ДЕДУШКА-СЕДЕНЬКИЙ
Случилось это в угон зимы, перед весной, когда от февральских ветров покривились проселочные дороги, и плетни, и сами дома до пухлых крыш увязли в белых сугробах. Пропал, сгинул староста. Ушел отчитываться к начальству в Сходню и не вернулся в дом бабки Прасковьи, облюбованный им для житья-бытья еще до военного лиха.
С неделю деревня жила в неведении. Бабке Прасковье - на беспокойство, нам - на радость. Ну, разве не в радость ходить, бегать, жить без постоянного всевидящего догляда?! А потом будто гром громыхнул над снегами!
Объявились фрицы и полицаи, перевернули в доме Прасковьи все, что можно было перевернуть. Прасковью до полоумия пытали расспросами, и все про старосту.
Укатили без разгромов-погромов, но грозовую тучу навесили над Речицей - притихло всё в ожидании лютых кар.
В один из дней остановилась в конце деревни тяжелая машина. Вытолкнули из кузова старосту, повели в сопровождении двух фрицевских солдат улицей к другому концу деревни.
Шествовали следом сам комендант Сходни, низкий, толстый - в два обхвата, с круглым, как у снежной бабы, лицом, два сходненских полицая и еще какой-то не военный в кожаном пальто и меховой шапке.
Холодные небеса, поземка переметает улицу, дымятся сухим снежком сугробы у плетней, а староста, с растрепанными седыми волосами, в разорванной рубахе, в запачканных кровью подштанниках, босыми ногами ступает по снегу. Идет бесчувственно и к холоду, и к солдатам, подгонявшим его, к самой своей жизни, оступается, припадает то на одну, то на другую ногу, а голову все запрокидывает, старается поймать на изуродованное лицо чуть тепленькое февральское солнце.
Нечеловеческое лицо у деда. Под глазами лиловые пятна, будто раздавленные сливы, над перекошенным ртом нависла багровая щека, полбороды вырвано вместе с кожей, висит под скулой запекшаяся короста.
Смотрю, и сердце бьет изнутри в грудь, словно молотом. На Искру боюсь и глянуть, слышу только тонкий писк в ее горле, как у сдавленной когтями птахи.
Люди безмолвствуют у крылец, всех на волю повыгоняли. Ведут старосту меж домов, как сквозь строй. Все понимают, куда ведут, у баб, у старух глаза в тоске и скорби.
Тот, что в пальто и шапке, поскрипывает о снег каблуками высоких блестящих сапог, не кричит, как, бывало, кричали другие переводчики, будто заведенный, говорит, на ходу показывая пальцами в кожаной перчатке на старосту:
- Это есть хитрый предатель… Партизан… Коварный обманщик… Через десять минут казнь… Всем, кто помогал, казнь…
Дедушка-Седенький, какой-то очень маленький среди домов и снегов, идет, вроде бы ничему уже не внимая, но Искру примечает. Вижу, как на миг ожил его взгляд. Искра громко всхлипнула, я опасливо переступил, заслонил от настороженных взглядов палачей.
Старосту провели на мост. Там, за речкой, где мы с Искрой, до войны еще, впервые увидели деда-странника, бредущего по дороге в Речицу, на самом том бугре, где сидела Искра, доверчиво разговаривая с Дедушкой-Седеньким, его расстреляли.
Выстрелы прозвучали глухо, мы слышали их. Выждали, когда уберутся палачи из деревни на тупорылой своей машине, толпой, без зова, пришли к бугру. Рубили стылую землю топорами, копали, молча передавая друг другу лопаты, в кровь мозолили ладони. Старухи притащили домотканые чистые половики, запеленали Деда-Седенького, с причитаниями уложили глубоко в бугор.
Насыпали, как положено, холмик. Старухи, крестясь, шепча молитвы, потянулись к домам. Ушли следом и наши матери, на этот раз не призывая нас домой.
Мы с Ленькой-Леничкой распилили ствол молоденькой березки, связали крест, вкопали в холмик. Метельной напористой поземкой забелило, заровняло бугор, крест одиноко встал над снегами.
- Летом настоящий поставим, - будто виноватясь, сказал Ленька-Леничка, дуя на закоченелые пальцы. - Все думаю, Сань: слепые мы были, что ли? Глядели - не разглядели. А он вон какой!..
