Блокадные новеллы - Олег Шестинский 8 стр.


Мы вгляделись и скорее догадались, что это Коська с матерью, чем узнали их. Наши матери были знакомы. Когда Коська раскрутил шаль, я увидел вытянувшееся лицо, выцветшие глаза, только волосы остались у него прежнего цвета - соломенные.

- Мы умираем, - спокойным голосом сказала Коськина мать. - Отец уже умер… Костю бы лишь спасти…

Она продолжала говорить с леденящим душу спокойствием, но это спокойствие шло от ее полного физического бессилия. Все, что в ней оставалось разумного и живого, было направлено на одно - уберечь сына от смерти.

Мы прошли в комнату к топящейся "буржуйке". Коська с матерью сели не раздеваясь.

История их была такова. Когда началась блокада и продуктовый паек стал уменьшаться, они сначала не ощутили острой перемены. Дома оказалась крупа, много сахара - купили для варенья, - консервы… Ели досыта, не думая о завтрашнем дне. Думали, блокада временна - еще немножко, еще чуть-чуть, и все встанет на свои места. Но однажды запасы кончились. Мать с отцом заметались, ища выход. Понесли на толкучку золотые вещи, сменять их на продукты. Но лишь промерзли, воротились ни с чем.

…Отец не выдержал. Однажды после работы лег в кровать и уже не смог подняться. Коська с матерью запеленали ссохшееся тело в крахмальную довоенную простыню и на саночках повезли в больницу Эрисмана, где находился морг.

…Однажды Коська зашел в магазин, встал у прилавка и начал смотреть, как продавец отвешивает хлеб, как дрожащими руками осторожно опускают его люди на дно кошелок. Взгляд Коськи остановился на старухе в войлочном башлыке и в валенках с галошами. Ей отвесили иждивенческую норму - узкий ломоток хлеба. И вдруг сверху ломотка продавец взгромоздил довесок - остроугольную, с зазубринами корку. Коська впился взглядом в этот довесок, он притягивал его, как огромный магнит… Магазин исчез, исчезли люди, исчезла старуха - в дымчатом воздухе только покачивался и плыл этот довесок, он увеличивался, и зазубринки увеличивались… Коська рванулся, схватил довесок, сунул его в рот и стал жевать… Его ударили, он съежился, но жевать не перестал. Его ударили снова, сбили с ног, стали пинать… "Вор! Бандит!.." Он сжимался от ударов. Удары были несильные - видимо, били ногами, обутыми в валенки. Он старался дожевать хлеб и проглотить, а там что будет… Наконец кто-то властно оторвал его от каменного пола. Коська увидел перед собой лицо милиционера. Он был немолод, усы в инее.

- Ну, пошли… - милиционер пропустил его вперед.

Он отвел его домой, повернулся и ушел, ничего не сказав.

Через несколько дней, стоя на тротуаре, Коська увидел, как из-за угла выползает военная грузовая машина с крытым верхом, с хлопающей на ветру брезентовой занавеской. Он напряг все силы и, когда машина проходила мимо, с кошачьей ловкостью прыгнул, уцепился за борт и запустил руку в кузов. Схватил стеклянную банку. Сорвался с борта, упал вместе с банкой на мостовую. Банка разбилась вдребезги, и зеленые влажные горошинки запрыгали по ледяному булыжнику. Двое прохожих бросились вместе с Коськой собирать рассыпавшийся горох и тут же отправляли его, смешанный с битым стеклом и дорожной грязью, в рот. Отплевывались, но снова искали горошины и поспешно глотали их. Домой Коська пришел с порезанными губами, зажав в горсти десятка полтора горошин для матери.

Теперь он сидел безучастно, протянув ладони к "буржуйке", грелся.

- Я к вам пришла, - это, наверно, странно. Мы ведь с вами едва знакомы, - сказала Коськина мать, - но у меня никого уже нет: ни родных, ни близких… Наши сыновья дружили до войны - это последняя ниточка, за которую я хватаюсь…

Мама моя, несмотря ни на что, сохраняла бодрость духа. Но и она сейчас не знала, что тут можно сделать? Пристально посмотрев на Коську, она встала и сказала строго:

- А ведь ты запаршивел.

