Ночь опустилась вдруг, будто свалилась откуда-то, вызвездив небо. Далеко вправо от дороги горизонт окрасился дрожащим заревом: что-то горело. В небе гудели моторы невидимых самолетов. Канонада не смолкала ни на минуту, и казалось, будто в гигантской ступе толкли сахар. Шоферы не включали фар - было опасно. Часто останавливались, чтобы сориентироваться в обстановке. Тогда командиры бесшумно сновали мимо, о чем-то переговаривались между собой вполголоса. Тревожные звуки войны становились в такие минуты слышнее. Андреев, все еще не смог погасить обиды на Петра и Тюрина, поэтому сел порознь с ними. Он раскатал шинель, накинул ее на плечи и теперь чувствовал себя хорошо. Ему даже нравилась эта таинственность, это стремительное движение без лишнего шума - лишь ровно гудят моторы машин. Сзади чернеют смутные движущиеся очертания второй машины, за ней - третьей. В третьей тот, кто едет в кабине рядом с шофером, курит, и изредка в смотровом окне возникает красная неприятная болячка папироски, а потом она исчезает. Высоко в небе разбросал беспорядочно изумрудные и оранжевые горошины Млечный Путь. Как все-таки здорово жить!
Ехали всю ночь. На рассвете колонна остановилась на окраине Белостока. Батальон выгрузился, а машины укатили обратно. В густой дремоте дубравы Анжеров построил батальон и держал речь. Потуже натянул на глаза фуражку, расставил ноги на ширину плеч, чтоб тверже стоять, заложил руки за спину. Некоторое время глядел вниз, видимо, собираясь с мыслями. Заговорил глуховато, но четко:
- Третий день от Белого до Черного моря идут кровопролитные бои. Родина в опасности. На нашем участке фашистским войскам удалось продвинуться в глубь территории. Скрывать не буду: положение тяжелое.
Батальон слушал командира, затаив дыхание. Впервые бойцам прямо и честно рассказывали о положении на фронте.
- Батальону приказано, - продолжал Анжеров, - выполнять функции комендантской части города Белостока. Обстановка в городе такова: подразделения, квартировавшие здесь, ушли на фронт. Темные элементы учинили грабеж, насилие над населением. Мы должны навести революционный порядок. Никакой пощады врагам.
С восходом солнца батальон вступил в город. На улицах ни души. Четкие шаги сотен ног гулко отдавались в тишине. В маленьких домишках наглухо закрыты ставни. Солнце сверкало весело, играло в окнах многоэтажных домов, золотило островерхие макушки костела, трепетало в листве скверов, в которых озорно шумели воробьиные стаи.
Как-то странно было и дико: жизнь продолжалась, но без человека. Он исчез, спрятался, убежал. Город, полный доброго летнего солнца, - и ни души кругом. Только батальон, гулко печатая шаг, втягивался в каменный тоннель улицы.
Стали попадаться и первые следы грабежа. Просторные витрины магазинов разбиты. Тротуар усеян осколками толстого, зеленоватого стекла. Валяется кресло без одной ножки, со вспоротой голубой обшивкой. К стене отбросили куклу в ярком цветном сарафане. Ее гипсовая розовая головка раздавлена равнодушным мародерским сапогом.
Чем ближе к центру, тем заметнее следы погрома. На перекрестке двух центральных улиц на мостовую опрокинут газетный киоск. Журналы, газеты, книги разбросаны по мостовой и тротуару, изорванные, истоптанные.
- Книги даже помешали, - сказал Андреев Игонину. - Что же это за люди такие?
- Собаки! - сплюнул Петро. - Руки пообрывать таким мало. Ну уж попадутся они мне - душу вытрясу.
- Тебя они только и ждут, - усмехнулся Тюрин.
- Я человек не гордый, сам найду, коли поховаются по щелям.
- И пулю схватишь. Откуда-нибудь с чердака.
- На меня пуля еще не отлита, будь спокоен, Сема!
- Брось ты с ним, Петро, спорить! - вмешался Андреев. - Разве Тюрина переспоришь?
- Разговорчики! - прикрикнул Самусь, шагающий во главе взвода. - Не на базаре!
