Легион обреченных - Свен Хассель 5 стр.


* * *

Не менее, чем этих ужасных проверок по понедельникам, мы страшились осмотра казармы каждый вечер в 22.00. Просто невероятно, какие дела может выдумать дежурный унтер для смертельно усталых, после целого дня изматывающих учений, людей.

Перед тем как войдет дежурный, каждый солдат должен лежать на своей койке, разумеется, в уставном положении - на спине, руки вытянуты вдоль тела поверх одеяла, ступни обнажены для осмотра. Дневальный отвечал за то, чтобы везде в казарме не было ни пылинки, чтобы все ступни были чистыми, как у новорожденного младенца, чтобы все в наших шкафчиках было размещено и сложено в соответствии с уставом. В начале осмотра дневальный должен был доложить:

- Герр унтер-офицер, дневальный рядовой Бранд докладывает, что в комнате номер двадцать шесть все в порядке, здесь размещаются двенадцать человек, одиннадцать лежат в постелях. Комната должным образом прибрана и проветрена, сообщать не о чем.

Дежурный, естественно, не обращал на это внимания и осматривал комнату. Горе несчастному дневальному, если он обнаружит хотя бы малейшее пятнышко, не закрытый должным образом шкафчик или ступни с легким намеком на тень.

Унтер-офицер Гернер - думаю, он был психом в полном смысле слова - выл по-собачьи. Звучало это так, будто глаза у него вечно были на мокром месте - и действительно иногда он плакал от ярости. Когда дежурным бывал он, мы лихорадочно все оттирали, отмывали и приводили в порядок. Помню один злосчастный вечер, когда дневалил Шнитциус. Он был козлом отпущения всей комнаты, удивительно добродушным, однако настолько глупым, что являлся добровольной жертвой всех, кто старше по званию, от штабс-фельдфебелей и ниже.

Нервничал Шнитциус не меньше остальных одиннадцати, лежавших на койках и ломавших головы, что они забыли сделать. Было слышно, что Гернер находится в одной из других комнат. Казалось, он превращает пинками все койки и шкафчики в щепки; в промежутках между ударами раздавался его визгливый, воющий, плачущий голос: грязные свиньи, дворняги и т.д. Мы побелели, хотя и так были бледными. Гернер находился в превосходной форме. Он основательно разгорячится, когда дойдет до комнаты номер двадцать шесть. Мы повскакивали с коек, снова осмотрели всю комнату, но ничего не смогли найти.

Громыхнула распахнутая дверь.

О, если бы дневалил не Шнитциус, а кто-нибудь другой, посообразительнее!

Шнитциус стоял на месте, оцепенелый, смертельно бледный, совершенно парализованный. Он был способен лишь таращиться на Тернера испуганными глазами. Гернер одним прыжком приблизился к нему вплотную и заорал:

- Черт возьми! Мне что, всю ночь ждать, когда ты доложишь?

Шнитциус дрожащим голосом доложил.

- Все в порядке? - фыркнул Гернер. - Ты делаешь ложный доклад!

- Никак нет, герр унтер-офицер, - с дрожью в голосе ответил Шнитциус, медленно поворачиваясь на каблуках, чтобы находиться лицом к Тернеру, который медленно ходил по комнате, ища, к чему придраться.

Несколько минут стояла могильная тишина. Мы лежали на койках, провожая взглядами искавшего пыль Гернера. Он поднял стол и обтер основание каждой ножки. Грязи нет. Осмотрел подошвы наших сапог. Чистые. Окна и шнур лампы. Ничего. Сверкнул взглядом на наши ступни так, словно упадет замертво, если не найдет, к чему прицепиться.

В конце концов Гернер встал и обвел комнату мрачным, пристальным взглядом. Казалось, на сей раз насолить нам ему не удастся. Он походил на человека, к которому девушка не пришла на свидание, поэтому приходится возвращаться домой и ложиться в постель одному со своими мучительными, неутоленными страстями.

Уже закрывая за собой дверь, Гернер вдруг повернулся на каблуках.

- Говоришь, все в порядке? Ну-ну.

Одним громадным прыжком он оказался у нашего питьевого бачка, алюминиевой посудины вместимостью десять литров. Его требовалось каждый вечер начищать до блеска и наполнять чистой водой. Что все это сделано, Гернер минуту назад с сожалением убедился. Но тут мы осознали - и наши сердца екнули - что Гернер придумал что-то новое.

Он встал и, пригнувшись, посмотрел на воду сбоку. Если бачок простоит открытым несколько минут, на воду непременно должны опуститься несколько пылинок.

Вой Гернера был фантастическим.

- И это чистая вода! Черт возьми, какая грязная свинья наполнила этот бачок этой …? Сюда, вонючая тварь!

Гернер встал на стул, и Шнитциус по приказу подал ему бачок.