Коська удивленно взглянул на нее и кивнул головой:

- Запаршивел.

- Раздевайся, - скомандовала мама и принесла таз и воду.

Коське вымыли голову, и он заметно оживился. Оживилась и его мать. Оба почувствовали мамину деятельную натуру, и в них шевельнулась надежда.

Сидели молча. Коська сушил у печи волосы. Мама думала.

- Вот что, - неторопливо начала она, посмотрев в лицо Коськиной матери, - я положу вас к себе в больницу… Завтра к десяти утра, - она обернулась к Коське, - привезешь мать и оставишь на скамье у приемного покоя. Сам сразу уходи. Я к этому часу выйду и распоряжусь, чтобы больную приняли. Вы в таком состоянии, - она снова посмотрела на Коськину мать, - что вас не могут не принять… А карточки вы оставите сыну… Отметим, что утеряны, когда поступите в больницу…

Коськина мать вздрогнула, словно от икоты, но на глазах у нее появились слезы, и я понял, что это не икота.

Теперь Коська жил один, получал двойную порцию хлеба, крупы… Каждую декаду, выкупив паек, носил матери масло и сахар, что полагалось по ее карточке. Заставлял съедать.

Однажды он пришел, как всегда, в начале декады. Ему сказали в приемном покое:

- Умерла… Возьмите справку.

- Где она?

- На Серафимовском, в братской…

Когда мы с мамой наведались к Коське, соседка только руками развела:

- Собрал чемодан и ушел… Куда, не знаю…

Мы еще раза два к нему заходили, но он больше дома не появлялся. Что с ним случилось дальше, я узнал лишь теперь.

Коська определился в детский дом и жил в нем несколько месяцев. Ребятишки там питались впроголодь, но все-таки Коська был не один. К весне стали промышлять воробьев. Из рогаток били.

Так велико было желание есть, что с какой-то обостренной точностью стреляли и попадали. Маленькие взъерошенные комочки тут же ощипывали, жарили на костре…

Весной детдом эвакуировали через Ладогу. Плыли по чистой воде - лишь кое-где тянулись серые льдины. Навстречу попался буксир с баржами, груженными мешками. Вдруг из-за облаков вынырнули немецкие самолеты. Они устремились к баржам. Буксир отцепил трос и рванулся в сторону. Безлюдные баржи величаво покачивались на волнах. Первая бомба угодила в середину каравана. В небо взметнулся белый столб - в мешках везли муку осажденному городу. Еще один заход - и снова взлетела мука в воздух, оседая на всей водной шири.

Коська смотрел, как фашисты вспарывали мешки, и недетская ненависть перекашивала его лицо. Он-то знал, что в этих мешках заключены человеческие жизни.

Когда они пристали к берегу, их повели в столовую. Дежурный следил, чтобы дети не переели. Но Коська, проявив ловкость, сумел достать и съесть шесть порций каши. Потом долго сидел на скамье, отходил, прислушивался, как каша бурлила и перекатывалась в животе. Позднее удивлялся, что на том свете не оказался.

Детей отправили в Ивановскую область, в деревню. Первое, что сделали мальчишки, - это общипали молодой лук на колхозном поле. Наутро ждали расправы, но крестьяне слова не сказали, жалели их, знали - не от баловства они, а просто еще не отошли с голодухи.

Стал Коська родственников разыскивать. Отец родом из Ярославской области был. И нашел.

Распрощался с детдомовцами, тронулся на ближайшую станцию, чтобы к родным ехать.

На станции выстоял длинную очередь, протянул в кассу мятые десятки.

- Командировку, - не глядя сказала кассирша.

- У меня нет.

- Без командировки билет не продается, - буркнула кассирша.

Коська в растерянности отошел от кассы. Хотелось есть. Еду, которую ему выдали в дорогу, он съел, выйдя за околицу деревни. В углу зала ожидания трое подростков доставали из домотканого холщового мешка большие желтые лепешки, разламывали, смачно жевали. Коська не выдержал, подошел к ним и сказал с деланной небрежностью:

- Дайте кусманчик, пацаны!

