Сорок третий - Иван Науменко 2 стр.


Из-за отца или не из-за отца, но сам Лубан рано пошел по кривой дорожке. Имел за плечами уже восемнадцать лет, но успел, да и то с грехом пополам, закончить только начальную школу. Наконец, нормальной учебе помешало лихолетье оккупаций, переворотов, каких на его молодость выпало достаточно. Первыми, когда рушился Западный фронт, пришли немцы. Он хорошо помнит островерхие, с хищными орлами каски, широкие зады, холеные красные морды кайзеровских солдат. Тогда, при немцах, на Второй Шанхайской как бы сама собой возникла шайка-бражка из юношей, подростков, которую, очевидно, направляла чья-то опытная крепкая рука. Воровали у немцев что попало. Однажды осенней ночью загнали в тупик вагон, а открыв запломбированные двери, сами ужаснулись тому, что увидели. Вагон наполовину был забит ящиками, доверху заполненными железными крестами, медалями, разными регалиями. Плохо могло кончиться для Второй Шанхайской ночное приключение, но там, в Германии, началась революция, и немцы убрались восвояси.

Был еще красный командир Стрекопытов - в прошлом царский офицер, который вдруг, спохватившись, решил снова перекраситься в белый цвет. Стрекопытовцы убивали, вешали местных руководителей, с которыми недавно стояли рядом - на трибунах. Шайка Стрекопытова успела нашкодить мало недолго он продержался. Но и ему подстроили штуку, которая имела скорее политический, нежели уголовный характер. На Второй Шанхайской всегда было много голодных бродячих собак, и вот эти собаки вдруг начали бегать по городу, нося вместо ошейников банты - под цвет бывших царских знамен.

Мутная река текла, петляла дальше, когда уже утихли пушечные выстрелы и торопливый, отчаянный треск пулеметов. Был нэп, на центральных улицах города открылось много ресторанов, ресторанчиков и разных увеселительных заведений, которые начинали свою деятельность вечером. Он, Лубан, тогда только входил в молодую силу. Неугомонные смуглые парни с Второй Шанхайской форсили в расклешенных брюках, не любили совбуров и свою неприязнь к ним высказывали в грязных песенках, сопровождаемых гитарным перезвоном.

Вырвал их троих из шайки-бражки Саша Григонис, местный латыш, умнейшая на все железнодорожное предместье голова. Ему было в то время лет двадцать пять, а он уже возглавлял паровозную бригаду, водил тяжелые, груженные лесом эшелоны в Киев, Макеевку, до самой западной границы. Школа помощников машинистов, куда Саша Григонис насильно затянул троих друзей-приятелей, была началом его, Лубанова, взлета. Он хорошо учился и, будто оглянувшись на напрасно растраченные годы, всю душу отдавал занятиям, паровозу, книгам, которые неожиданно открыли перед ним новый привлекательный мир. Лубан любил технику, мог днями, ночами, забыв обо всем, просиживать над схемами, разгадывать их смысл, доходить собственным умом до самого сложного.

Он ездил помощником машиниста, затем, как и отец, машинистом, был уже женат, когда появилась возможность учиться в филиале техникума, и даже с каким-то восторгом, отрывая время от сна, отдыха, закончил техникум и сразу же поступил на заочное отделение железнодорожного института. То было время, когда железная дорога отказывалась от всего старого, отжившего, меняла облик, добиваясь технического прогресса во всех отраслях своего хозяйства. С паровоза он слез тогда, когда даже небольшие полевые станции переходили на автоблокировку, автоматическую сцепку вагонов, когда появились первые тепловозы и электровозы. Новое повсюду пробивалось.

Он и занимался этим новым - внедрял автоблокировку, - по неделям не бывал дома, чувствуя, что живет не напрасно, приносит пользу. Он знал, любил свою работу. С каждым годом его продвигали и повышали по службе.

Саша Григонис к тому времени был уже заместителем начальника станции. Несмотря на высокое положение, дружбы с подчиненными, которых вытащил из ямы, не терял, чинами не хвастался. Иной раз в воскресный день они собирались все вместе, выезжали на дрезине за город и, оставив машину на какой-нибудь станции, направлялись в лес, раскладывали костер, вспоминали прошлое.

