Море и берег - Евгений Войскунский 16 стр.


Миша затащил меня в пустую каюту. Он кивнул на винтовки, по-прежнему составленные в углу, и очень внятно сказал:

- Винтовки есть, патроны тоже. Давай… Лучше так, чем на дно…

Оспины на его лице казались черными. Не помню, что я ему ответил. Я схватил Мишу за руку и с силой вытащил из каюты. Будто его слова подстегнули нас обоих: мы вклинились в толпу у двери, ведущей на спардек, и наконец пробились наружу. Светила луна, по ее диску проносились, гонимые ветром, рваные тучи. У борта транспорта, хотя и осевшего, накренившегося, но все еще высокого, плясал на штормовых волнах тральщик. С транспорта прыгали на него, сыпались люди, и некоторые оказывались в воде, потому что тральщик то отбрасывало, то снова накидывало, и рассчитать прыжок было не просто. А долго ли продержишься в ледяной декабрьской воде?..

Тральщик с лязгом ударил в борт транспорта. Вот его узкая, переполненная людьми палуба как раз под нами… Миша прыгнул, я видел, как его подхватили на тральщике. Вскочив на фальшборт, приготовился прыгнуть и я, но какая-то подсознательная команда удержала меня, и в тот же миг тральщик резко отбросило.

Я еще слышал, как закричал Миша:

- Женька, прыгай! Прыга-ай!

Поздно, поздно. Тральщик уходил, Мишин голос удалялся… Стоя на раскачивающемся фальшборте и вцепившись рукой в какую-то стойку, я висел над беснующейся водой, как над пропастью. "Все кончено, - мелькнуло в голове, - все наши ушли, остался я один…" Не помню, сколько времени я так висел: минуту, час или вечность. Какой-то провал в памяти. Вдруг я увидел в толпе, забившей спардек, Пророкова, Шалимова, Шпульникова, еще кого-то из наших ребят. Отлегло от сердца: значит, я не один.

Подошел еще тральщик, снова посыпались люди, прыгнул и я, чьи-то руки подхватили меня. Такие прыжки бывают раз в жизни.

Базовый тральщик "217" был последним из кораблей конвоя, который подходил к борту нашего транспорта. Начинал брезжить рассвет, когда 217-й отвалил и на полном ходу принялся догонять ушедший вперед караван. На транспорте еще оставалось много, очень много людей, но, наверно, больше ничего нельзя было сделать: корабли конвоя, всю ночь крутившиеся вокруг транспорта, были до отказа переполнены спасенными.

Война есть война…

Весь день "БТЩ-217" шел сквозь неутихающий шторм. Мы - Борис Иванович, я и несколько ребят из нашей команды - держались тесной кучкой. Нам было плохо. Мы жестоко мерзли. Около полудня налетел "юнкерс", но был встречен таким яростным пулеметно-автоматным огнем, что вскоре отвязался. Ваня Шпульников заставил нас хлебнуть из фляги бензоконьяку. Обжигающий, но милосердный глоток.

Под вечер встал из воды фиолетовый горб острова Гогланд. Промерзшие до костей, измученные качкой, потрясенные пережитым, мы сошли на причал. Куда идти? Где искать ночлег? Все домики небольшого поселка были забиты пришедшими раньше нас. У какого-то сарая меня окликнули. В группке бойцов я узнал парня из бывшей моей роты. Сейчас уже не помню, кто это был. Он-то и рассказал мне, что мало кому из бойцов 21-го батальона удалось спастись: взрыв первой же мины разворотил борт, и в трюм, в котором разместился батальон, хлынула вода. Я, еще надеясь, выпытывал у парня, не видел ли он среди тех, кто выбрался из трюма, Лолия Синицына, Мишу Беляева, Диму Миркина, Мишу Рзаева, Генриха Местецкого.

- Да нет, говорю тебе! - крикнул он. - Сам их искал! Не вышли они.

Я тогда не поверил ему. Не хотел, не мог поверить. Припоминаю, что в ту же ночь на Гогланде встретил бывшего моего начальника клуба Шерстобоева. Он тоже с транспорта угодил в воду, - к счастью, его подобрал торпедный катер. Шерстобоев тоже сказал, что батальон погиб, но сам-то он не был в трюме… Словом, я все еще не терял надежды, что мои друзья спаслись. Потом, в Кронштадте, я наводил справки в тех частях, в которые влились гангутцы, - безуспешно. Наверное, прав был тот парень. (Уже версталась эта книга, когда я узнал: Генрих Местецкий уцелел, живет в Киеве.)

