- Так он и был скоромохом у себя. Много земель объехал. У англичан долго живал. По-ихнему знает. Взманили фрязина: мол, Москва богата и таровата. Он к нам и закинулся. На мою долю Господь его послал. Все что надобно перетолковать умеет с ихнего языка. И с аглицкого. А в ину минуту так и потешит, позабавит, што сам хохочу, хоша и не из веселых я.
- А што энто мастерит твой Петрус? Ишь, и ставни прикрыли. Свечи засветили. Ночь совсем в покоях сотворил, пройдоха.
- Увидишь скоро. Только гляди не полошись. Не колдовство - искусство людское сейчас будет нам явлено.
- При тебе, владыко, чего опасаться. А инако я один на один с энтим штукарем в охотку не остался б.
- Ну, гляди. Садись вот тута!
Сел хозяин и гостя с собой рядом усадил. Адашев к ним приблизился. Стоит за спиной у владыки.
Петрус в это время, установив свой ящик, зажег там небольшую масляную лампу с серебряным отражателем. Затем подошел к стене, против которой установил аппарат, снял со стены небольшой коврик, там висевший. Гладкая, светлая, обнаженная стена, выкрашенная розовой краской, была озарена огнем одного трехсвечника. Мимоходом Петрус погасил и этот трехсвечник. Теперь только сияла в комнате лампа, принесенная фрязином.
Вдруг - и ее не стало. Она куда-то была убрана.
Совершенная тьма воцарилась в покое. И на стене, против ящика итальянца, виднелся бледный круг света.
- Штой-то он учнет делать? - невольным шепотом спросил Сильвестр.
- Помолчи, батько! Потерпи. Сейчас увидишь! Все уразумеешь!
В то же мгновение светлый круг засиял очень ярко, увеличился. В нем образовались очертания не то человека, не то духа какого-то.
- Я волжбу твару. Я - графа Эндора! - зазвучал замогильный, скрипучий голос совсем, совсем оттуда, где явился призрак.
- Саул ко мне идет… Судьба повелителя ждет…
Мелькнуло что-то в светлом круге перед глазами пораженного Сильвестра.
Петрус совершил перемену стекол в своем аппарате - первобытном волшебном фонаре - и уж две фигуры видны на стене. Царь Саул вопрошает грубым, властным голосом:
- Гавари, старух: какой мой судьба?
- Не я скажет… Скажет тень Самуило! - скрипит волшебница.
Новое мелькание. Тень какая-то замогильная в белом саване вырастает, парит в воздухе перед Саулом и произносит заглушённым, нездешним голосом:
- Час настал. Кайся!
- Фу-ты, Осподи! - вздрогнув, опять всполошился Сильвестр. - Ведь уже вижу, што не чары, просто игра энто хитрая. А жуть берет. Буде, владыко! Свету бы! Испарина индо прошибла от страху.
- Буде! - очень громко приказал Петрусу Макарий.
Адашев быстро раскрыл ставень, впустил лучи солнца в покой. Фрязин стал собирать свой ящик.
- Поставь его вон к сторонке! - распорядился Макарий. - А я тебе и новых стеклышек с образками наготовлю. Ноне посвободнее время у меня. Гисторию-то Макбетуса-короля истолковал ли мне с аглицкого? А?
- Да, да. Тражедиа есть готов. Я буду читай, када прикажит.
- Ладно, опосля. Ступай с Христом! - И снова осенив крестным знамением набожного итальянца, он отпустил его.
- А ты што так призадумался, отец-протопоп? Али штуки энтаго фрязина таково тебя за сердце взяли?
- Захватили, забрали, что греха таить, отче-владыко. Да, как энто он? Хто готовит ему образа? Как просиять они так могут, что на стене видны? Не посетуй, толком скажи, владыко.
- Скажу. Труд невелик. Стекла цветные видал ли в оконницах?
- Видал в немецкой слободе. У аптекаря. И в моленной ихней. Стой. Там на одном стекле - святой ихний был. Солнцем как ударило - он на стене на белом так и вышел. И здеся, видно, тако же?
- Так само. Угадал, батько. Знаешь: малость и мне дару Божьего дадено. Умею малость лик начертать человеческий. Случалось и образа обряживать.