Искра, пока мы сооружали крест, стояла в немоте, как горем убитая старушечка. От слов Леньки-Ленички будто пробудилась, обернула к нам дурное от страданий лицо, крикнула:
- А знаете вы, что сказал он там, у баньки, когда вы прятали винтовки?! Я в страхе обмерла, все, думаю, конец. А он подошел, говорит: "Эх, милые вы мои…" Слышишь, Санька? - "милые вы мои! Жить бы вам, говорит, не таковским манером. Жить бы вам, как допреж жили. Да разве простоишь посередке, коль родная-то земля дороже жизни…" - Он это сказал, он, Дедушка-Седенький! Он все знал… Он нас оберегал… А мы…
Горько чувствовать себя неправым. Много горше сознавать, что человек, перед которым ты винишься, тебя уже не услышит. Никогда!
ТАЙНА ДО ЛУЧШИХ ВРЕМЕН
Сказание мое близится к завершению, а боль все острее. Трудно, ох, как трудно оживлять в памяти прожитые страшные и святые дни!
К тому времени, к которому подошло повествование, мы, как дерево, вступившее в осень, теряли лист за листом. После того, как убили Серегу, в чужбину увезли Кольку-Горюна, расстреляли Дедушку-Седенького, мы как-то съежились, притихли, как три голых деревца, потонувших в снегах. Но к весне, как и деревца, пригреваемые солнцем, стали оживать надеждами на перемены.
Перемены мы угадывали, как угадывают погоду, - по ветру, облакам. Каждый день мы видели небо, и небо говорило с нами. В небе мы видели наши самолеты. Много самолетов. Особенно грозно летели они под вечер над сумеречной землей, куда-то в закатную даль, и возвращались с дружным гулом, когда первые мерцающие звезды уже прокалывали затемневшее небо.
Перемены были и на земле. Если прежде по большому Сходненскому тракту по утрам и днем нескончаемой чередой катили на восход солнца грузовики, крытые брезентом, с пушками, минометами, кухнями, и чужие солдаты с касками, подвязанными к поясам, проходили мимо деревни бодро, поигрывая на губных гармониках, будто шли на веселье, то теперь даже танки с приглушенным рокотом шли по ночам, и возвращавшиеся от фронта запоздалые машины с перебинтованными солдатами еще до рассвета прижимались к деревенским домам, а то и укрывались на день прямо у дорог, среди деревьев, где погуще.
И полицай сходненский, что приглядывал нашу деревню, присутулился, не разгонял нас, когда втроем мы собирались у околицы, и, проходя меж домов, озирался и вздрагивал, когда в чьих-то сенцах громко хлопала дверь.
В один из поздних вечеров на бугре за околицей мы, как всегда, ждали, когда полетят наши самолеты. Влажная низинная тьма окутывала землю, а в бледном с зеленоватостью небе впервые - к большому теплу! - запухлявились облака с малиново-желтым отсветом от уже закатившегося, невидимого нам солнца. Запах прошлогодней прели наплывал из леса, мешался с запахами влажной земли и зелени, уже пробившейся по склонам, тенькали, пересвистывались озабоченные пичуги, за речкой призывно гугукала сова, а самолеты все не летели.
Лёнька-Леничка перешел выше, к березе, оттуда зачарованно разглядывал облака в небе, мы с Искрой остались вдвоем.
Искра приклонилась к загороди, долго пребывала в безмолвии, как будто прислушивалась к чему-то в себе самой, вдруг проговорила с протяжным вздохом:
- А вот Сережка-Сереженька не дожил до весны…
Я не ожидал, что вот сейчас, в теплой хорошей ночи, Искра заговорит о Сереге. Что-то, похожее на ревность, притуманило мои чувства, я даже отвернулся, чтобы Искра не догадалась, что ждал я от нее других слов. Я понимал, что прав на ревность у меня нет, что я был и должен оставаться лишь ее другом, и ничуть больше. В привычном самоотречении я готов был уже сам заговорить о Сереге и жить дальше, все с той же безнадежностью любя и поклоняясь необыкновенной рыжей девчонке, но что-то переменилось в настроении самой Искры. Что размягчило, расслабило неуступчивую ее волю - первая ли по-настоящему теплая ночь или тот неизбежный миг взросления, пробуждающий неведомые до поры желания, - не берусь судить живую душу Искры. Но то, что случилось здесь, у околицы, по сей день смятенно и благодарно хранит моя память…
Я услышал в ночи невнятный, зовущий меня голос:
- Санечка, прости… И - поцелуй меня!..