- Смирно! Запрокинь голову! Раскрой пасть!

И медленно вылил всю воду в рот Шнитциусу. Тот едва не захлебнулся. Когда бачок опустел, сумасшедший унтер запустил им в стену, потом бросился из комнаты, мы слышали, как он протопал в умывальник и открыл кран. Вскоре он выплеснул в комнату ведро воды. Проделав это шесть раз, приказал нам высушить пол. Половых тряпок у нас было всего две, поэтому времени на уборку воды ушло немало.

Он повторил эту шутку четыре раза, и наконец она приелась ему. Тогда довольный унтер-офицер отправился спать, оставив нас в покое.

Furor germanicus называли древние римляне то особое безумие в бою, которое увидели, когда вели войну с жившими к северу от Альп племенами. Может, римлянам и другим хлебнувшим лиха врагам германцев послужит небольшим утешением то, что немцы так же безумны в обращении друг с другом, как и с соседями.

Furor germanicus - это немецкая или прусская болезнь.

Гернер был жалким унтером, больным подонком, которому пришлось удовольствоваться свиданием с прахом.

Мир ему.

ОСОБЫЙ ТИП ВОИНА

После этого комендант лагеря передал роту капеллану.

- Третья рота - для молитвы - НА КОЛЕНИ! - загремел капеллан.

Наша подготовка завершилась учением, длившимся семь дней и семь бессонных ночей. Проводилось оно на громадном учебном поле под названием Зеннелагер. Там построили целые деревни, мосты, железнодорожные пути, не было только жителей, и туда мы прорывались через густое мелколесье, болота и речки, по шатким мостам, просто переброшенным через глубокие рвы.

Возможно, это представляется романтичным, словно игра в индейцев в большом масштабе; но по ходу этой игры мы потеряли человека. Он упал с одного из неустойчивых мостов и сломал шею.

Одна из игр представляла собой рытье ям такой глубины, чтобы, скорчившись в них, мы находились чуть ниже поверхности; затем подъехали тяжелые танки и проходили над этими ямами, в которых мы прятались, дрожа от страха.

За этим "острым ощущением" сразу же последовало другое. Нам требовалось распластываться на земле и лежать, пока танки проезжали над нами. Мы ощущали, как днища танков легко касаются наших спин, тем временем массивные гусеницы лязгали справа и слева.

Нас приучали не бояться танков.

Но мы все-таки боялись, и это нормальное явление. Немецкий солдат воспитан на страхе, приучен реагировать механически только из боязни, а не смело сражаться, воодушевленный великим идеалом, во имя которого можно пожертвовать собой, если возникнет такая необходимость. Пожалуй, это можно назвать духовной неполноценностью, характерной чертой прусского склада ума, хронической болезнью всех немцев.

На другой день после этого учения мы принесли клятву верности. Для этого роту выстроили по трем сторонам площади, в середину ее въехал танк, и со всех сторон установили пулеметы. Как только эта изящная сцена была устроена, появился комендант лагеря в сопровождении адъютанта и капеллана, одетого во все свои облачения для придания большей торжественности событию.

Комендант произнес речь:

- Солдаты прусской армии! Ваше обучение завершилось. Вскоре вас направят в различные действующие части: гренадерские, противотанковые, стрелковые, разведывательные или даже ландштурма. Но куда бы вас ни направили, вы обязаны выполнять свой долг. Вы - отверженные, но если проявите смелость и мужество, возможно, настанет день, когда великий фюрер вернет вам свою благосклонность. Теперь вы должны принести древнюю клятву верности, клятву, которую вы уже однажды нарушили; но я уверен, что отныне и до конца ваших жизней она будет укреплять вас в преданности своей стране. Надеюсь, никто из вас никогда не забудет о своей клятве и своем долге перед нашей древней землей и нашим великим народом, о долге перед фюрером и нашим Богом.

Вскоре после нее мы все опустились на колени, сняли каски и сложили руки на дулах винтовок. Должно быть, выглядело это очень трогательно и могло послужить превосходным материалом для кинохроники. Капеллан произнес краткую молитву великому, всемогущему и, разумеется, немецкому Богу, который ниспошлет нацистам победу. Слова "нацисты" этот идиот не употреблял, но что еще он мог иметь в виду, когда говорил:

- Всемогущий Боже, Господь наш, яви нам Свое величие и милость, ниспошли немецкому оружию победу над нашими врагами-варварами.

Их враги-варвары, заметьте, были народами, которые подарили миру таких мужчин, как Ибсен и Нансен, Ганс Христиан Андерсен, Рембрандт и Спиноза, Вольтер и Рене Клер, Чайковский и Горький, Шекспир и Диккенс, Авраам Линкольн и Теодор Драйзер, Шопен и Коперник; таких женщин, как Флоренс Найтингейл и Эммелина Панкхерст, Мари и Ирен Кюри, Екатерина Вторая, Жанна д'Арк, Исак Динисен, сестры Бронте, Анна Павлова.