Вот несколько цифр, ставших известными спустя многие годы. За время обороны на Ханко погибло 850 бойцов. За месяц же эвакуации Гангут потерял 4500 человек - главным образом на злосчастном нашем транспорте: предыдущие караваны дошли более или менее благополучно. Всего в Ленинград и Кронштадт было вывезено 23 тысячи гангутцев и 1200 тонн продовольствия.

И еще мы узнали впоследствии, что полузатонувший транспорт прибило дрейфом к эстонскому берегу, и тут он сел на мель. Все, кто оставался на турбоэлектроходе, были захвачены в плен. Их судьбой стали фашистские лагеря для военнопленных…

…Утром 4 декабря шторм все еще бушевал, но было солнечно. Длинные тени от сосен лежали на снегу, и скалы Гогланда так были похожи на скалы Гангута.

Мы отправились разыскивать своих и вскоре увидели возле красного домика с белыми наличниками окон долговязую фигуру Дудина и не менее долговязую - Иващенко. Мы обнялись, как братья. Вся наша команда была снова в сборе, все 20 человек. Но всезнающий Иващенко, уже успевший побывать на кораблях, принес ужасную весть: погиб Константин Лукич Лукьянов. Катер, на котором он шел, подорвался на мине. Проклятые мины Финского залива!

Более полутора суток мы ничего не ели. Теперь надо было добыть еду - не простая задача, если учесть гогландскую неразбериху тех дней. Хорошо, что у Иващенко всюду были друзья: он принес с тральщиков несколько буханок хлеба, какую-то крупу, немного сахару. Потом, бродя по острову, мы наткнулись на лесной поляне на подвешенные к перекладине говяжьи туши, которые, впрочем, при ближайшем рассмотрении оказались кониной (копыта были явно не раздвоенные). Развели костер, разыскали ведро, и Еременко сварил в этом ведре такой суп с мясом, вкуснее которого мне в жизни не доводилось есть.

В красном домике с белыми наличниками мы истопили печку, натаскали соломы и в этаком неслыханном комфорте улеглись спать. Мы лежали рядком в темноте, сытые, спасшиеся, живые, и Миша Дудин на каждого сочинил экспромтом двустишие - ну, это не для печати. Мы хохотали, как дети. А потом, когда воцарилась тишина и кое-кто уже похрапывал, Миша вдруг начал с силой:

Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,
В ту бездну прыгнет с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой.
Кто сыщет во тьме глубины…

Странно было слушать здесь, на островке Финского залива, омываемом войной, старую шиллеровскую балладу. Кубок, думал я, кубок, который надо испить до дна…

Наутро Борис Иванович и Иващенко, как бы исполнявший роль комиссара при нем, пошли по начальству. А во второй половине дня, дохлебав первобытный свой суп, мы погрузились на базовый тральщик "БТЩ-218". Вечером караван двинулся дальше на восток, к Кронштадту. Еще долго был виден за кормой горбатый силуэт Гогланда на красноватом фоне угасающего закатного неба. Таким он и остался в памяти, Гогланд, - маленькая неожиданная пауза в громыхающем оркестре войны.

У Толбухина маяка начался лед. Дальше караван шел за встретившим его у кромки льда "Ермаком". Оказывается, был еще жив дедушка русских ледоколов.

Пасмурным днем 6 декабря наш тральщик ошвартовался в Арсенальной гавани. Снова мы ступили на родную кронштадтскую землю. Колонны гангутцев потянулись к красным корпусам Учебного отряда. Непередаваемое чувство владело нами - чувство возвращения.

Сбоку к колонне пристраивались городские мальчишки.

- Здорово, пацаны! - гаркнул кто-то.

В ответ мы услышали:

- Дяденька, хлеба!.. Сухарей!..

Колонна притихла. Мы были готовы все отдать им, голодным мальчишкам Кронштадта. Но у нас не было даже черствой корки.

- Дяденьки, хлеба!..

Я всмотрелся в одного из подростков, в плохонькую его одежку, в прозрачные, обтянутые скулы, в недетские, печальные глаза под надвинутым треухом.

Так впервые глянула на нас блокада.

* * *

Воспоминания о Ханко закончены, пора ставить точку. Здесь я не буду рассказывать о Кронштадте, о блокаде. Скажу только, что в ту зиму мне не удалось вырваться в Ленинград, а в феврале сорок второго Лида эвакуировалась с университетом по Ладожской ледовой дороге. Так и не сбылась моя мечта: не бежал я к ней по университетскому двору, не выпалил с порога заранее приготовленную фразу. Встретились мы несколько лет спустя - в другом городе, при других обстоятельствах…

Много времени прошло с той далекой поры - почти целая жизнь. И, как всякая жизнь, она полна событий, крупных и мелких. И неожиданных. Таким - неожиданным - было, к примеру, то, что осенью сорок четвертого превратности войны снова забросили меня в финские шхеры. Но теперь это был не Ханко, а другой полуостров - Порккала-удд (кстати: наш транспорт подорвался на траверзе этого полуострова и вдобавок подвергся обстрелу его береговых батарей). Дважды, таким образом, я служил на арендованных у Финляндии территориях. "Дважды арендатор", если угодно. Но речь не об этом. Давно уже сложились между нашей страной и Финляндией дружественные отношения, исключающие необходимость "аренд", и дай-то бог, чтобы эти отношения ничем не омрачались.