Старший оторвал лепешку ото рта, сунул обратно в мешок и, прижав его к себе, спросил:

- Задарма каждый захочет. А ты нам что?

Есть хотелось нестерпимо. Коська вспомнил, что у него в чемодане есть бронзовый старинный компас - последняя память о доме. Он протянул его.

- Все части света указывает.

Ребята разглядывали компас, дивились, как стрелки движутся, потом старший сказал:

- Честь по чести. У нас десять лепешек. Все отдадим. Да еще медку пол банки. Пол банки себе оставим.

Возле вокзала, в кустарнике, Коська съел три лепешки, густо залив их медом. Сразу почувствовал себя решительней и сильней. Подумал: "Пойду-ка пешком до следующей станции, может, там порядки иные…" Двинулся по железнодорожному полотну. Перепрыгивая со шпалы на шпалу, подставляя теплому августовскому солнцу лицо, радовался, что у него про запас есть еще семь лепешек с медом.

На новой станции повторилось то же самое. Кассирша взглянула на него и произнесла устало:

- Надо со взрослыми ездить.

- А у меня взрослых нет, - пояснил Коська.

- Я за нарушение проездного режима могу с работы вылететь… Пойди-ка ты в милицию…

Старшина выслушал его, повертел справку, выданную детдомом, махнул рукой:

- Заменяет командировочное. Кати, малыш!

Так Коська через сутки оказался в Ярославской области у родни. Жил он там всю войну, в школе учился. После войны дядька сказал ему:

- Ты у нас как свой сын. А только негоже тебе отцову площадь в Ленинграде терять. Махнем туда да разберемся, что к чему.

В Ленинграде в его комнате поселился молодой научный работник по фамилии Бережков. Он вежливо встретил Коську с дядей, спокойно сказал:

- Судитесь со мной. Куда я выеду? Мой дом разрушен.

Четыре раза с переменным успехом судился Коська по все возрастающей инстанции; то он выигрывал дело, то Бережков.

Между тем Коська закончил школу, поступил в Политехнический институт в Ленинграде и, живя там в общежитии, все судился. Суд в последней инстанции решил оставить комнату Бережкову, поскольку Морев живет в общежитии и по окончании института как молодой специалист будет направлен на работу, где ему и предоставят жилплощадь.

Коська особенно не огорчился, потому что надоело ему сутяжничать, да и в институте стали на него косо смотреть: "Что, мол, за студент - все судится да судится…"

Написал Коська диплом. И надо же было так случиться, что оппонентом у него оказался тот самый научный работник Бережков. Защита прошла отлично, и не без содействия Бережкова Коську направили в Петрозаводск.

Двадцать лет живет он в этом городе. И нисколько не похож на довоенного Коську: волосы потемнели, на макушке лысина, в уголках рта - продольные морщины. А начнет говорить - и сквозь уже немолодые черты проступает прежний Коська: круглоглазый, и наивный, и очень сосредоточенный…

- А где сейчас ты работаешь? - спросил я.

- Главным инженером… - Он назвал одно из предприятий Петрозаводска.

Путь через всю жизнь

Июль сорок первого. Меня со школой эвакуировали на юг Ленинградской области, в деревню Фелистово, что под Боровичами. Там я прожил около полумесяца, а потом приехала за мной мама и увезла обратно в Ленинград.

Немцы наступали. Кольцо вокруг города замкнулось. Началась блокада.

Всего две недели провел я в Фелистове, но воспоминания об этих днях живут в моей душе и поныне.

Не раз собирался я поехать в те места. Откладывал. Отвлекали дела. Жизнь уводила по другим дорогам.

И вот наконец вместе с женой и товарищем, у которого своя машина, я еду туда.

Осенняя пасмурная погода. В придорожных канавах вода пузырится, как будто ее кипятят. От сильного дождя леса оголяются мгновенно, сбитые листья падают в лужи и плавают в них, растерянно тычась один о другой. Даже вороны кричат хрипло, простуженно, а когда слетают с кустов, то сначала стряхивают с крыльев тяжелые капли.

Зачем я еду?

Жена не очень задумывается над причиной поездки, она привыкла к моим неожиданным маршрутам.