Я не поверил голосу, в растерянности, в страхе стоял не решаясь взглянуть на Искру.
- Я зову тебя, Санечка! - настойчиво повторила Искра. Как во сне, я повернулся к смутно белеющему лицу Искры, От близости приподнятого в ожидании ее лица, тонкой шеи, волос, закрывающих лоб, лицо мое запылало. Я склонился над распахнутыми, огромными в темноте ее глазами, вытянул губы, прикоснулся так осторожно, что не почувствовал ее губ.
- Еще… - потребовала Искра.
Я крепче прижался к прохладным мягким ее губам.
Так, не разнимая губ, мы стояли в счастливой близости. Если бы не голос Леньки-Ленички, долетевший к нам от березы, мы, наверное, так бы и стояли вечно.
- Летят! - радостно предупредил Ленька-Леничка.
Мы с Искрой стеснительно засмеялись, подняли к небу лица. Гул летящих самолетов приближался. Летели они почему-то не как обычно, по-за деревней, над лесами, где проложена была прямая, видимая только им дорога. Самолеты шли много правее, на Сходню, шли как-то медленно, и моторы их тяжело ревели. Когда самолеты оказались над Сходней, послышался всверливающийся в уши свист, свист перешел в многоголосый вой, и земля задрожала. В стороне Сходни дико взвыли сирены, вонзились в небо прожекторы, вспышки рвущихся вверху снарядов желтыми звездами покрыли небо, со всех сторон обозначившегося круга потянулись к выхваченным прожекторами самолетам разноцветные медленно изгибающиеся струи каких-то невиданных огней.
Но внизу уже пламенело, с высоты бугра виден был подсвеченный языками пламени черно-багровый дым, снова и снова вздрагивала под нашими ногами земля.
Возбужденный Ленька-Леничка будто вырос рядом.
- Аэродром бомбят! - сдерживая рвущийся в крик голос, сообщил он. - Во, дают! Во, дают!..
В общей радости, свершившейся на наших глазах, в радости зародившейся между мной и Искрой тайны мы, как дети, схватились за руки, пританцовывая, закружились в отблесках далекого пожара. В дерзости обретенного счастья я даже взобрался на березу и оттуда, с высоты, докладывал подробности сплошь пылающего аэродрома.
Самолеты улетели, установилась тишина, лишь зарево под огромным клубящимся облаком дыма, все больше раскаляясь, не давало сомкнуться тьме…
Мы с Ленькой-Леничкой проводили Искру до ее дома. Перед тем, как ступить на крыльцо, Искра сильно сжала мою руку, тревожно и требовательно заглянула в глаза - я понял: я должен был хранить нашу тайну до будущих, до лучших времен.
ИСКРА УХОДИТ ОТ НАС
Лето истомило деревню ожиданием прежней, привычной нам жизни. В тихие дни улавливался гул идущих где-то в отдалении сражений. Порой гул становился настолько явственным, что мы не находили места, с трудом сдерживали себя, чтобы не бежать туда, навстречу нашим солдатам. В какие-то дни гул отдалялся, тогда молча мы расходились по домам, как будто сами были виноваты в том, что наша армия так медленно продвигается к нам.
Фрицы, однако, чувствовали беду. Слух прошел, что из всех ближних деревень людей отправляют куда-то под Могилев, чтоб местный житель не мешал им воевать.
Побывал в Речице человек, рассказал, что своими глазами видел пустые, безмолвные, а то и начисто пожженные деревни. Как фронт подойдет, то же будет с Речицей, сказал он.
