– В июне и до середины июля его дивизия находилась в районе Ле Кресо, во Франции, – перевёл Хаустов. – И ещё он сказал, что он такой же, как и вы, солдат, и, когда идёт война, не вправе выбирать, где ему быть и в каком направлении маршировать.
Мотовилов слушал ответ оберефрейтора и только теперь вдруг понял, что он и сам не знает, что делать с ним. Куда его девать, этого немца, когда он допрошен и сказал всё, что их интересовало? В овраг? А куда ещё? Ведь с минуту на минуту сюда подойдёт колонна противника, которая и численно, и вооружением сильнее его роты. И куда его в такой обстановке девать, этого француза из Ле Кресо, или как там его, с вюртембергскими рогами… Раньше, когда Мотовилов командовал полком, такой проблемы не существовало. Пленных либо тут же отправляли в штаб дивизии или корпуса, либо вообще не брали. "Сидел бы во Франции и пил шампанское. Нет, тоже на дармовщинку потянуло, – размышлял Мотовилов, – дранг нах остен…"
Оберефрейтор, как видно, был неплохим психологом.
Хаустов снова начал переводить:
– Он говорит, что владеет весьма ценными сведениями о группировке, которая накапливается на этом участке фронта в ближнем тылу.
– Спросите его, с какой целью?
– С целью овладения разъездом Буриновский с последующим выходом вдоль узкоколейной железной дороги на Серпухов и затем на Московское шоссе. Он готов говорить об этом в штабе нашей дивизии или армии. Имеет также сведения о резервах корпуса и их передвижении.
– Танки? Спросите его, они подтягивают танки?
– Да, товарищ старший лейтенант, он говорит, что второй эшелон их наступления составляет Девятнадцатая танковая дивизия. Дивизия состоит из танкового полка, двух моторизованных полков, одной моторизованной бригады. В дивизию также входит артиллерийский полк, мотоциклетно-пехотный батальон, противотанковые части и другие подразделения. Танковый полк насчитывает около ста машин различных модификаций, в том числе панцер-два, панцер-три и панцер-четыре. Последние два типа составляют основной костяк танкового полка. Панцер-гренадерские подразделения посажены на бронетранспортёры, грузовики и другую технику и обладают высокой маневренностью и огневой силой.
– Спроси, где они собираются делать прорыв?
– Этого он точно не знает. Но готов рассказать о других подробностях.
– Да, так оно, в гриву-душу… Кому охота умирать? А, Хаустов? Ещё поживём? Как выдумаете?
– Если противник введёт в дело танки и мотопехоту…
– Пока у них два танка и один бронетранспортёр. Если немец не брешет. – И тут же, выглянув в глубину траншеи, распорядился: – Морозов, возьми у Платонова винтовку и срочно отведи пленного на разъезд. Сдашь коменданту. Передашь вот эту записку. Автомат и запасные диски оставь. И срочно! Понял? Немца хорошенько свяжи. И гранату с собой возьми. Давай действуй. А вы, Хаустов, пока останьтесь.
Отправляя в тыл пленного немца, Мотовилов надеялся, что там, в штабе дивизии или армии, смотря куда немец попадёт в этой кутерьме и неразберихе, допросят его и быстро сообразят: роте нужна подмога. Или, если рота уже списана как неминуемая, так сказать, плановая потеря, что для армии – капля в море, на угрожаемый участок в любом случае вышлют хотя бы батальон с мало-мальским усилением.
Пленного оберефрейтора увели. Бойцы провожали его мрачными, настороженными взглядами. Переговаривались:
– Куда его?
– В тыл, наше сало жрать.
– Да ну, Морозов в ров повёл.
– Сразу надо было…
– Одеколоном пахнет.
– А ты думал! Поглядим, Сидорёнок, чем ты после боя запахнешь!
В ячейках послышался смех. Приглушённой невесёлой волной он пролетел по траншее и тут же иссяк.
– Мне младший политрук Бурман говорил, что вы профессор, преподаёте в университете. – Мотовилов посмотрел на Хаустова, потом в бинокль, прошёлся по кромке, отделяющей поле и дальний лес за речкой, отыскал серые бугорки своих бойцов, полчаса назад расстрелянных из пулемёта мотоциклистами, и некоторое время рассматривал их. Ему вдруг показалось, что один из них шевелится. "Нет, вряд ли", – в следующее мгновение подумал он и сказал: – Однако в вас чувствуется бывший военный. Чем ближе противник, тем явнее он в вас оживает.
– Возможно.
– Вы – человек с прошлым.
– Все мы, товарищ старший лейтенант, не без прошлого.
– А ведь один из них ещё живой. – И Мотовилов протянул бинокль Хаустову. – Вон, видите, где разведку расстреляли, трое лежат. Один сюда ползёт. Или мне кажется. Глаза слезятся, устали.