Разместился батальон в центре города, в густом тенистом парке, в глубине которого белел красивый дворец с колоннами. В советское время в нем помещался облисполком, а раньше дворец принадлежал какому-то именитому пану.
В вестибюле, в коридорах, в многочисленных комнатах на полу валялись бумаги, выброшенные из столов ящики, чернильницы, ручки с ржавыми перьями, - словом, все атрибуты любой канцелярии, кинутые за ненадобностью. Кафельные печки, кажется, хранили еще тепло от недавнего жаркого огня, пожиравшего документы. В топках горбились черные горки остывшего пепла.
Ближнюю от центрального входа комнату занимал широколицый остроглазый человек в синем пиджаке, подпоясанном широким командирским ремнем с портупеей и с кобурой на боку, в диагоналевых галифе и кирзовых сапогах. Он сидел за столом озабоченный, небритый по крайней мере дня три, так что на щеках и подбородке выступила рыжеватая щетина, и по телефону кому-то отдавал распоряжение о возобновлении работы пекарни. Он поднялся при появлении Анжерова, повесил трубку. Комбат, козырнув, представился. Гражданский тоже назвал себя: оказывается, человек был оставлен обкомом партии и знал, что в город должна прийти воинская часть. Он был рад передать полномочия подтянутому, суровому капитану.
Анжеров снял фуражку, положил ее на стол и, обтерев вспотевший лоб платком, присел на стул.
- Об обстановке в городе вы, вероятно, осведомлены? - опросил представитель обкома, раздвигая портьеру окна. - Едва ли я вам сообщу что-либо новое.
- Да, - сухо согласился Анжеров.
Между тем особняк заполнялся красноармейцами, которые без суетни, но споро прибирали комнаты.
Новый комендант города приступил к своим обязанностям.
В БЕЛОСТОКЕ
1
Первый день в Белостоке завершился без приключений. Взвод Самуся, входящий во вторую роту, охранял особняк, где разместился штаб батальона.
Григорий стоял на часах у ворот парка и видел, как постепенно оживал центр. Жители выглядывали из окон, собирались кучками. Куда-то заспешили первые прохожие. Появились посетители и у капитана Анжерова.
Высоко косяками пролетали самолеты, но город не бомбили. Остальные роты батальона патрулировали улицы. После обеда ребята из третьей привели двух задержанных. У одного левый глаз затек фиолетовым синяком, а правый смотрел с дикой ненавистью. У второго, видно, вышибли зубы - на губах, на подбородке запеклась кровь. Глаза испуганно чиркнули по Андрееву и забились под припухшие веки.
- Кто? - спросил Григорий знакомого красноармейца.
- Парашютисты.
- Допрыгались, гады.
Второй конвоир процедил:
- Расстрелять мало. Целую семью вырезали.
На следующий день взвод Самуся тоже патрулировал. Игонину и Тюрину досталась узенькая улочка в районе нового костела, недалеко от станции. Ставни у многих окон плотно закрыты на болты, а там, где нет ставен, окна занавешены изнутри.
Ходили молча, посреди дороги. Порой останавливались, прислушивались. Тишина. Даже не долетала канонада. Тюрин часто оглядывался, скользил обостренным настороженным взглядом по слуховым окнам, по мезонинам. Мерещилось, будто с чердаков за ними наблюдают злые вражьи глаза. Выжидают, чтобы пустить пулю в спину.
Игонин завел было с Семеном разговор: похвастать захотел, как с одной дивчиной на Херсонщине целое лето любовь крутил, в совхозе тогда работал. Но Семен продолжал свое - обшаривал глазами чердаки и мезонины, искал диверсантов. Петро усмехнулся и принялся насвистывать мелодию из "Трех танкистов". Наверно, он и не знал иных песен, если всегда напевал одну и ту же.
Тюрин хмуро возразил:
- Нашел время для песен.
Петро взглянул на него удивленно, но, заметив, что Тюрин до боли кусает губу, замолчал. В самом деле, какие тут песни, если в любую минуту может пуля попасть в затылок?