Таисия Малышева, уже пережившая два горя, пошла по домам. Сердце заходилось от того, что она говорила:
- Бабы, - говорила Таисия Малышева, - палачам срок вышел. Фронт - вот он, на слух ловится. Ворог просто так не уходит. С домов всех повыгонят, случится, и дома пожгут. Бродяжками побираться в неведомых краях, стыдобушку да муку терпеть - нам на роду не написано. Заберем, что сможем, да захоронимся до времени в лесах. Лес-то, чай, свой, прикроет, убережет, пока наши солдаты не возвернутся. Нет другого хода, бабы… Были едины, едины останемся…
В слезах решались, да разве от мира уйдешь? Миром жили, страдали миром, помирать случится, так уж лучше вместе!..
В домах скрытно собирались к исходу. Нам же Таисия напрямки сказала, будто все знала о нас:
- Ты, доченька, - сказала Искре, - и вы, ребятки, загодя сходите за два болота, на Красную Гриву, незаметную тропку обозначьте. Там глухо и сухой бугор есть, для землянок сгодится…
Первую землянку отрыли мы сами. Накат устлали мохом, завалили землей, закидали сосновым лапником, со стороны не враз и приметишь. Потом потянулись друг за дружкой речицкие, вся деревня потихоньку в бугор зарылась. Жить стали по-лесному, без шума, в ожидании.
В былой год фрицы да полицая отыскали бы нас, потешились бы над бабами да детишками. Да, видать, надорвалось что то в их порядке, не смогали ухватиться за все, что навоевали, срок пришел себя спасать. Выжили мы, дождались родных наших солдатушек. А вот Искра… Вспомнишь - душа навзрыд, и не помнить не можно: оттуда, из тех дней, и боль, и сила, и вера - вся жизнь наша, все оттуда, из тех незапамятных дней!..
Когда жизнь в лесу, на гриве, кой-как уладилась, Искра сказала нам с Ленькой-Леничкой:
- Мальчики, мы до невозможности беспечны! Как наши давнут, фрицы через леса побегут, наткнутся на нас, и - что?! Думали, что будет?! - Щуря зеленые глаза, Искра вглядывалась в нас, заражая своим беспокойством.
Мы поняли Искру. Мы были безоружны, нужно было перетащить из штабной землянки сюда, в лес, хотя бы тот пулемет, который мы оставили для себя.
В один из дней втроем пошли мы через леса и болота к Речице.
Утро выдалось - лучше не надо. После ветров и надоедливых дождей установилось бабье лето. Взбодренные ясной прохладой, сосны пушились зеленью, синева изливалась с небес, блестел под ногами овлажненный росой брусничник. Сладкий запах багульника мешался с запахом привядающих на березах листьев. Хорошо, печально было то утро в лесу.
Искра в стареньком белом платьице, из-под которого торчали голые коленки, в не обношенных еще лапоточках (от нужды лапоточки научились плести почти во всех домах), в накинутом на плечи материнском пиджаке шла рядом со мной, заглушая голод, слизывала с ладошки наколупанную с сосновых стволов смолу.
Время от времени я ловил ее лукавый, будто дразнящий взгляд. И шалел от радости, когда взгляды наши встречались и она протягивала мне ладошку слизнуть кусочек серы.
Тайну нашей близости я хранил, хотя мне кричать хотелось о своих чувствах. Мечтал: еще немножко, чуть-чуть, и жизнь образуется, мы повзрослеем, и уже никто и ничто не разлучит нас!
Не знаю, догадывался ли Ленька-Леничка о нашей тайне, он был из тех, кто мог все видеть и быть безгласным.
Ленька-Леничка, как все мы, поклонялся Искре, но как-то по-особенному. Теперь, из опыта прожитой жизни, я понимаю, что для Леньки-Ленички, с его натурой художника, Искра была возвышенной мечтой, он и любил-то Искру, как Мечту. Ленька-Леничка деликатно шел впереди, и все-таки я ревниво наблюдал, как вдруг он останавливался, закидывал голову, придерживая на затылке кепчонку с оторванным козырьком, восхищенно выглядывал какую-то чудность в самой обыкновенной сосне. Лицо его озарялось, будто солнышком. Искра, тронув мою руку, приостанавливалась, смотрела на Леничку задумчиво, мне казалось, как-то даже влюблено. Я терзался оттого, что это не я стою, выглядываю красоту в деревьях, не на меня смотрит своим обласкивающим взглядом Искра.
Два ворона низко пролетели над соснами, в рассветном безмолвии слышны были опахивающие взмахи тугих крыл. Один из воронов вдруг крикнул отрывисто, картаво, другой ответил сильным гортанным "Куо-о…", и на это "куо-о" тревожным эхом отозвался лес.
