И невольно огляделся, проверяя: догадывается ли кто-нибудь об этом или нет? Баскаков и Даниэлян спали, привалившись друг к другу, Крылов, осунувшийся, с голубыми тенями во впадинах щек, смотрел на дорогу своими спокойными, как всегда, внимательно-ясными глазами. Булавин, встретив взгляд Андрея, полусонно улыбнулся, точно пожелал доброго утра. "Саше тоже спокойно, - позавидовал Андрей. - Как же мне быть? Что я должен сделать, чтоб и мне стало спокойно?" И его первым, быстрым, без размышления ответом было: "Я виноват перед Варей, я должен жениться на ней. Да, да, кончится моя служба, и я женюсь", - со всей решимостью пообещал он себе и ей, и ему стало несколько легче… Он вспомнил сейчас эту девушку из кафе "Чайка" такой, какой она сидела ранним утром в своих запыленных красных, с золотом, туфельках у ворот больницы, мучаясь страхом за него; вспомнил ее записку, переданную Булавиным, всю ее безответную щедрость - и внутренне, сердцем рванулся к ней. Так среди множества разных душевных откликов на подвиг старшины Елистратова было и это стремительное решение Андрея - твердое и окончательное, как казалось ему сейчас. Тесная машина, в которой они все сидели, окунулась в туман, спускаясь с перевала, и их проглотила сероватая мгла. Снова за-жглись фары, и поблекший свет их уперся двумя полуразмытыми кружками в туман, как в живую стену. Довольно долго машина на ощупь двигалась в этой светлой слепоте. Но вот шоссе опять поднялось на взгорок, и прямо в лицо ударили холодные лучи низкого солнца. Стараясь быть безжалостно правдивым с самим собой, Андрей припоминал свои недостатки и давал обещания. "С чего я взял, что мне в жизни можно все просто потому, что я существую? - с пристрастием допрашивал он. - Откуда я взял, что остальные люди должны заботиться обо мне, ухаживать за мной, радоваться моим успехам, умирать за меня, а мое дело - только получать удовольствия? Наш Додон готов был пожертвовать собой, защищая и меня тоже, а все мое преимущество перед ним состоит в том только, что я знаю наизусть много стихотворений. И это я придумал ему глупое прозвище Додон…" В жажде искупления Андрей решил было уже даже повиниться перед старшиной и рассказать ему о проделке со значком парашютистов, позаимствованным с его петлички. Поразмыслив, он, впрочем, заколебался: лучше было, пожалуй, о значке умолчать. Но чего бы, кажется, он ни сделал сейчас для того, чтобы заслужить одобрение старшины: отдежурил бы на кухне десять нарядов или сам прикрыл бы своим телом гранату!…Все это было лишь началом. И еще не раз впоследствии Андрей Воронков и ошибался, и нарушал слово, и каялся, и вновь давал обещания. Но впервые сегодня открыл он для себя, что пока он только делает долги, только берет у всех полны-ми горстями, требуя еще и еще, но ничего не возвращает, - впервые эта мысль появилась у него не как чужая, преподанная извне, но как своя, то есть как родившаяся из собственного душевного опыта - она изумила его. И впервые Андрею соблазнительно блеснуло, что живая радость может быть не только в том, чтобы брать, но и в том, чтобы отдавать. С вершины взгорка был уже виден город: тускло, точно по-крытая льдом, отсвечивала река, и над нею, на высоком берегу, четко выступили в прояснившемся воздухе башенки старой крепости. Андрей обернулся; машины, шедшие сзади, взбирались по склону и выныривали одна за другой из тумана, как со дна моря. Поблескивали на неярком солнце их броневые борта; круглые шлемы десантников потемнели от влаги и казались железными, коваными. Андрея точно обдало свежей волной - с холодящим чувством освобождения, как бы и не о себе самом, он подумал: "Придется - и ты тоже прикроешь собой…" Было уже светло, но в огромном неописуемой чистоты небе еще бледно горели редкие звезды.
Шла вторая половина двадцатого века, века освобождения людей от нищеты, от несправедливости, от невежества, от капитализма, от тысячелетней угрозы войны…