Григониса арестовали первым. Вообще что-то непонятное стало твориться на станции. Железнодорожники на войне - нужный народ, без них не может обойтись никакая власть. Во время гражданской войны город переходил из рук в руки, поэтому все, кто более или менее был связан со службой движения, работали по принуждению или за кусок хлеба. Теперь им то давнее и вспомнили.

Он, Лубан, как всегда, был горяч, невыдержан, потому после ареста Григониса потерял голову. Настроения не скрывал, язык за зубами держать не умел. Нацарапали писульку и на него. Сочинил ее в компании с другим пройдохой Мишка Сыч, слабенький, беспомощный инженерик, которому если и доверить какое дело, так только стоять в дверях, проверять перронные билеты.

Околесицы в заявлении Мишка нагородил несусветной. Тем не менее следователь отнесся к написанному с полной серьезностью. Допрашивая о связях Лубана с немцами, со стрекопытовцами, приплетая Григониса, даже отважился приложить руку. Но в ответ получил такую сдачу, что брякнулся на пол, и его отливали водой. Дело повел другой следователь, допрашивал долго, нудно, но применять физические меры не решился. До суда не дошло, Лубана выпустили.

Лубан не спит. Это не первая ночь, когда властным черным крылом его окутывает бессонница. Перебирая до малейшей мелочи свою жизнь, он старается найти тот поворот, перекос, с которого начал завязываться теперешний чертов узел. Винит одного себя. Был излишне горд, горяч, не умел глядеть в корень.

Лубан теперь оправдывает прошлое. Сколько повылезло из разных щелей всякой швали, что становится на колени, угождает, прислуживает фашистам. Всех этих полицаев, старост, немецких пособников в свое время просто не раскусили, не придавили, как гнид. А стоило бы.

При той чистке, которая шла, думает Лубан, попадали под колеса и невинные люди, такие, как Григонис. Ничего не попишешь. Когда лес рубят, щепки летят. Вина его в том, что не понял духа времени. Надо было не затаиваться в злости, не думать об оскорбленной гордости, самолюбии, а помогать соответствующим органам отыскивать настоящих врагов. И не один он должен был это делать, а все. Тогда бы попали куда следует не честные люди, а такие, как Мишка Сыч, как вся шваль, что тогда, в тридцать седьмом, подняла голову.

Середины Лубан не знает, человеческую слабость в расчет не берет. Так было всегда, так и теперь. На своих друзей по несчастью, с которыми связан одной веревочкой, смотрит как на мусор, отходы, как на мелких, никчемных людей. Другое дело, что без них не выпутаешься. Но если двинет в лес вся команда, авторитет немецкой власти тут, в местечке, покачнется. Хотя какой там авторитет!..

На то, что сам расстрелял переодетого окруженца, Лубан смотрит без особых укоров совести. Человек в рваной фуфайке, которого он встретил в Росице, был трусливый слизняк. Лепетал, что из раскулаченных, что сидел при большевиках в тюрьме, совал под нос справку.

Лубанова натура бунтует, протестует при мысли, что он продался немцам. Никому он не продавался. Он сбился с дороги. Совершил ошибку. Кровавую. На войне все ошибки кровавые. Те, что пошли за немцами, с первого дня думают об обогащении, благополучии, тянут, что попадает под руку. Как лесничий Лагута, Князев, заведующий мельницами Федосик, как почти все немецкие прихвостни, которых он, Лубан, знает как облупленных. Им по душе строй, порядок, основанный на собственности, деньгах, взятках. Он против такого порядка.

Бургомистра Крамера Лубан выделяет среди других. Этот хочет, чтоб всем было хорошо. Хочет примирить волка и овцу. Но война есть война. Даже в мирной жизни шла борьба, и те, кто этого не понимал, теперь страдают. Как он сам...