- Чью-то жизнь провожают! - проговорила Искра, во мне все сжалось от тихого печального ее голоса.
- Ну, Искра, - Ленька-Леничка шел впереди, но все слышал, он тоже уловил недобрую печаль в ее голосе. - Ну, Искра! - Ворон - птица обыкновенная, вовсе не вещая. И кричат они для себя…
- Может, вернемся? - предложил я.
- Да, что вы, мальчики! - возмутилась Искра. - Я просто так сказала…
Почти на выходе из леса метнулся к нам жаворонок, испуганно припал к земле, следом, чуть не ударив нас, спикировал пестрогрудый ястреб. Останавливая полет, замахал растопыренными крыльями, отпрянул от вскинутых наших рук, укрылся в хвойной густоте сосен.
- Ишь, ты! - удивленно сказала Искра, провожая хищника разгневанным взглядом. На другую жизнь позарился!..
Жаворонок, распластавшийся в страхе от близко пронесшейся смерти, спасительно жался к лапоточку Искры. Искра нагнулась, бережно взяла покорную птицу в ладони, успокаивая, поглаживала щекой ее серую спинку, трогала губами взъерошенный на голове хохолок.
Вышла на опушку, огляделась - не караулит ли разбойник - подняла пичугу, подбодрила:
- Ну, лети, кроха! Живи! Радуйся!..
Жаворонок освобождено вспорхнул с ее ладони.
Такой Искра и запомнилась…
Речица встретила нас молчанием. Как-то даже жутко было оглядывать дома с неживыми, без единого дымка, трубами над серой покатостью крыш, тропки без единого на них следочка. Не сразу решились мы идти к домам. Искра прижалась щекой к росшей на опушке березе, смотрела с тоской на Речицу, когда-то людную, говорливую, сказала вдруг:
- Никуда из нашей Речицы я не уйду! Никуда. Никогда! - сказала страстно, как клятву. И опять где-то прокричал ворон. И опять стало тревожно, неуютно, потянуло обратно в лес.
Но Искра, как всегда, отгоняя дурные предчувствия, задорно тряхнула головой, откидывая на плечо рыжие свои волосы, сказала решительно:
- Пошли, мальчики! - и первая шагнула к домам.
В самое это время будто грома громыхнули там, где в утреннем солнце золотилось небо. И гул, упругий, напористый покатился над лесом и уже не переставал, все нарастал, нарастал в своей силе.
Мы замерли, прислушиваясь, Искра первая поняла, крикнула:
- Мальчики! Это же наши наступают! Они же к нам идут! В охватившем нас восторге, как всегда, мы запрыгали, я даже запел дурным голосом:
"Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса…"
Искра смеялась, на меня глядя, потом с лицом, все еще оживленным радостью, сказала озабоченно;
- Вот что, мальчики, вы - в землянку, доставайте пулемет. А я ненадолго домой. Тут же догоню вас!..
Что-то не понравилось нам в ее затее. Хотя деревня и была пуста, и кругом безлюдно, а не хотелось оставлять Искру одну.
- Что же вы, мальчики? Идите! - торопила нас Искра. Мы с Леничкой переглянулись, поняли друг друга.
- С тобой пойдем, Искра, - сказал я. - Мало ли что!.. Искра засмеялась, довольная нашей преданностью, даже ласково погладила мою руку.
- Спасибо, Санечка. И тебе, Леничка, спасибо. Мама просила кое-что взять из дома. И ваше участие совсем, ну, совсем не обя-за-тель-но! - растянула она последнее слово.
- Тогда мы подождем тебя здесь! - сказал я упрямо. Искра не успела ответить: из дрожащего за лесом гула родился другой, ровный, приближающийся гул. Много-много, наверное, тыща самолетов, как гуси в прилетное время, заполонили небо. Клиньями летели они в синеве, освещенные снизу солнцем.
И такая уверенная сила была в их полете, что мы уже не сомневались: вот-вот на дороге покажутся долгожданные наши красноармейцы.
С ревом, свистом, будто падающие бомбы, прошли над лесом развернутым строем какие-то особо устрашающие зеленые самолеты со звездами на крыльях.