Товарищ вежлив и подчеркнуто бодр, но я чувствую - он мысленно ругает себя, что решился ехать по расплывшимся проселочным дорогам.

В Фелистове меня никто не ждет, я никого не запомнил из местных жителей, но меня тянет неудержимо в эту дальнюю деревушку.

Я еду из-за мамы. Она умерла восемь лет назад.

Мое детство до войны было безоблачно и прекрасно. Мама работала врачом и обычно с середины весны до осени уезжала со мной в какой-нибудь южный санаторий, где лечила больных, а я жил вместе с ней. Поэтому из довоенного детства мне больше всего запомнились темные стрелы кипарисов, устремленные в небо; магнолии в нежном цвету; море, фосфоресцирующее ночью; плоские камушки - я швыряю их навстречу волне; студенистые медузы, выброшенные на берег. И рядом со всем этим богатством - мама, улыбающаяся, веселая, сверкающая восточной красотой, она из семьи горцев, из деревни Бист, что гнездится среди скал.

Война изменила жизнь бесповоротно.

В один из летних дней нас, школьников, посадили в поезд и под присмотром учителей повезли от бомбежек и войны.

В Фелистово машины не могли пройти по расхлябанным дорогам, и последние километры шли пешком, а вещи погрузили на подводы. Мы радовались всякой новизне. Мельницы, еще сохранившиеся у реки; густые леса, подходившие к воде темной чащей; гуси, такие важные, будто их "предки" взаправду спасли Рим, - все завладевало мальчишеским воображением.

Расселили нас по крестьянским домам. По нескольку человек в избе. Никому особого дела до нас не было - только что взяли в армию мужчин, и женщины обостренно тоскливо переживали разлуку.

Мы бродили по окрестностям, ловили раков, помогали полоть свеклу на полях и с несокрушимой верой ждали дня, когда наконец наши войска повернут и погонят фашистов.

Однажды, лакомясь молодым горохом, я ушел далеко от деревни и, свернув за речную излучину, встретил Тоню. Она училась вместе со мной, но поступила в нашу школу недавно. Ей исполнилось четырнадцать лет - она была на два года старше меня. Говорили, что она уже целуется с мальчишками, и я смотрел на нее с каким-то чувством робкого любопытства.

И вот она - не в стайке подружек, а одна, тоненькая, с прямыми темными волосами, с глазами лукавыми и насмешливыми. Я остановился. "Ты чего?" - по-женски капризно спросила она. Я молча стал выбирать и срывать раздутые от горошин стручки. Тоня стояла в стороне и покусывала травинку. "Тебе уже пора убрать челку. Ты вырос", - спокойно, словно над чем-то раздумывая, произнесла она. Я вздрогнул от ее голоса, и слова ее словно не дошли до меня. Я сунул ей пригоршню стручков, моя рука коснулась ее ладошки, и она слегка пожала мне пальцы. "Давай вместе есть", - предложила Тоня, но я покраснел и, буркнув! "Я уже поел", - пошел вдоль реки обратно. "Ну и дурак!" - звонко крикнула она вслед. Я даже не обернулся. Я шел как потерянный, потому что чувствовал - девочка одержала верх надо мной, а почему одержала, понять не мог.

Еще мне запомнился пожар. Горел сарай у реки, люди вытянулись цепочкой, передавая от берега ведра с водой. И Тоня была рядом, раскрасневшаяся, быстрая, бадейки мелькали в ее руках, и она, поворачиваясь ко мне, кричала! "Ну, давай! Чего ждешь!" - хотя я и не задерживал ведра. Мы потушили пожар до того, как на конях прискакали пожарные. Им осталось только растащить баграми дымящиеся бревна. Начальник их хлопнул брезентовыми рукавицами и сказал негромко, глядя на нашу Тоню: "Ну, девчата, вам теперь самим и тушить, и…" Он недосказал, пошел к лошадям. "А вы куда же, дядя?" - спросил я. Он посмотрел на меня и ответил серьезно: "На фронт мы…"

Через несколько дней я простудился и заболел. У меня поднялась температура, я лежал на матрасе возле русской печи, глотая взятые из дома таблетки. Состояние мое не улучшалось, и тогда моей маме написали, что я болен.