Потом они услышали истошный женский крик в конце улицы, бросились туда со всех ног. На маленьком крылечке, обхватив руками одну из стоек, поддерживающих навес, на коленях стонала пожилая женщина, порой измученно бормотала:
- Люди добрые, ратуйте!
Игонин и Тюрин влетели в хату и, штыком открыв дверь, увидели узкоплечую спину человека с оттопыренными ушами, на которые краями легла серая шляпа. Человек оглянулся на шум и остолбенел. Это был маленький, довольно хорошо одетый мужчина с усиками под носом и черной бабочкой вместо галстука. Все ящики из комода были выставлены, содержимое вытряхнуто на пол - разные тряпки, клубки ниток, мулине.
- Нет, ты погляди на него! - зарычал Игонин. - Только погляди - шарит, как дома!
Мужчина что-то испуганно залопотал, а Игонин киснул Семену:
- Обыщи! - И тому, с бабочкой: - Ишь прикинулась, контра, неграмотным! Я тебя быстро в чувство приведу!
Семен приблизился к мародеру, с опаской похлопал по карманам пиджака и сразу обнаружил пистолет. Запустил руку в другой карман и вытащил целую горсть золотых колец, браслетов, брошей. Петро от удивления присвистнул, прищурившись, смерил задержанного презрительным взглядом с ног до головы и процедил сквозь зубы:
- Ну и бандюга! Я бы тебя на кол посадил!
Мародера доставили в штаб и доложили Самусю.
Лейтенант искоса глянул на черные, будто приклеенные, усики и поспешил к командиру роты. Пропадал долго. Вернувшись и не взглянув ни на Игонина, ни на Тюрина, коротко приказал:
- Расстрелять! - И опять куда-то ушел.
Тюрин вопросительно поднял на Игонина скучные глаза. Петро усмехнулся:
- Вот так, брат Семен.
Мародер понял, что его ждет, повалился на колени и что-то залопотал на непонятном языке. Игонин поморщился и прикрикнул:
- Встать! - И приставил к голове штык.
Мародер вскочил. Игонин подтолкнул его штыком и сказал:
- Шагай, шагай! Мы сейчас с тобой мило покалякаем.
Тюрин растерянно топтался на месте. Расстрелять? Это он, Семен Тюрин, должен расстрелять человека? Убить? Увести в сад и выстрелить ему между глаз? Поднять винтовку, прицелиться хорошенько и выстрелить? А если рука отяжелеет, а если в глазах помутится? Он же в жизни не убивал человека! Что человека - петуха боялся зарезать!
Однажды, года два назад, тетка сказала Семену:
- Пойди прирежь петуха, того, рыжего. И ощипли. Иди, иди, милый, печка уже топится.
Наточил Семен на камне нож, поймал рыжего петуха-забияку, того, который зимой обморозил гребень, взял за крылья положил непутевую голову его на плаху. Замахнулся ножом и зажмурился, чтоб не видеть, как отлетит голова у рыжего забияки. Но подумал: вдруг невзначай саданет ножом не по петушиной шее, а себе по руке. Открыл глаза и остолбенел. Красный круглый петушиный глаз глядел на него не моргая. Лежит петух на плахе, не вырывается, нет, а только смотрит на Семена и вроде бы спрашивает: "Эх ты, парень! Чем я тебе досадил? Плохо пел? Или неважно стерег кур и давал их в обиду? Мало дрался с соседскими петухами? За что ты меня казнишь?"
Что верно, то верно - славный был петух. Взберется, бывало, на плетень и поет громче всех, а соседские петухи косятся на него да потихонечку, боком-боком, убираются восвояси. А он стоит гордый такой, яркий, сердитый и кукарекает на всю деревню, даже в соседней слышно.
Разжал Семен пальцы, отпустил петуха с миром. Тетка покачала головой и давай стыдить:
- Какой же ты мужик, прости господи! Петуха боялся забить. Да тебя такого и девки не станут любить. Кому ты такой робкий и нужен-то! Ох, горе мое.
А тут человека приказали расстрелять...
- Ты чего? - обернулся Петро. - Ноги приросли, что ли? Или опять душа в пятки перебралась?
- Я - н-не могу...