Хаустов вскинул бинокль. Сумерки уже закрывали даль. В окулярах бинокля они ещё сильнее сгущались. Хаустов уже ничего не мог разглядеть. Он вернул бинокль и сказал:
– Я бы на вашем месте, товарищ старший лейтенант, послал туда людей. Чтобы проверили, нет ли там раненых, которые нуждаются…
– Вы воевали в ту войну? – перебил Хаустова ротный. – Молчите… Я бы на вашем месте тоже больше помалкивал. По тому, как вы держали бинокль, можно понять многое. Так воевали или нет? Уверен, что не в Красной Армии. А, ваше благородие? Ладно, идите. Только смотрите, боец Хаустов, если что, в гриву-душу, собственноручно… – И Мотовилов похлопал по тяжёлой кобуре ТТ.
– Это вы напрасно. Я на фронт пошёл добровольно.
– Ладно, Хаустов, поговорим после боя. Вон, посмотрите, идут. Недолго ждали. – И, опустив бинокль, крикнул: – Рот-та! Приготовиться к бою! Командиры взводов, ко мне!
Там, в конце сжатого поля, куда уходила дорога, по которой сюда пришли и они, оседлавшие, как пишут в боевых донесениях, стратегически важную коммуникацию, а попросту просёлок, показалась голова колонны.
– Хаустов, – окликнул Мотовилов Хаустова уже в спину, – вы о нашем разговоре… И о том, что немец рассказал, тоже помалкивайте. Не надо этого людям знать. О наличии у противника танков и прочее…
Хаустов кивнул.
На душе у Хаустова было смутно и легко одновременно. Вот он, бой, уже коснулся его своим жестоким в своей неизбежности ветром. Вот он, противник, который отнял у него сына и который угрожает его жене, внуку, невестке, Москве, родной земле и всему тому, чему он служил всю свою жизнь. Хаустов протискивался по узкому ходу сообщения, помогая себе руками. Он спешил занять свою ячейку, которая без него пустовала, и думал только об одном: только бы не получить дурную пулю до начала боя. Когда-то давно, ещё в тех окопах и в ту войну, в первые же минуты боя близ города Станислава в Восточной Галиции, когда их полк ещё молчал, изготовившись, стоявший рядом с ним в траншее хорунжий из конной разведки получил пулю в лоб. Нет, нельзя умирать, не дождавшись схватки. Дожить, схватиться, а уж потом… Там – на чью сторону Бог укажет.
Глава пятая
История профессора Хаустова
– Глебушка, – сказала ему жена на вокзале, – ты только не забывай менять носки. Береги ноги.
– Конечно, Маша, конечно, – как мог, успокаивал он жену, стараясь уже не дотрагиваться до неё, потому что прощания и объятия были позади, началась уже новая страница его жизни, война, поход, и обо всём, что окружало его до этого, предстояло забыть. Он знал, что такое война и что такое оставлять где-то за спиной любимого, родного человека.
1916 год. Юго-Западный фронт. Атака под Станиславом, за которую он, прапорщик лейб-гвардии Финляндского полка Глеб Фаустов был удостоен серебряной медали "За храбрость" на георгиевской ленте. Часто потом, да и теперь, по прошествии многих лет, будоражила его память та атака, в которой слились воедино и отчаяние, и страх, и лихость. В развёрнутом строю шли под звуки полкового оркестра. Офицеры в первой шеренге, с солдатскими винтовками. Рядом боевые товарищи, с кем вместе прибыл на фронт из Александровского училища, слева – Гриша Бородин, а справа Эверт фон Рентельн. Немец по отцу, Эверт, считался самым храбрым из них. Эверт тоже получил за ту атаку "За храбрость" и повышение в звании… А в феврале следующего года Фаустов, спрятав ту медаль за подкладкой сапога, ехал в Первопрестольную в общем вагоне и какой-то человек в бобровой шапке, внимательно глядя ему в глаза, сказал: "Вы бы, братец, погоны-то сняли. А то товарищи их вам гвоздями к плечам прибьют…" Погоны он снял, ночью, когда все уснули, вышел в тамбур покурить, отстегнул их от шинели и выбросил окно, в моросящую снежной крупой темень. Сколько таких погон тогда замело снегом на пути к Москве и Петрограду, Смоленску и Киеву! Вот где погибал русский офицерский корпус. В тех ночных эшелонах к столицам. Это были поезда отречения.