III

Лубан начал засыпать, когда в коридорчике послышались осторожные шаги. Скрипнула дверь. Пришла с вечеринки старшая дочь Валя. Сон как рукой сняло. Шестнадцать лет дочке, а бродит где-то каждую ночь. Растет, словно без отца. Может, какой-нибудь полицай подбивает клин? Метит к заместителю бургомистра в зятья? Дудки, брат, не очень погреешься! Семья держится на жене. И на корове. Даже немцы-начальники знают, что заместитель бургомистра пьет, но глядят на это сквозь пальцы. Им лишь бы сидел на должности. Дальше - хоть трава не расти. Можешь брать взятки, заводить любовниц. Профсоюз, как когда-то, не вмешается. Немцы думают, что он живет как хочет. А он никак не живет. И не хозяин в семье. Не до поросят, когда свинью смалят.

Дочка тихонько разделась, легла. В уголке за печкой чуть слышно скребется мышь. Шумит за окнами ветер, нудно звякает оторванным листом железа. Лубан снова задремал. На этот раз его будит пронзительный телефонный звонок. Вскакивает, хватает трубку. "Заместитель бургомистра Лубан слушает..." На другом конце провода упорное молчание. Слышно, как кто-то дышит, а слова вымолвить не отваживается. Или не хочет. Наконец положил трубку...

В душу закрадывается тревога. Кто позвонил и зачем? Звонок, скорее всего, для того, чтоб узнать, дома ли хозяин. Но кому он понадобился ночью? Мелькнула догадка про партизан, и холодно сделалось в груди. Вот так же прошлой зимой ухлопали заместителя начальника полиции. Теперь на его месте Годун. Вызвали по телефону из квартиры и где-то за углом проломили кирпичом череп. Труп нашли только летом, когда стали чистить колодец возле пожарной. А то думали - сбежал...

Лубан с опаской смотрит в окно. Виден заснеженный двор, дощатый хлевушок. Кажется, возле стены хлевушка мелькнула тень. Он уже ждал, как эта тень оторвется от стены, подбежит к окну и шибанет в комнату гранату. Но все тихо. И нет никакой тени. Просто шелестят на ветру ветви груши, что растет под окном. От этого мелькает в глазах.

Лубан успокаивается. Ступая босыми ногами по полу, подходит к вешалке, вынимает из кармана поддевки наган-самовзвод. Крутит барабан все семь патронов на месте. Одевается, натягивает сапоги, как бы предчувствуя, что ночной телефонный звонок будет иметь продолжение. И не ошибается. Через несколько минут на крыльце кто-то топает, а затем раздается отчаянный стук в дверь.

Лубан осторожно, не брякнув щеколдой, пробирается в холодные сенцы. Замирает в углу возле двери. Если будут стрелять через дверь, то черта с два попадут. Наган он держит наготове. Подавляя дрожь, спокойно спрашивает:

- Кто там?

- Открой, Дмитриевич, свои, - слышится голос Адамчука, дорожного мастера.

Адамчук стоит в сенцах, в комнату не идет. Его трясет как в лихорадке. Голос срывается, даже слышно, как лязгают у бедняги зубы, как он часто, прерывисто дышит.

- Беда, Дмитриевич. Пропали мы. По-глупому пропали. Лысака взяли, а он сыплет всех...

- Какого Лысака? Что ты плетешь?

- Да составителя поездов. Того, что на работу не шел. Годун с ним тары-бары разводил. Про партизан и про все такое. А тот ляпнул кому-то сдуру. Теперь сидит. Ночью сцапали.

Странно, Лубан, услышав о составителе, с которым тоже встречался и плохое говорил при нем о немцах, не испугался. Даже почувствовал облегчение: чертов узел наконец развяжется.

- Так что будем делать?

- Надо тикать. До утра всех схватить могут. Мне не простят. Скажут, в партизанах был, а теперь снова за старое взялся.

- Тебя и партизаны по шапке не погладят. Как-никак служил немцам верой и правдой.

- Так что же делать, Дмитриевич?

- Заходи в хату. Что-нибудь придумаем.

Лубан чувствует себя на взлете. Час его наступил. Ему вообще нравятся острые, критические моменты, когда жизнь висит на волоске, когда за какой-то миг надо принять важное, ответственное решение.