- Не малость, владыко! Велик дар тебе Бог вложил в душу.
- Ну, пускай. Вот как меня Петрус наставил, гляди: беру я скло. Краску такую разведу, тонкую, не густую. Словно бы слюда, прозрачную, особливо как подсохнет. И рисую. Вот Саула с Самуилом. А то и иное што можно. Народ попугать! Ха-ха…
- Не то пугать, совсем можно страху на душу навести. Вот бы…
- Што, осекся? Толкуй далей…
- Вот бы… - оглядевшись, тихо заговорил Сильвестр, - отрока - буя нашего, царя юного. При каком-нибудь часе таком, способном. Ему бы показать муки адские и пригрозить. Авось опамятуется? По-Божьему жить учнет?
Макарий, который к этому и клонил разговор все время, быстро закивал головой.
- Ну и умен ты, батько! Ловко измыслил. Как только подстроите вы? А я бы вам и начертал стеклышки пострашнее, и Петруса мово научил бы вам помочь.
- Во, во!.. Я о нем и думал. Мы бы с Алешой могли ночной порою время улучить? Как мыслишь, Алеша? Отвадили бы отрока надолго от греха?! А?
- Пожалуй! - живо отозвался Алексей.
- Ну, так давай, обсудим все по ряду! - довольным тоном заговорил Макарий. - Я рад доброму делу помочь.
И, усевшись поближе друг к другу, они стали обсуждать план дальнейших действий, с целью - исправить отрока-государя, наставить его на путь истинный.
III
Если не пророки, так верные отгадчики были все три друга, толковавшие о царе и о делах московских в келье митрополичьей.
Пожары за пожарами скоро начались в подмосковных посадах. То один, то другой порядок домов так и загорится-запылает весь.
Началась пожога с 12 апреля. В Занеглименье - в Белом городу - чуть ли не шесть-семь сотен домов так и выкосило. 20-го повторилась беда.
Бояре приказали ловить поджигателей, зная, что таков уж обычай на Москве: из мести врагу красного петуха пускать.
Изловили нескольких холопей; среди них одного из числа кабальных князя Глинского, Юрия.
Захарьины свою линию ведут, раздувают дело, толки сеют тревожные. А народ свое толкует между прочим: за грех бояр Господь покарал!
Кроме пожаров мор посетил Москву. Сперва как и ждали того, Москва-река разлилась весною очень сильно. Не только множество скота потонуло в прибрежных посадах, но и людские трупы остались лежать в тине, на берегу, когда отхлынул весенний паводок.
Гнить все стало. Убирать трупы некому. Вот и мор.
Забубнил простой народ, зашушукал по избам.
- За грехи Господь карает! Да не за земские. Сам-то осударь наш отрок дюже зазорно живет, неугодно для Оспода! Не то по полям с хортами, по селу, по деревне порой скачет, народ православный давит, словно бы бусурмане то были, вороги некрещеные! Неладно, ой неладно! Не бояре думные, не отцы духовные ноне - бражники, скоморохи да гусельники первые люди в царских теремах…
Так толковал народ.
Ивану доносили об этом. Но он только презрительно пожимал плечами, полагая, что советники-бояре его запугать хотят.
Уходя подальше от зачумленной мором Москвы, выехал царь на лето в село свое Островское. Там кроме бражничанья - и пытками, забавами дикими потешал себя властелин.
Анастасия в это время как раз почуяла, что новая жизнь забилась у нее под сердцем, и старалась только укрыться на своей половине подальше да получше, чтобы не долетали сюда отзвуки дикого веселья царского.
Тосковала, плакала юная женщина, но сама же старалась осилить свою скорбь, развеять ее и все шептала про себя:
- Дитятко мое нероженое! За что его печаловать я буду? Уж сама снесу лучше. Все стерплю!
И только улыбалась на все сквозь слезы.
Знал это Макарий и чаще да больше задумываться стал.
4 июня 1547 года, уж под вечер, примчался на митрополичий двор гонец какой-то из села Островского. Конь в пене, дрожит, шатается… Видно, все 10–12 верст сломя голову мчал. Всадник в пыли, говорить не может, так горло и губы пересохли.