Я хочу сказать вот что. Война и многолетняя послевоенная флотская служба бросали меня по Балтике из края в край. Почему же именно Ханко занимает в душе совершенно особое место? По признаку "земли, с которою вместе мерз"? Но в Кронштадте с его жестокой блокадной зимой было отнюдь не легче. Да что говорить обо мне!

Рудный побывал и на других морях, на других полуостровах, где люди дрались так же храбро. Почему же и Рудному дороже всего Гангут? Почему Пророков в майские дни Победы в Берлине вспомнил именно Ханко, хотя повидал немало других участков фронта, почему написал он на колонне рейхстага: "В поверженный рейхстаг с непобежденного Гангута"?

Трудно ответить на эти "почему". По своему масштабу, по стратегическому значению оборона Ханко занимала весьма скромное место в гигантской битве сорок первого года. Не сравнишь ведь ее с обороной Севастополя или с обороной Москвы.

Нет, не масштабностью событий - чем-то иным дорога нам память о Ханко.

Необычность обстановки, ее своеобразный романтизм… Оторванность от Большой земли и, как следствие, большая братская сплоченность…

Все так. Но не только это…

Несколько лет тому назад, будучи в Ленинграде, я забрел в Центральный военно-морской музей. Собственно, не забрел, а специально пошел, чтобы посмотреть одну из первых русских подводных лодок - лодку системы инженера Джевецкого, которую давно хотел увидеть. Потом прошелся вдоль музейных стендов, и, должен признаться, у меня и в мыслях не было разыскивать экспозицию, посвященную обороне Ханко.

Но Гангут сам напомнил о себе.

Группа молодых матросов загородила мне дорогу. Они были все, как один, бритоголовые, в новеньких форменках, чистенькие - будто только из бани. Перед ними стояла белокурая миловидная девушка-экскурсовод с длинной указкой. Такому экскурсоводу пристало бы водить посетителей по Эрмитажу, говорить о Леонардо или Рембрандте. Но я услышал суровые слова:

- …В исключительно трудных условиях 164 дня обороняли полуостров. Героические защитники Ханко не только отбили все атаки, но и сами перешли в наступление. Они захватили у финнов девятнадцать близлежащих островов…

Молодые матросы молча смотрели на застекленный стенд, по которому скользила указка экскурсовода. Смотрели на буйную бороду капитана Гранина, на улыбку летчика Антоненко, на юное суровое лицо снайпера Сокуры.

- …Красный Гангут остался непобежденным, - гладко текла речь экскурсовода. - Гарнизон по приказу Верховного Главнокомандования был эвакуирован и влился в ряды защитников Ленинграда.

Девушка двинулась дальше, матросы - за ней. Мне хотелось крикнуть: "Товарищи, подождите! Не спешите - это же Ханко! Разве можно так - за три минуты!.." В следующий миг я опомнился. Ничего не поделаешь: для этих парней в новеньких форменках оборона Ханко - всего лишь эпизод в большой истории Отечественной войны. И это вполне естественно.

Да, Гангут стал историей. Но только не для нас, гангутцев.

Снова вижу лесистый полуостров, вставший твердой гранитной ступней на стыке двух заливов, затерянный в сумрачных финских шхерах. Вижу низкое, в тучах, небо, навалившееся на зубцы сосен, и седые, морщинистые скалы, обкатанные древним ледником, и серое неспокойное море, усеянное островками. Вижу городок Ганге - редкие уцелевшие от артогня деревянные домики среди черных пожарищ, воронки от авиабомб на железнодорожном переезде, темно-красную кирху на огромной скале. И снова ударяет в лицо резкий ветер, пахнущий гарью…

"Красный Гангут остался непобежденным". Да, наверное, в этом все дело…

По-разному сложились судьбы гангутцев. Берут свое годы, болезни, суета повседневности. Но под трудными напластованиями лет живой тревожной памятью живет в душе Гангут.

Гангут! Боевая наша молодость, наша гордость и святыня!

1970–1971 гг.

