ни стало добыть ему меня, что теперь вот наконец он преуспел в этом к огромному его удовольствию, что он от всего сердца желает и мне такого же громадного удовольствия; вдобавок он долго уверял, что у меня нет и не будет причин сожалеть о знакомстве с ним.

Пока он говорил, я едва-едва управилась с половинкой куропатки да выпила бокала три-четыре вина, которое он мне настойчиво предлагал для восстановления сил; не знаю, было ли что-то подмешано в вино или ничего такого уже не требовалось для того, чтобы затеплился во мне естественный пыл моего организма, и пламя разошлось по нему знакомыми путями, но только я больше не чувствовала неприязни, а тем паче отвращения к мистеру Г., как то было до сих пор. Конечно, в этом изменении чувств не было ни грана любви: любой другой мужчина мог бы, окажись он на месте мистера Г., проделать для меня и со мной все то же самое, что и он проделал.

Вечных скорбей – во всяком случае, на земле – не существует; не скажу, что я избавилась от своих, но они словно замерли на время, в сторонку отошли: душа моя, столь долго переполнявшаяся ужасами и мучениями, стала расправляться и открываться навстречу малейшему проблеску разнообразия или развлечения. Немного поплакала – и слезы облегчили меня; повздыхала – и, кажется, легче стало бремя, навалившееся на меня; выражение лица моего, если и не светилось жизнерадостностью, то, по крайней мере, сделалось более спокойным и живым.

Мистер Г., не сводивший с меня глаз, очевидно, уловил эту перемену и прекрасно понял, как воспользоваться ею: нетерпеливо отодвинул он в сторону стол, разделявший нас, сблизил бок о бок наши кресла и, улестив меня всяческими обещаниями и увещеваниями, скоренько взял меня за руки, принялся целовать, снова вольничать с моей грудью, которая на сей раз легко высвободилась из-под пребывавшего в беспорядке белья и теперь вздымалась и трепетала не столько от возмущения, сколько от страха и стыдливости, вызванных тем, что весьма фривольно обращается с нею человек, в общем-то, незнакомый. Вскоре, однако, для восклицаний у меня повод стал посерьезнее: стремительно нагнувшись, он запустил руку под юбки и устремил ее вверх по ногам, выше подвязок, откуда отправился в путь, который прежде был найден им столь открытым и беззащитным. Только на сей раз ему никак не удавалось развести плотно сдвинутые мною бедра; я запротестовала, довольно робко, умоляла оставить меня в покое, ссылаясь на нездоровье. Ему же в моем сопротивлении виделось больше проформы и манерничанья, чем искренности, а потому поползновения свои он прекратил, но только при непременном условии, чтобы я тотчас же укладывалась в постель, пока он отдаст кое-какие распоряжения домовладелице, когда же он вернется через час, то надеется найти меня более отзывчивой к его страсти, чем теперь. Я не соглашалась и не возражала, но то выражение, с каким я выслушивала его требование, подсказало ему, что я уже не чувствую себя хозяйкой настолько, что могла бы отвергнуть его.

С этим он и оставил меня, но не прошло и минуты-другой после его ухода, не успела я еще хоть сколько-нибудь собраться с мыслями, как вошла посланная хозяйкой служанка с маленькой серебряной мисочкой, наполненной так называемым "невестиным напитком", поссетом из горячего молока с сахаром и пряностями, створоженного вином, который мне предстояло отведать, прежде чем ложиться в постель. Так я, в конце-то концов, и сделала, а вкусив напитка, сразу же ощутила жар: огонь побежал по всему моему телу, словно удирающий от собственной совести воришка, орущий "держи вора!", я горела, я пылала, я страдала без – хотя бы малюсенького – желания мужчины, какого угодно мужчины.

Едва я улеглась, служанка забрала свечу и, пожелав мне спокойной ночи, вышла из комнаты, затворив за собой дверь.

Она еще не успела сойти вниз по лестнице, как дверь тихонько приоткрылась и в комнату проскользнул мистер Г., уже одетый в халат и в колпаке, в руках он держал подсвечник с двумя зажженными восковыми свечами. Прихода его я ждала, только все же, когда он притворил дверь, почувствовала неясную тревогу. Он же на цыпочках подошел к кровати и ласковым шепотом произнес: "Дорогая моя, умоляю, не пугайся… Я буду очень осторожен, очень добр к тебе". С этими словами он быстренько разделся и юркнул в постель. Все же, пока он раздевался, я успела рассмотреть его дюжую, ладную фигуру, крепкие мышцы и даже на вид колючую косматую грудь.