Подал служке столбчик невелик, запечатанный и прохрипел:
- От спальника. От Адашева. Самому отцу… митро… митрополиту… скореича!
Как только прочел Макарий записку Адашева, так и вскочил, кликнул:
- Отца Пафнутия! Поживей ко мне!..
Ключарь отец Пафнутий явился через пять-шесть минут, выслушал, что на ухо приказал ему Макарий, и чуть не бегом кинулся через площадь, прямо к шатрообразной звоннице Ивановской, где главные колокола соборные темнеют смутными своими очертаниями в пролетах деревянного сруба, среди наступающих сумерек.
- Слышь, Сема! - обратился тут же Макарий к любимому своему послушнику. - Беги на людской двор, вели что ни есть у нас самого быстрого коня седлать. Да пусть Федька… он скачет лихо… Пускай изготовится в единый миг! Я ему грамотку к царю дам. Беда прилучилась. Сейчас отец Пафнутий мне сказал, что главный колокол, Благовестник нарицаемый, сорвался и на помост упал. Не к добру тот знак!
Помчался юный монашек. Через каких-нибудь пять минут гонец скакал с посланием митрополита в село Островское.
Когда выезжал гонец из Куретных ворот, в ту самую минуту на Ивановской площади народ быстро стал собираться перед звонницей.
Грохот какой-то там раздался. Звон гулкий, хотя и заглушённый пошел. Словно чья-то грудь гигантская издала стон жалобный, рыдание короткое.
Бледный выбежал из-под звонницы ключарь Пафнутий и объявил:
- Бяды, братия! Благовестник сорвался. Вниз так и грохнул. Не к добру…
- К худу, к худу! - зарокотала толпа.
- Што и говорить: худо будет. Хоша бы боле уж и некуды!
А Макарий, перечитывая записку Адашева, шептал:
- Поспеет ли? Господи, поспел бы…
На куске хартии так стояло, наскоро написанное Адашевым: "Близко часу - стал пытать псковичей-челобитчиков, подученный на такое дело Глинскими. Поспеши сам ли сюды али как останови бесчинство. И горе и позор будет, коли запытает невинных, мало не сотню душ. Столбчик мой энтот в огонь кинуть не позабудь, отче-владыко!".
Подписи нет. Знает Макарий руку Адашева. Знает и псковичей, которые по его же, владычному совету, косвенно данному, отправились к царю жаловаться на зверя-наместника псковского, на князя Пронского-Турунтая, поставленного на воеводство Глинскими и явно грабящего народ.
Вовремя поспел гонец митрополита. Огнем стал уж прижигать несчастных жалобщиков озверелый Иван. Да еще глумится над бедняками:
- Божий вам суд творю. Вынесете огонь - по вашему челобитью сделаю, удалю Турунтая!
Узнав плохую весть о падении колокола, Иван все бросил, даже Анастасию не дождался, в Москву кинулся - и псковичи были спасены.
IV
Угроза свыше, за какую сочли все случай с падением Благовестника, не надолго образумила Ивана.
Двадцатого июня 1547 года, взволнованная, бледная, встретила вечером, в Столовой палате, царица Анастасия юного семнадцатилетнего супруга и царя, который всего-то годом старше жены.
Бледна за последнее время Анастасия, потому что "непраздна" ходит.
Вот уже около пяти месяцев, как толкуют ей прислужницы старые и сама боярыня-матушка, Иулания Захарьина-Кошкина, - новая жизнь зародилась под сердцем у этого полуребенка, у молодой царицы Московской…
Но сегодня особенно плохо выглядит царица, едва на ногах стоит, с трудом мужу поклон отдала, когда появился он к вечернему столу, после целого дня разлуки.
У Ивана тоже какая-то забота видна. Но все-таки он внимательно вглядывается в жену, видит, что плохо ей.
- Каков добр-здоров ли нынче, дал Господь, государь? - после поклона задает обычный вопрос Анастасия. - Гляди, с самого утра и не повидала я тебя, соколика ясного! - негромко примолвливает она, стесняясь присутствия своих боярынь и Челяднина с двоюродным братом ее, Григорием Юрьичем, которые провожают за трапезу царя.
- Живем, ничего, Бог милует! - также сдержанно, по обычаю, ответил Иван, садясь за стол и знаком отпуская провожатых.