Затем он благословил оружие, которым нам предстояло уничтожать варваров, но, думаю, его благословение не помогло. Крестное знамение, который маленький, жалкий священник осенял громадный танк, вряд ли могло быть очень действенной магией, даже если верить в магию, на что я не способен. В крайнем случае такое существо можно представить заколдовывающим стрелковое оружие. И, как бы там ни было, они проиграли войну.

Потом мы принесли клятву. Капеллан произносил наизусть несколько слов, рота хором повторяла их, тем временем один из нас стоял перед ротой и касался тремя пальцами острия обнаженной шпаги коменданта. Это было частью сцены.

Над тихой площадью раздавался гул голосов:

- Я клянусь Богом - нашим Отцом Небесным - священной клятвой - что во всех боях - буду сражаться верно, с сознанием долга - и отдам жизнь - если потребуется - за фюрера, народ и отечество - приносящий эту клятву - должен знать - что она запечатлена в его сердце - и если он нарушит эту священную клятву - пусть Всемогущий Господь смилуется над его душой - ибо тогда он утратит - право жить - и будет мучиться - целую вечность - в адском пламени - аминь.

После этого мы пропели Deutschland, Deuschland uber alles!

Так мы прошли нашу конфирмацию, но подарков по этому случаю не получили.

На другой день нас разбили на группы от пяти до пятнадцати человек и снабдили новым походным снаряжением. Мне и еще нескольким людям выдали черный мундир и берет танковых войск, а на следующее утро мы отправились под командованием фельдфебеля в билефельдтские казармы. Там нас тут же сунули в готовящуюся к отправке на фронт роту и погрузили в воинский эшелон.

НАША ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

- Неужели эта рота должна все время обременяться преступниками, черт бы вас побрал? Отвратительно! Смотри, если допустишь хоть малейшее нарушение дисциплины, потребую, чтобы тебя отправили обратно в тюрьму, где тебе давно бы следовало умереть, и будь я проклят, если не сделаю этого. Тюрьма - самое место для типов вроде тебя.

Таким приветствием встретил меня командир пятой роты, располневший гауптман Майер, мучитель новичков. Но к подобному обращению я привык.

Меня направили во второй взвод, которым командовал лейтенант фон Барринг, и тут начали происходить непривычные для меня вещи.

Барринг протянул руку и стиснул мою в крепком, дружелюбном пожатии. Подобных вещей офицер в прусской армии просто не может делать, однако он сделал; и, сделав, сказал:

- Добро пожаловать, парень, добро пожаловать в пятую роту. Ты попал в отвратительный полк, но нам нужно держаться заодно и облегчать себе жизнь. Иди к двадцать четвертому товарному вагону, доложи о своем прибытии унтер-офицеру Байеру, он командир первого отделения.

И улыбнулся - улыбка была широкой, искренней, веселой, улыбкой славного, дружелюбного молодого человека.

Я был совершенно ошеломлен.

Я быстро отыскал двадцать четвертый вагон, и мне показали унтер-офицера Байера. Он сидел у большой бочки за игрой в карты с тремя партнерами - невысокий, крепко сложенный, лет тридцати пяти. Я остановился, как полагалось, в трех шагах от него, щелкнул каблуками и громким, отчетливым голосом начал доклад:

- Герр унтер-офицер, осмелюсь…

Дальше у меня дело не пошло. Двое из четверых подскочили с ведер, на которых сидели, и вытянулись в струнку. Унтер-офицер и четвертый повалились навзничь, выпустив из рук карты, разлетевшиеся, будто сухие листья на осеннем ветру. Несколько секунд все четверо таращились на меня. Потом рослый, рыжеволосый обер-ефрейтор заговорил:

- Черт возьми, приятель! Ты перепугал нас до смерти. В тебя, небось, Гитлер вселился. Что дернуло такого плоскостопого навозного жука, как ты, явиться и помешать миролюбивым бюргерам за их невинным занятием? Скажи, кто ты и что ты.

- Докладываю, герр обер-ефрейтор, что я пришел от лейтенанта фон Барринга доложить о своем прибытии командиру первого отделения унтер-офицеру Байеру, - ответил я.

Байер и четвертый, все еще лежавшие на спине, поднялись; все четверо уставились на меня в ужасе, словно готовые разбежаться с криками в разные стороны, если я приближусь к ним хотя бы на шаг. Потом все разом громко захохотали.