Шестнадцатилетний бригадир

1

Толя Устимов потерял продовольственную карточку. Это было самое худшее, что только могло случиться с человеком в блокадную зиму 1942 года. Толя хорошо помнил: выходя из бухгалтерии, он сунул карточку в карман брюк, где хранился в коробке из-под "Казбека" весь его махорочный запас и многократно сложенный номер заводской газеты "Мартыновец". Пойди он сразу в столовую и прикрепи карточку, все было бы в порядке. Но Толя пошел в док на работу.

В доке стоял быстроходный тральщик "316", в одном из осенних походов сильно израненный немецкими бомбами. Осколки изрешетили обшивку его левого борта, взрывной волной погнуло железные ребра - шпангоуты, покорежило часть металлического настила верхней палубы.

Уже полгода работал Толя на Морском заводе, несколько кораблей уже ремонтировал. И каждый корабль по-своему, по-ребячьи, жалел, как тяжело раненного в бою человека. К этому же тральщику у Толи было особое чувство - потому, наверно, что с самого начала кораблю как-то не везло. Уже перед самой постановкой в док, чуть ли не в последнюю минуту, мастер Глазков, никогда прежде не ошибавшийся в тонком деле докования, вдруг обнаружил, что "виски" стоят неправильно. Заново принялся он натягивать стеклиня, и это заняло целые сутки. А когда начали наконец ставить корабль, разыгрался шторм - последний перед ледоставом, по-зимнему злой.

Через открытые ворота батапорта в док хлынула, раскачивая тральщик, неспокойная вода. Кто знает, удалось бы в тот день аккуратно посадить корабль на клетки, если б не выдержка и умение мастера Глазкова.

Потом началась особенно трудная пора. Ударили морозы. А в ту зиму люди в Кронштадте были плохо защищены от них: когда человек голоден, он во сто крат хуже переносит холод.

Сразу свалилось с ног несколько рабочих-судосборщиков. Еще хуже было то, что слег инженер Троицкий, руководитель работ по тральщику, а заменить его никто не мог: остальные инженеры цеха были заняты на других объектах.

Быстроходный тральщик "316", покинутый людьми, покрылся голубоватым льдом. Один-одинешенек стоял он в гранитном доке - ни дымка, ни человеческого голоса, ни движения.

Почти вся команда его ушла на сухопутье, в морскую пехоту. Оставшиеся матросы работали вместе с заводскими рабочими.

Лишь в конце декабря пришел Троицкий и бригада судосборщиков, рассыпанная прежде по другим объектам, собралась в доке и приступила к ремонту тральщика.

- Кончай курить! - хмуро сказал бригадир Кащеев, невысокого роста человек в старой флотской шинели, надетой поверх ватника, в рыжем треухе, плотно надвинутом на брови.

Судосборщики поднимались медленно, трудно. Окурков не бросали - притушив, заботливо прятали их в кисеты, про запас. Не слышно было смеха, шутливого слова. Перекуры к концу дня затягивались с каждым разом все больше.

Толя сидел растерянный, подавленный горем, свалившимся нежданно-негаданно. Он словно и не слышал, команды бригадира. "Что же теперь? Прямо хоть помирай!.." - одна эта мысль в голове.

Все уже, наверно, прикрепили свои карточки. Может, пойти еще поискать? Выйдя из бухгалтерии, он закуривал, вынимал коробку с махоркой… Да нет, разве найдешь ее теперь, эту маленькую сиреневую бумажку? Странно: простая бумажка, а жить без нее нельзя.

Подошел Костя Гладких, друг и однокашник; с ним вместе они кончали ремесленное. Костя был самым сильным парнем в училище. Ел он тоже больше всех, всегда с добавкой. Румяный, статный, с бицепсами, налитыми молодой силой, - таким был Костя Гладких.

А теперь от него, кажется, и половины не осталось. Щеки ввалились, нет уж на них прежнего румянца. Сильно сдал Костя…

- Ты что, Толя? Что с тобой?

Сказать ему про беду? Костька - друг настоящий. Он скажет не задумываясь: "Проживем на мой паек". А разве проживешь, если ему своего пайка не хватает? Нет уж, надо самому выкручиваться, а помощи просить нельзя.

И Толя отвечает:

- Да так. Ничего.

- Ну, бери молоток да пошли.

Даже сквозь рукавицы чувствуется ледяной холод пневматического молотка. Еще недавно радовался Толя, когда ему доверили самостоятельную рассверловку заклепок. А теперь ему все равно. И ведь никто не знает, что вот он, Толя Устимов, попал в такую беду.

Он залезает на леса, пристраивается на обледеневшей доске, окидывает взглядом ржавые листы обшивки с ровными рядами заклепок. Каждую из них нужно рассверлить, чтобы можно было снять поврежденный лист.

Рядом с Толей сидит верхом на доске матрос с тральщика Кривущенко. Доска прогнулась под ним. Не переломилась бы, чего доброго…

Назад Дальше