- А, баба! - сплюнул Петро, подтолкнул мародера штыком, чтоб тот шагал быстрее.
Обратно вернулся Петро мрачнее тучи. Расстелил шинель на траве рядом с Григорием и лег к нему спиной.
Уже смеркалось. В парке накапливалась синева. Где-то изредка стреляли. Надоедливо гудели невидимые самолеты.
Было прохладно. Липы замерли в тревожном ожидании, а над ними густело небо и зажигались первые звезды.
Григорий ни о чем не спрашивал Игонина. Ему все рассказал Тюрин. Да и слышал сам сухой беспощадный щелчок выстрела - за парком был глухой ров, заросший крапивой.
- Вот какое дело, - наконец проговорил Игонин, поворачиваясь лицом к Андрееву. - Ведь знаю, что тот гад был, отпетый мерзавец - золотые зубы у живых выдергивал, а на душе пакостно, никогда еще так не было. Упал он на землю, обхватил мои ноги и чего-то лепечет. Думаю, лучше бы он в меня стрелял, чтоб я его, падлу, вооруженного прикончил, чем так-то. Ты слушаешь меня, Гришуха?
- Слушаю.
- Когда поймали, я б его руками разорвал, такая во мне злость клокотала, ей-богу. А тут к горлу тошнота подступила. А Семен вообще струсил.
- Не все такие крепкие, как ты, - возразил Григорий. - Я б тоже, пожалуй, испугался.
- А Семен струсил, - упрямо повторил Петро. - И губы затряслись, и посинели, как от холода...
- Давай лучше о другом, - попросил Григорий.
- Давай, коли хошь. Ты где был, когда мы пришли? На часах другой стоял.
- Понимаешь, бродил, бродил по дворцу и попал в библиотеку. Случайно наткнулся.
- Случайно, - усмехнулся Петро. - Да у тебя на книги прямо нюх какой-то. Никто не напал, а ты наткнулся.
Днем сменился с поста, но отдыхать не хотелось, вот и пошел вдоль коридора, а в самом конце заглянул в комнату, довольно просторную, с одним окном и заставленную стеллажами до самого потолка. Книг на стеллажах не было, большая часть их исчезла, а оставшиеся свалили грудой в углу. У Григория глаза от волнения загорелись: богатство же! Забыл обо всем на свете и принялся просматривать книги. В них набилось порядочно пыли, которая лезла в нос, в глаза, в рот. Все время тянуло чихать.
Книги попадались всякие, чаще на непонятных языках. Андреев, как ребенок, обрадовался, когда наткнулся на "Железный поток" и "Дон-Кихота" московского издания. Свои, родные, и он уже знал, что ни за что не расстанется с ними. Только куда их деть? Подумал, оглядел себя: куда бы? Чудак, и гадать долго нечего - конечно же, в противогазную сумку. Достал противогаз, а чтоб его кто-нибудь не обнаружил ненароком, заложил плотно книгами. В освободившуюся сумку упрятал книги. Сейчас терзался: рассказать Игонину или не надо? Невелика тайна. Да и Петро умеет держать язык за зубами. Подвинув сумку поближе, тихо сказал:
- Смотри, что я нашел.
- Это? - Петро пощупал сумку рукой. - Книги? Погоди, а противогаз?
- Выбросил.
- Эх, нет на тебя Берегового, не худом будь он помянут. Ну на какой дьявол они тебе нужны? Когда же ты будешь читать?
- Сегодня сменился и целых четыре часа болтался. Вот и буду читать.
Григорий почувствовал вдруг на своем лбу шершавую ладонь Игонина. Петро сварливо спросил:
- У тебя, часом, голова не болит? Люди воевать собрались, соображаешь - воевать, а ты книжечками балуешься! Тебе бы в куклы играть, понятно?
- Ты чего злишься? Я тебе как другу...
- Я не злюсь. Я еще только буду злиться. Тут, понимаешь, на сердце котята скребутся, а ему хоть бы что! Я только что человека расстрелял, душу мутит, а он "Дон-Кихота" собрался читать. А?