Она вымолила у главного врача больницы отпуск на несколько дней и отправилась ко мне. Ехала в теплушке, в кузове дребезжащего грузовика, потом на крестьянских подводах, брела пешком…

Она явилась в Фелистово вечером. Я лежал, кутаясь в одеяло, и смотрел снизу вверх в окно, где бледнело и исчезало солнце. Мама вбежала в избу, упала на колени, потому что я лежал на полу, обняла меня, заплакала и сказала только: "Сын мой!" У нее осунулось лицо, рукав платья разорвался, на ногах были грубые и крепкие башмаки, и пахло от нее не тонкими духами, которые она любила, а чем-то крестьянским - свежим сеном, домотканым холстом… Она улыбалась мало, словно потеряла свою улыбку на дорогах, пока ехала ко мне, и в ней почти ничего не осталось от той солнечной молодой женщины, какой всегда была до войны. Она выглядела суровой, посидела со мной недолго и пошла искать подводу, чтобы наутро мы смогли отправиться на станцию. Она привезла с собой сахар, за который тогда в деревне отдавали что угодно, и вскоре договорилась о лошади.

Утром, едва сошел туман с поля, к избе подъехала возница, и мама принялась укутывать меня, заматывать шарфом горло, налила в термос горячее молоко.

Все еще спали, когда мы тронулись. У одной избы скрипнула калигка, и тоненькая фигурка появилась у дороги. "Здравствуйте!" - сказала Тоня. "Здравствуй, девочка!" - ответила мама, быстро взглянув на нее. "Вы его увозите? У вас очень хороший мальчик", - совсем по-взрослому сказала Тоня. "Да-да…" - как-то рассеянно проговорила мама, видно занятая своими мыслями. Тоня махнула мне рукой и пошла обратно в дом, придерживая на ходу небрежно накинутое на плечи пальтишко. А я только поморгал ресницами, потому что, скованный шарфами, не мог пошевелиться.

Лошадь оказалась заморенной, тощей, и возница разрешил сесть на телегу лишь мне. Сам он пошел рядом с лошадью, а мама - сзади, положив руку на край телеги. Она была маленького роста, моя мама, и шаг у нее был мелкий, поэтому ей приходилось иногда бежать, особенно когда лошадь спускалась с холма, но на это мама не обращала внимания.

Она смотрела только на меня, когда телегу на ухабах качало, спрашивала голосом твердым и ровным; "Тебе не хуже?" - трогала мой лоб и зачем-то откидывала мне волосы со лба.

Иногда она спотыкалась о твердые куски глины, но, даже теряя равновесие и хватаясь двумя руками за край телеги, чтобы не упасть, смотрела на меня.

У меня горело лицо, я дремал, но, несмотря на дремоту, на болезненное состояние, с каким-то недетским удивлением думал о маленькой женщине, которая шла за подводой. Она была так не похожа на ту, с которой я ездил на юг, ходил в цирк, ел в кафе слоеные пирожки. Мама - рядом, и мне становилось покойно, меня не страшили ни болезни, ни бомбежки, столько силы излучало ее лицо. "Ты ничего не бойся, - говорил ее взгляд, - я с тобой, и значит, все в порядке". - "Я ничего не боюсь", - отвечал мой взгляд, и мне хотелось спать потому, что слаб, и еще потому, что верил в ее оберегающую силу.

Я заснул. Сколько спал - не знаю, но когда проснулся, все так же покачивалась телега, шумели леса вдоль пути и все так же, не отрывая от меня глаз, шагала мама. Прядь ее черных волос прилипла к потному лбу. "Мама, - сказал я, и мой голос был, наверно, так необычен, что она встрепенулась и спросила тревожно: "Что с тобой?.. Тебе хуже?.."- "Нет, не хуже… Знаешь, мне очень хорошо… Я тебя очень, очень люблю…" - "Ну что ты! Ну что ты! - скороговоркой произнесла она, впервые отворачиваясь от меня в сторону и шепча: - Ты еще потерпи… Скоро станция…"

…Машина выскакивает из хвойного леса, и на покатых холмах виднеется вдали Фелистово. Я выхожу из машины и иду пешком.

Назад Дальше