Военную карьеру Глеб Фаустов делать не собирался. Хотя ему тогда только-только исполнилось двадцать с небольшим и служба ему нравилась. Командир батальона, при штабе которого он состоял офицером связи, всячески благоволил ему, уговаривал после окончания кампании остаться в армии. Но вскоре всё полетело к чёрту. Вернулся в университет. Занялся наукой. Преподавал. Женился поздно. На лаборантке Марии Самариной, дочери штабс-капитана Самарина, бывшего его однополчанина. Большевики их семью не трогали. Хотя многих бывших за эти годы ГПУ перетаскало в свои казематы. Некоторые исчезли навсегда. Другие замкнулись в себе, перестали общаться. Возможно, в какой-то степени ему помогло то, что, по совету своего будущего тестя, он исправил свои метрики. В сущности, и исправление-то небольшое: в фамилии изменил заглавную букву "Ф" на "Х". Исправление незначительное, но фамилия сразу превращалась вполне в простонародную, пролетарскую. "Сейчас всё на "х" менять надо, – зло пошутил тогда бывший штабс-капитан Самарин. – Чувствуешь, как от тебя сермягой запахло? Хороший солдат на поле боя всегда должен уметь маскироваться". Жизнь действительно стала постепенно налаживаться. Бывшие комиссары и активисты, сняв портупеи и шпоры и рассевшись по кабинетам, вскоре стали напоминать царских чиновников различных рангов. То же невежество, та же жадность к подношениям, те же интриги на почве зависти. А Глеб Борисович тихо сидел на своей кафедре, преподавал эстетику. И никуда не лез. Ни в партию, ни даже в профсоюз. Не говоря уже об оппозиции, которая всегда существовала. В том или ином виде. Исправно покупал облигации государственного займа. На собраниях молчал. Воспитывал сына, названного по отцу и прадеду Борисом. И так бы, тихо и мирно, возможно, и прошла бы жизнь среди книг и студентов, рядом с Машей, Борей и его семьёй, если бы не война.
Теперь, сидя в сыром окопе у деревни Малеево, он почему-то вспомнил не Машу и не сына, а Таню, жену Бориса. Вернее, его вдову. Вот ведь и проводить не пришла. Внука не привела.
Борис ушёл на фронт ещё летом. Пришло два письма. Шли бои под Смоленском и Витебском. Борис попал именно туда. Их маршевую роту влили в один из потрёпанных полков и бросили в бой.
Теперь, наблюдая фронтовую жизнь и одновременно живя ею, Хаустов постепенно восстанавливал в своём воображении наиболее вероятную картину гибели сына. Эти реконструкции настолько поглотили его, что им, и только им, он уделял каждую минуту свободного времени. Курил солдатскую махорку (небольшой запас "Герцеговины флор" закончился быстро) и думал, думал, думал… Никто даже не догадывался, что московский профессор сокрушает свою душу печалью о сыне. Сам Хаустов считал, что и не нужно, чтобы кто-то знал о его утрате. У многих сейчас погибли родственники, без вести пропали близкие. И рассказывать кому-то постороннему и чужому о своей незаживающей боли он считал совершенно неуместным. Постепенно он понял, что Борис, мысли о нём – это и есть та тайная свобода, куда можно бежать в лучшие минуты жизни на войне, если они здесь возможны, и ею надо дорожить и оберегать её. Потом его мысли переключались на внука. Он думал и о невестке. Глебушка… Каким он вырастет?
Ведь это совершенно неразумно, с точки зрения военной, и слишком жестоко по-человечески – бросать маршевую роту, целиком, сразу в бой. Куда правильнее по прибытии на передовую расформировывать эти маршевые роты по батальонам, по стрелковым ротам, по взводам. Марш завершён, пополнение прибыло организованным порядком. А теперь начинается война. И лучше было бы, если бы новоприбывшие оказывались в окопе рядом с бывальцами, теми, кто пороху уже нюхнул и может дать совет молодым, как вести себя в бою, как пережить бомбёжку или артобстрел, как передвигаться и как вести огонь. Русская армия всегда держалась на том, что новобранец поручался старослужащему солдату, дядьке, который и воспитывал его, и бранил, и поощрял. Главное поощрение, самая большая награда на войне для солдата – это его жизнь, которую он вынес из боя невредимой и не опозоренной малодушием. Сотни раз Хаустов представлял, какими могли быть последние мгновения жизни Бориса, и каждый раз это была другая картина. Только черты лица сына, его глаза и губы всегда были теми же, которые он знал. Но иногда их размывала какая-то даль. И Хаустов начинал мысленно молиться и за погибшего, и за себя, чтобы потеря, какой бы непоправимой она ни была, не стёрла в его памяти образ самого дорогого ему человека.
– Ну, сынок, вот и мой черёд настал. – И Хаустов обмахнул масляной протиркой затвор винтовки.
Сумерки в октябре случаются долгими. Вот и эти, кажется, нависли где-то вдалеке, в укромных лощинах и деревенских проулках и не торопились на простор. И колонна, которая потекла из-за перелеска в поле, сразу заполняя всю ширь и даль дороги, делая её и неширокой, и недлинной, роте старшего лейтенанта Мотовилова была хорошо видна. Как днём.