Света он не зажигает. Подходит к стене, крутит ручку телефона. Долго никто не отвечает. Наконец в трубке слышится сонный голос телефонистки.

- Барышня, квартиру заместителя начальника полиции Годуна.

Годун, видно, не спит, отзывается сразу.

- Годун, запрягай коней. Два возка. Едем на охоту. У прудковского старосты свадьба. Погуляем. Возьми все, что надо. Заезжай за Ольшевским, Толстиком, и чтоб через час был у меня.

Адамчук стоит у порога, тяжело дышит.

- Дмитриевич, мы же не знаем, как партизаны нас примут. Вдруг к стенке поставят? Немцы сразу же семьи схватят.

Выхода действительно нет. Это сознают оба. Полгода говорили об уходе к партизанам, плели смелые, хитрые планы, а как припекло, оказались в западне.

- Немцы не должны трогать семьи, - понизив голос, отвечает Лубан. Не забывай, кто мы такие. Им выгодно поверить, что партизаны схватили нас силой. Если же партизаны расстреляют, семьи тем более останутся целы.

Занятые разговором, они не замечают, как из боковушки выходит жена Лубана. Стоит, как белое привидение, слушает разговор.

- Возьми Валю! - жестко говорит она. - Может, хоть девка живая останется.

Лубан грубо ругается, садится на диван.

- Никуда не поедем. Пускай берут...

- Поезжай, - говорит жена. - Доигрался. Ты всю жизнь думал только о себе.

Адамчук засуетился.

- Варвара Александровна права. Возьму старшую дочь и я. Может, уцелеет. Через полчасика буду тут.

IV

Выбираются из местечка через переезд, что невдалеке от будки мастера Адамчука. Полицейской охраны тут нет. Да, в конце концов, это и не переезд, а скорее переход - дощатый настил на путях для прогона скотины. Ночь тихая, затаилась. На станции кое-где поблескивают желтоватые огоньки стрелок. За переездом, за последними станционными и местечковыми зданиями мигает во тьме ночи красный глаз семафора.

Едут молча. В этом месте между путями и восточным краем Вокзальной улицы довольно широкий, голый простор заснеженной луговины. Вдоль дороги чернеют старые, кривые вербы. В их темных ветках, сучьях чуть слышно посвистывает ветер.

Так же молча едут по большаку, который, если ехать прямо, ведет в село Полыковичи, а если повернуть влево - в совхозный поселок Росицу. Большак тут снова подступает к железной дороге, а на ней патрули - немцы и мадьяры. Если патрули заинтересуются ночными путешественниками, могут задержать.

Вздыхают с облегчением только тогда, когда сворачивают на Росицкую дорогу.

На первом возке Лубан, его дочь Валя, Адамчук с дочерью. Остальные заместитель начальника полиции Годун, Толстик и Ольшевский - едут последними.

Дорога с обеих сторон прикрыта темным лозняком. Заметив в зарослях прогалину, куда ведет санный след, Лубан дергает вожжами, сворачивает. Миновав кустарник, возки останавливаются на болоте. Лубан, разминая онемевшие ноги, спрыгивает на землю, дрожащими пальцами свертывает цигарку. Подходят мужчины.

- Куда двинем, Сергей Дмитриевич? - спрашивает Толстик. - По моему мнению, через совхоз не стоит. Кто-нибудь да увидит.

- А куда лучше?

- Болотцем на Подляшский хутор. Сторож Базылюк мне знаком. Припрячем коней, оглядимся. Пешему легче, чем конному. Не думаю, что Базылюк сидит на хуторе просто так. Если что такое, можно дать от ворот поворот.

До Лубана наконец доходит, что Толстик виляет. Допускает возможность возвращения их, беглецов, в местечко. Лубан мгновенно загорается гневом, но сдерживает себя, насмешливо спрашивает:

- Долго ты думаешь сидеть у Базылюка?

- Сколько придется. Он как раз тот человек, который может помочь. Чует моя душа - связь с лесными хлопцами имеет. Можно удочку закинуть, прощупать. Тем временем поглядим, что закрутят немцы.