Семейная трапеза у молодых супругов. Мать Анастасии только и могла бы принять здесь участие, но старухе что-то неможется.
Отдохнуть от московской жары и шума отьехала она на недельку-другую в свою вотчину подмосковную.
А бабка царя, княгиня Анна Глинская, с одним из сыновей, с Михаилом Васильевичем, - тоже в отъезде. Во Ржев заблаговременно уехали, как только на Москве пожары и волнения народные пошли, как только слухи забродили, что Глинских собирается чернь пощупать, за многие обиды счеты свои с надменными князьями свести…
- Как день продневал, государь? - уже смелее, теплее и проще спросила Анастасия, когда ее боярыни, крайчая и столовая, начали суетиться с подачей блюд и напитков.
- Как? Ино - никак. А другу половину - по-старому. К заутрене - у праздника… Левкия нынче, помнишь ли?
- Глядела в святцы, Ванюшка.
- Ну, в думе дела. С Казанью - войной пахнет. Да, ради воскресного дня, выход был из собору. А там посольские часы. Нейстрийский император, гляди, еще даров наслал. Нужда ему, видно, в нас какая приспела… Даром немец не раскошелится.
- Вестимо!
- Дары не то штоб дюже богаты. А занятные. Кузнь тонкая, хитрая, веницейская работа. Воинские снаряды. И для тебя кой-што. Заутра принесут покажут. И еще птиц заморских да обезьянов наслал. Мало их, што ль, у нас? Ну, да сказано: дареному коню… Да, слышь… Гляжу я: што с тобой, Натушка? И есть не ешь, почитай. И глядишь не по-хорошему? Али это твое… Ну, знаешь… так скрутило тебя?..
- Нет, государь! Нет, Ванюшка. Дело такое. Дело наше женское. Божья воля. А правда твоя: истомно мне. Больно уж вести худые пошли.
- Вести? А хто вестует? Кто смел? Склыки, поди. Наговоры дурацкие! Так ты и не слушай и веры не давай, а нистолечко! Што уж мне, и повеселить души нельзя? Што я, на помочах у кого ходить стану?! Да я тех вестовщиков…
Весь багровый от приступа гнева, Иван с угрозой сжал в кулак холеные, белые пальцы своей небольшой, но полной и сильной руки.
Княгиня Алена Волконская, боярыня Варвара Смерд-Плещеева и Оксинья Губина, служившие за столом, мгновенно куда-то так и исчезли, чтобы не попасть Ивану на глаза в первую минуту внезапно налетевшей грозы.
- Штой-то ты, Ванюшка, родименький! - робко, ласково залепетала царица. - Нешто б я могла? Буде оно и так, как ты мыслишь, государь. Твое государское дело. Мне ли сетовать? Раба я твоя была искони, рабою буду. Как и посейчас. Мое ли дело, как ты сердечушко тешишь свое, чем забавляешь свое величество? Нет, про иное я… Недоброе для тебя, нехорошее.
Не столько смиренная речь или слова жены, сколько звуки самого голоса ее, рокочущие, нежные, проникающие ему в сердце, так же быстро утушили гнев царя, как неожиданно вспыхнула молния.
- Ладно уж. Не прихиляйся. Раба не раба. Жена все ж таки… Царица моя богоданная. И, вестимо, ежели наскажут злыдни про меня какую небылицу, все ж тебе не по сердцу. Ну а ежели я ошибся, оно и лучше. Сказывай: чем нынче пришибли тебя, что и голосу у тебя словно не стало?
- Напужалась я, правда твоя, Ванюшка! Лихие люди, сказывают, грозятся Москву спалить. И нашим-де теремам писаным, златоверхим не устоять. Да бают, на твое царское здоровье удумали. Да и вовсе новых царей себе норовят. Из Литвы будто. Да…
Угрюмо слушал жену юноша, почти совсем закрыв глаза, нажимая лбом на левую руку, еще не разжавшую кулака. Пальцами правой руки, словно отбивая такт речам царицы, он ударял по столешнице.