- Не ожидал я от тебя такой истерики, - сказал Григорий, до конца выслушав Игонина. - Я понимаю, конечно, но на меня зря набросился. Ты думаешь, если война, так о ней только и думать надо?
- Пожалуйста, мечтай о синеглазой, - усмехнулся Петро, - вздыхай на звезды - их вон какая прорва! Ладно, Гришуха, давай не будем, обнимайся ты со своим "Дон-Кихотом", черт с тобой. Не хочу я больше ни о чем думать, а хочу спать. Ауфвидерзеен!
Петро повернулся на другой бок и замолк. Тюрин уже посапывал. А Григорий еще долго не мог заснуть.
2
Утром у железных ажурных ворот особняка остановилась черная "эмка". Из кабины вывалился грузный военный, выпрямился во весь свой богатырский рост. Игонин, стоявший на часах, по матерчатой красной звездочке на левом рукаве и по "шпалам" рубинового цвета в петлицах определил в военном батальонного комиссара. Выглядел он усталым: веки воспалены до красноты, давно не бритая щетина, наполовину седая, делала лицо серым. Батальонный комиссар стряхнул с гимнастерки пыль, расправил складки под ремнем и направился к воротам удивительно свободным, упругим и легким для солидной комплекции и возраста шагом.
Игонин загородил ему дорогу:
- Нельзя, товарищ комиссар!
Тот шел глубоко задумавшись. Окрик часового вернул его к действительности. Остановился, взглянул на Игонина добрыми усталыми глазами и ответил насмешливо, совсем не по-военному:
- Ага, стою! А дальше?
- Не положено пускать, товарищ комиссар.
- Не положено так не положено. Зови караульного начальника. Я подожду.
Батальонный комиссар закурил. Внимание его привлекла девочка лет двенадцати, которая с трудом несла на руках маленького братишку и опасливо оглядывалась по сторонам: боялась. От жалости к ней у комиссара засосало под ложечкой. Всем на войне плохо, тяжко невероятно, однако тяжелее приходится детям, особенно тем, которые остались в районе военных действий. По гражданской войне помнит это комиссар.
Да, дети...
Девчонка хрупкая, с косичкой. Братишка обнял ее за шею, надул жалобно губы: вот-вот заплачет. Вспомнил вдруг комиссар свою Капку, младшую дочку.
Капка ласковая, улыбчивая. Сильнее всех других детей любил ее комиссар. Наверно, потому что была она самой последней. Редкие свободные минуты посвящал Капке, нянчился с нею, как не нянчился раньше с другими дочерьми и сыновьями, рассказывал ей сказки. Капка заливчато смеялась, если сказка была веселой, и прижималась к отцу, если в сказке было что-нибудь страшное. И видя дочь такой, испуганно-доверчивой, комиссар жмурился, к глазам подступали слезы - так ему жалко было маленькую Капку. Чем-то неуловимым напомнил этот белоголовый малыш, которого девчонка несла через улицу, дочку: может, тем, что так же доверчиво и боязливо прижался к сестре, как дочь прижималась к нему, то ли еще чем. Далеко отсюда Капка, а война неумолимо подкатывается и к ее дому.
Между тем Петро вызвал Самуся, тот прибежал тотчас же и пропустил комиссара.
Проходя мимо Игонина, тот улыбнулся:
- Добро, солдат, службу знаешь!
Похвалы Петро не ожидал: почему-то посчитал, что комиссар скорей всего должен был обидеться. "Вот и пойми начальство, - размышлял Петро, благо делать было нечего. - Иногда угодить стараешься, а ничего, кроме конфуза, не получается. А тут ни за что похвала. Комиссар, видать, мужик неплохой, душевный, сам, наверно, когда-то вдоволь настоялся на часах. Другой бы на его месте разозлился, что задержали у ворот, все какие-то нервные стали, а этот ничего, свойский".
Игонин был прав - комиссар на своем веку вдоволь потянул солдатскую лямку. В империалистическую мок и зяб в окопах Полесья, в гражданскую лихо летал на буденновской тачанке, трижды был ранен и контужен.
А интересно: зачем пожаловал сюда батальонный комиссар? Новое задание привез или к Анжерову какое дело?
Известно это стало через полчаса.