- Если не придут брать на цугундер, то можно назад?

- А что, голову в петлю совать?

Адамчук, который молча слушает разговор, начинает нервничать:

- Хлопцы, ждать более одного дня нельзя. Я серьезно говорю. Не шуточки, пять человек ночью исчезло. Немцы сразу узнают.

Запряженный в задний возок конь вдруг захрапел, стал рваться из оглоблей. Лубан кидается к коню, хватает его за уздечку.

Мужчины суетятся. Когда успокаиваются, в той стороне, где лежит Полыковичский большак, замечают едва приметное мигание зеленоватых огоньков. Будто кто-то невидимый зажигает спички и сразу гасит.

- Волки! - Толстик нервно хохотнул. - В местечко рвутся, хотят занять наши места.

Лубан только теперь замечает, что, кроме охапки сена, на заднем возке ничего нет.

- Винтовки где? - чуть не кричит он.

Годун подходит, выдергивает из-под полозьев вожжи.

- Какие там винтовки, Дмитриевич? Когда ты позвонил, я едва из хаты выскочил. Жена волосы на себе рвет, дети ревут. Да ты и не говорил про винтовки. Сказал - к старосте на свадьбу.

- Ты, дурной, догадаться не мог?

- Должно быть, дурень! Ты хоть дочку прихватил, а я сбоих всех оставил.

Больше говорить не о чем. Теперь и Лубан понимает, что, кроме как к Базылюку, другой дороги нет. Торопливо затягиваясь цигаркой, спрашивает:

- Винтовки те хоть есть? Может, просто сказка про белого бычка?

- Есть, Дмитриевич, не сомневайся. Три ручных пулемета, двенадцать карабинов. На целый взвод. Недаром шел на риск.

- Где спрятаны?

- В мыловарне.

- Там, где людей расстреливают?

- Да. Лучшего места не придумаешь. Немцы там искать не станут.

Подляшский хутор верстах в пяти от совхозного поселка. Три или четыре почерневшие на ветру хаты, несколько длинных хлевов с проваленными соломенными стрехами. За хлевами - разложистые скирды сена. В сороковом году, когда хуторян переселяли в деревни, этот хутор уцелел, так как тут размещались совхозные кошары.

Базылюк, о котором Толстик говорил как о добром знакомом, действительно обитает на Подляшском. До войны был видным человеком, заведовал разными учреждениями, а с приходом немцев перебрался сюда, в лесную глушь. Видно, не хочет пачкать рук службой у немцев. Правда, службу он имеет и на хуторе. Заведует летними отгонами-выпасами, которые принадлежат государственному имению Росица, как называют совхоз немцы.

На рассвете в окно хаты, где один, без семьи, проводит дни Базылюк, громко постучали. Он спит не раздеваясь, поэтому, всунув ноги в растоптанные валенки, накинув на плечи кожух, сразу выходит во двор. На улице видит два запряженных возка, на подворье, возле крыльца, фигуры пятерых немецких начальников. Страха Базылюк не чувствует, так как внешний вид местечковых знакомых подсказывает ему, что тут пахнет не службой.

Толстик - до войны вместе работали на промкомбинате - берет Базылюка под руку, отводит в сторону.

- Прошу тебя, Петро, именем нашей дружбы. Спрячь нас куда-нибудь. Девчат, если можно, отдельно. Пускай поспят. Одна - дочь Лубана, другая Адамчука.

Базылюк сразу сообразил. Впутываться в опасное дело не хочет, но выхода нет. Девчат, которые несмело переступают с ноги на ногу, сразу приглашает в хату. С помощью Толстика коней заводят во двор, распрягают, возки загоняют под поветь.

На востоке чуть-чуть начинает багроветь, когда мужчины направляются в покосившуюся хатку-караулку, что стоит за хлевами. Сторожем, который вынужден обитать в хатке, охранять сено, принадлежащее имению Росица, является сам Базылюк. Такую должность на зимние месяцы определили ему немецкие хозяйственники.

Назад Дальше