Глава шестая
Остатки боевого охранения ввалились на НП старшего лейтенанта Мотовилова в тот момент боя, когда и в поле, и перед деревней, и у моста, и по всему береговому обрезу громыхало и полыхало. Пальба шла вовсю. То и дело вспыхивали, то короткими, цепкими и осмысленными, то длинными и бестолковыми очередями пулемёты на флангах. То рвались снаряды, осыпая осколками траншею и калеча тех, кто не успел вовремя нырнуть в окоп. Мотовилов кинулся было к пулемёту. Морозова он отправил в тыл, и пулемёт остался без призора. Но потом взял себя в руки и начал наблюдать за ходом боя в бинокль. Время от времени к нему подскакивал сержант-артиллерист, кричал что-то, но он снова и снова осаживал его:
– Не время! Пускай поверят, что мы тут одни!
– Понял! – отвечал, вроде бы успокаиваясь, артиллерист, и кричал в трубку, уточняя новый прицел, потому что танки подошли уже вплотную к ложбинке перед мостом, где сапёры сошлись с немецкими мотоциклистами и где теперь они маневрировали, выбирая цели. Но проходило не больше минуты, и сержант снова кидался к Мотовилову и, бледнея, требовал разрешить открыть огонь, потому что, если танки сместятся вправо, за насыпь, орудие из лощины их не достанет.
Но Мотовилов знал, что правее они не сместятся. Во-первых, по ним уже вели огонь бронебойки, и бока им подставлять танки не хотели. А во-вторых, и это было решающим, они стояли перед переездом. Соблазнял и мост. Мост почему-то до сих пор был не взорван. И Мотовилов нервничал. Но отхода сапёров он не наблюдал. Значит, приказ помнят. Значит, ещё сидят там, внизу, ждут более удобного момента. Брод тоже был хорошенько заминирован. Дважды к нему подбегали немецкие пехотинцы, скорее всего сапёры. Но их тут же отгоняли сосредоточенным огнём "гочкисы". Как ни плох был этот пулемёт, а всё же стрелял.
– Пускай влезут на переезд, – уже более спокойно говорил сержанту-артиллеристу Мотовилов. Он видел, что рота удержала первый напор и теперь, даст бог, подержится. Народ осмелел. У кого-то появился азарт. Кто-то преодолел страх и теперь тоже подключается к большинству. Стихия боя захватывала всех. "Вот так-то и бывает на войне, – вспомнил он прибаутку своего первого эскадронного командира, – случается, что и коршун цыплёнком делается, а случается, что и цыплёнок, самый распоследний, коршуном врага клюёт".
Немцы втянулись в бой всей своей наличной силой. Мотовилов хорошо видел, как рассыпалась, растеклась по полю и пойме колонна, когда по ней открыли огонь из окопов. Но он знал и другое: кто-то на той стороне речки так же, как он на этой, руководит боем, и что он вот-вот откажется от продолжения лобовой атаки, отведёт пехоту и танки, перегруппирует свои силы, и тогда надо будет ждать обхода с фланга и удара в тыл.
– Видишь "горб" в кустарнике? – указал Мотовилов на бронетранспортёр, который забрался в заросли ивняка и стоял там, будто затаившись и наблюдая за атакой. Над рубкой колыхалась антенна. – Вот кого надо в первую очередь.
– Танки! Они засекут орудие! Надо бить по танкам!
– Один выстрел не засекут. Надо одним снарядом. Смогут?
– Если бронебойным, смогут. – Сержант снял телефонную трубку и начал вызывать "Грозу".
Танки между тем ближе подошли к переезду. Один из них нервно маневрировал и, вывернув башню, посылал снаряд за снарядом по окопам на противоположном берегу. Снаряды ложились неприцельно, то перелетая траншею, то не долетая, рвали сырую, напитанную дождём землю, оставляя небольшие воронки. 37-мм снаряды танка не представляли для пехоты большой опасности. Поразить бойца в окопе такое орудие могло только в случае прямого попадания. Да и задача его, видимо, состояла в другом. Так и случилось. Танк вдруг вынырнул из ложбинки и быстро пошёл к мосту. Как только его гусеницы коснулись бревенчатого настила, под ним ослепительно рвануло. Вверх подняло настил и часть берега. Сапёры рассчитали очень точно, заложив взрывчатку с западной стороны моста. Когда остатки настила и облако дыма, ила и чёрной, как дёготь, воды разлетелись по сторонам и осели, ротный не увидел танка – с насыпи вниз, в скользкую огромную воронку, уже наполнявшуюся чёрным дёгтем ила и воды, сползала, роняя гусеницы, машина, похожую на бронетранспортёр. Башня у неё отсутствовала. С каждым мгновением машина всё глубже и глубже опускалась вниз. Наконец погружение её прекратилось.