- Слышали его? Герр обер-ефрейтор. Ха-ха-ха! Герр унтер-офицер Байер, ха-ха-ха! - воскликнул рыжеволосый обер-ефрейтор, потом повернулся к унтер-офицеру и с низким поклоном заговорил: - Ваше достопочтенное превосходительство! Ваша обожаемая светлость, ваше пленяющее великолепие, герр унтер-офицер Байер, осмелюсь доложить…

Я в замешательстве переводил взгляд с одного на другого, будучи не в силах понять, что здесь такого забавного. Когда приступ смеха прекратился, унтер-офицер спросил, откуда я прибыл. Я ответил, и все сочувственно посмотрели на меня.

- Кончай ты тянуться, - сказал рыжий. - Штрафной полк в Ганновере. Теперь понятно, почему так ведешь себя. Мы решили, что ты хочешь разыграть нас, когда щелкнул каблуками; но, видимо, тебе очень повезло, что еще можешь ими щелкать. Ну, что ж, добро пожаловать!

С этими словами я был принят в первое отделение, и час спустя мы катили к Фрайбургу, где нас должны были превратить в боевую единицу и отправить для специального обучения в то или иное место обезумевшей Европы. По пути мои четверо спутников представились, и с этими четверыми я был потом неразлучен.

Вилли Байер был на десять лет старше нас, поэтому носил прозвище "Старик". Он был женат, имел двух детей. По профессии был столяром, семья его жила в Берлине. Из-за политических взглядов провел полтора года в концлагере, потом его "помиловали" и отправили в штрафной полк. Старик спокойно улыбнулся своим мыслям:

- И наверняка пробуду здесь, пока в один прекрасный день не нарвусь на пулю.

Старик был надежным товарищем, неизменно хладнокровным, выдержанным. За те четыре жутких года, что мы провели вместе, я ни разу не замечал у него нервозности или страха. Он был одним из тех удивительных людей, что излучают спокойствие, в котором мы очень нуждались, находясь в опасном положении. Он был для нас чуть ли не отцом, хотя разница в возрасте составляла всего десять лет, и я не раз радовался тому, как повезло мне оказаться в одном танковом экипаже со Стариком.

Обер-ефрейтор Йозеф Порта был одним из тех неисправимых пройдох, перехитрить которых невозможно. Ему было наплевать на войну; думаю, и Бог, и дьявол побаивались связываться с ним, чтобы не оказаться в глупом положении. Во всяком случае, его боялись все офицеры роты, которых он мог осадить, иногда раз и навсегда, дурашливым взглядом.

Порта никогда не упускал возможности сообщить всем встречным и поперечным, что держится левых взглядов. Он провел год в Ораниенбурге и Моабите по обвинению в коммунистической деятельности. В 1932 году он помог друзьям вывесить несколько социал-демократических флагов на колокольне церкви Святого Михаила. Полицейские схватили Порту и упекли в кутузку на две недели; потом эта история была забыта, но в 1938 году его неожиданно арестовали гестаповцы. Они прилагали громадные усилия, дабы убедить его, что он знает таинственное укрытие толстого, но вечно невидимого Вольвебера, вождя коммунистов. После двух месяцев голода и пыток его отдали под суд по обвинению в коммунистической деятельности. Перед судьями поместили увеличенную до громадных размеров фотографию, на которой был виден Порта, идущий с огромным флагом к колокольне церкви. Он получил двенадцать лет каторжных работ за коммунистическую деятельность и осквернение храма. Незадолго до начала войны его, как и многих заключенных, помиловали обычным способом, отправив в штрафной полк. С солдатами дело обстоит гак же, как с деньгами - неважно, откуда они берутся.

Порта был берлинцем и в полной мере обладал вульгарным берлинским юмором, бойким языком и поразительной наглостью. Ему стоило только открыть рот, чтобы все окружающие повалились от смеха, особенно когда он с нарочитой манерностью растягивал слова и принимал такой надменный, презрительный вид, какой можно встретить лишь у служителей немецкого правосудия.

Кроме того, Порта был очень музыкален, обладал подлинным природным талантом. Играл он одинаково чарующе и на еврейской арфе, и на церковном органе. Всякий раз, когда он брался за свой кларнет, которым владел чудесно, взгляд его маленьких, проницательных глаз становился неподвижно устремленным вперед, а рыжие волосы щетинились, словно стог сена в бурю. Ноты, казалось, вылетали, танцуя, из инструмента, исполнял ли он популярные мелодии или импровизировал на классические темы. Партитура была для Порты китайской грамотой, но если мы случайно слышали какую-то музыку, Старику было достаточно насвистать ему мелодию, и Порта играл ее так, словно сам сочинил.

Обладал Порта и даром рассказчика. Он мог растянуть историю на несколько дней, хотя она была ложью и вымыслом с начала до конца.

Как и все уважающие себя берлинцы, Порта всегда мог сказать, где можно найти какую-то еду, как прибрать ее к рукам и, если существовал какой-то выбор, какая лучше. Может быть, когда евреи бродили по пустыне, у них был свой Порта.

Назад Дальше