Принявшая на себя новый груз, кровать еще раз всколыхнулась. Мистер Г. улегся с краю, там, где поставил горящие свечи, несомненно, для того, чтобы удовлетворить все свои чувства, ибо, поцеловав меня, он тут же стянул вниз покрывало и простыни. Увидев меня полностью обнаженной, во весь рост, он пришел в такой восторг, что ринулся покрывать множеством поцелуев меня всю, с ног до головы, не пропуская ни единой частички тела. Потом, стоя на коленях между моих ног, он задрал рубашку и обнажил волосатые ляжки, меж которыми торчала твердая дубина, красная с верхушки и основанием уходящая в густейшие заросли вьющихся волос, которыми живот его порос до самого пупка и какие очень походили на мочало; скоро я ощутила, как цепляется оно за мои волосинки, как переплелось с ними, когда вбитый им по самую шляпку гвоздь не оставил между нашими телами никакого зазора, кроме перепутавшихся волос.

Теперь я уже чувствовала, что было во мне, теперь его движения дали моему естеству в излюбленных его местах такие мощные толчки, на какие оно больше не могло не отозваться и не тронуться в тот же путь; все животные чувства мои без какой бы то ни было моей воли, сами по себе устремились в этот центр соблазна, немного времени потребовалось, чтобы, полыхающая внутри и до невыносимейшей муки возбужденная, я отрешилась от всего, что меня сдерживало, всецело отдалась во власть чувств; извержениям удовольствия я предалась, как всякая обычная женщина, и могла лишь сожалеть – в строгости все еще верной любви, – что никак не в силах их сдержать.

Только, о-о! Какая же невообразимая пропасть между этой чувственностью чисто животного удовлетворения, когда соитие приходится выносить в пассивном сопряжении тел, и тем сладостным буйством, той бурей кипящего восторга, какие венчают утехи взаимной любовной страсти, когда два сердца нежно и неразрывно сливаются в едином порыве радости, дающей душу и вдохновение страсти, стремящейся к завершению и не желающей конца, при котором простые, преходящие желаньица исчерпывают себя, когда они умирают от неумеренности удовлетворения!

Мистера Г. различия такого рода, по-видимому, не трогали. Он едва ли дал себе и мне передохнуть хоть немного, как будто сам себе решил доказать, что внешние признаки принадлежности к полу мужескому ему не для украшения даны: всего через несколько минут он смог возобновить наступление, предварив его ураганным огнем поцелуев, и ринуться тем же порядком и тем же путем, что и прежде, причем с не меньшим пылом. В таких вот непрерывных схватках он без устали упражнял меня до самого рассвета; этого времени мне полностью хватило, чтобы оценить все достоинства его крепко сбитого тела, саженных плечей и широкой груди, твердых – буграми – мышц; короче, всех тех примет мужской доблести, что позволили бы ему сойти за неплохой образчик наших древних здоровяков-баронов, рубившихся в сражениях боевыми топорами. В теперешние времена раса эта, изысканно утонченная, как-то измельчала, обрела более хрупкие, но тщательно отделанные формы наших чувственных слюнтяйчиков-аристократов, которые так же бледны, так же милы и почти так же мускулисты, как и их сестры.

Довольный, что начало дня озарило его триумф, мистер Г. предоставил меня освежающему воздействию отдыха, в котором мы оба нуждались, а потому тотчас же провалились в глубокий сон.

Проснулся он на какое-то время раньше меня, но все же не стал тревожить мой покой, так часто нарушавшийся им до этого; стоило мне, однако, едва-едва отрешиться от сна (а это произошло, когда уже перевалило за десять часов), как я вновь принуждена была испытать на себя его мужскую силу.

Около одиннадцати появилась миссис Джонс с двумя тарелками превосходнейшего, вкуснейшего супа, который она приготовила, зная по опыту, что в таких случаях требуется. Не стану повторять обильных ее комплиментов, этих лицемерных фраз добропорядочной сводни, которыми она нас приветствовала; при виде ее кровь едва не закипела у меня в жилах, но я постаралась унять свои чувства: куда больше занимали меня тревожные мысли о том, каковы же будут последствия того, что уже произошло.

Назад Дальше