- Ну, ладно! Достальное сам ведаю. Ишь, и до тебя шуревья добрались. И тебе душу замутили. Мало им, видать, меня одного! К сестре-царице подбираются. Да ты не маленька. Али не разумеешь: пря идет между братанами и дядьями твоими с моими дядевьями и бабкою. Один другому поперек пути што кость поперек горла стали. Горла-то у них на што широки, а один другого не проглотнут никак. Да и вместе жить не удосужатся. Ладно же. Пускай грызутся! Не время мое еще. Не приспело оно. А готовлю я кнуты на их на всех.
- Ванюшка, неужто и братовья меня морочить взялися? И все неправда, чем грозили?
- Правда, да не истинная. Може, пожары да запалы все те, каки были, каки еще будут, и ихних рук не миновали. Може, в самделе, литовцы-родичи меня спихнуть мыслят? Пожди, все узнаем!
- Узнай, узнай, миленький! И хто виновен. Не то брат мне, матушка будь родная - словечка не скажу! Казни и милуй, как сам поволишь, по заслуге. Да не мысли про меня плохо, касатик. Што умыслы во мне какие лукавые?.. Нет, касатик! Только за тебя и печалуюсь. Тебя беречи хочу.
- Знаю, милая. Вижу, кралюшка! - нежно привлекая к себе взволнованную, порозовевшую жену, совсем иным, непривычным ему тоном заговорил Иван. - Все я вижу. А разумею много иное, чего думным дьякам да боярам моим седобородым да попам долгогривым и в лоб не влетывало. И в книгах, в хартиях старых много читывал… И бабка Анна, поди, больше половины века за русской да за литовской гранью прожила. С дедом покойным Васильем да с дядей же Михаилом при разных дворах у владык и маэстатов эуропских побывала. И у немцев. А того пуще - у италийских государей. Знаешь, из тех земель и у меня есть не один фрязин: и зодчие и кузнь куют золотую, серебряную и всякую.
- Знаю, Ваня. Вот, поди, там хорошо живется, а?
- Не чета нашему!
- А города-посады какие? Не леса вон как наши тамо кругом, а сады-огороды, да с цветами да с травами. Вон как на листах у тебя показано?
- Вот, вот. Видела?
- Видела. Не скоро еще Москве такой быть! - с сожалением заметила Анастасия.
- Пожди, может, будет! Станут бояре друг дружку палить, а я прикажу не то в Кремле, а и на ближних посадах только каменны да черепичны церкви да палаты складывать. А бревенчатых ни-ни!
- Ванюшка, богатеи построются. А беднота как же? Ей нечем и избу вывести, коли старая сгорит. Оно бы куда ладно: град украсить. Да бедноты жаль! Гляди, с голоду еще подымутся, как оно бывало. Боюсь я за тебя.
- Меня бойся. А за меня Бог стоит! Из пелен младенца он возвел меня к трону. Из злокозненной стаи бояр моих, словно из пещи огненной, извел и возвеличил, пока слаба была и шуйца и десница моя. Так ноне, когда уж держу бразды царства. Худо ли, право ли, а крепко держу! Теперь я ни бояр, ни черни не страшуся. Так ли, сяк ли я буду над ими владыко, не они надо мной. И век мой не теперь кончится. И мужи святые, и волхвы демонские одно мне толкуют: долго и велико будет царенье мое. Так я же понемногу и поверну все, как мне самому манится. Покудова пускай еще мнят о себе. Пусть потешаются, коли я ино слово и по-ихнему творю. Одного не видят: я - в гору, они - к долу! Так есть, иначе и быть тому нельзя!
Раскрыла широко глаза царица, глядит: словно преобразился ее Ваня, ее царь ненаглядный. Усталое, бледное лицо порозовело, глаза сверкают. Он откинулся на лавке, прислонился к стене, словно в палате послов принимает - величавый, сияющий. И молодое лицо с легким вьющимся пушком на бороде, с мягкими юношескими усиками кажется теперь таким значительным, важным, но без обычной строгости.
Приоткрытые розовые губки Анастасии, ее широко раскрытые глаза полны такой любовью, восторгом и нежностью, что невольно Иван, теперь замолкнувший, посмотрел на жену, улыбнулся сперва, а там и совсем расхохотался веселым, звонким, прежним своим, привычным хохотом.
- Ах ты, гусыня!.. Што загляделась? Давно не видала? Не признала, поди?