Фронтовичка - Мелентьев Виталий Григорьевич 25 стр.


Но для Вали важны были не эти десятки и сотни причин. Она видела, что Прохоров все надежней и верней держит в своих руках нити управления и очень умело ими пользуется, все улучшая и улучшая до сих пор почти безнадежное положение батальона. И то, что к нему на помощь прибывали новые боевые средства, которые он тут же использовал для общего улучшения положения, только усиливало в ней благоговейное отношение к гвардии капитану. Не к самому Прохорову, как бы он ни нравился ей сам по себе, а именно к офицеру, командиру, комбату.

Все более захватываемая этим чувством, Валя даже не испугалась, когда на опушке правого леска повалились выбежавшие вперед деревья-подростки и над ними выросли приземистые туши "пантер". Прохоров сузил глаза, лицо у него стало властным и гордым. Он негромко скомандовал:

- Приготовиться.

И все поняли эту его команду как нужно: вразнобой, торопливо передавали данные артиллеристы, связные промчались к своим подразделениям, и авиационный офицер, надвинув блестящий козырек на глаза, словно броней защищаясь от окружающего, пронзительно кричал в микрофон:

- Квадрат тридцать четыре двенадцать, первый и чуточку четвертого - коробочки. Дайте жизни!

Окончательно уточнив задание и приняв ответ, авиационный офицер выпрямился, лихо сдвинул на затылок свою блестевшую на еще высоком солнце, украшенную золотом и лаком фуражку и горделиво сообщил:

- Порядочек, гвардии капитан! Сейчас дадут жизни. Сразу двумя эскадрильями. - И застенчиво попросил: - У тебя гранатой разжиться нельзя?

Прохоров вскинул голову и с неудовольствием посмотрел на все еще белесое, перекаленное небо, словно разыскивая эти две эскадрильи:

- Это все хорошо. Но ты мне скажи, куда фрицевские летуны делись? Все в тыл тянут. Они нам жизни дадут. - Он помолчал и добавил: - Гранаты в ящике.

Авиационный офицер тоже посмотрел в небо, поправил фуражку и пожал плечами:

- Там свои наводчики сидят - вызовут "ястребков". А вообще-то странно… Противотанковых нету?..

- Темнишь? Ну, ладно… Противотанковых тебе не потребуется.

Валя слышала этот разговор и поняла: чем быстрее суживается ее кругозор, ограничиваясь только судьбой батальона, тем надежней расширяется кругозор комбата. Он думает уже не только об этом участке, но и о том, что делается вокруг. И хотя, в сущности, это было совершенно правильно и нормально, это тоже умилило Валю и укрепило в ней веру в Прохорова.

Еще никто не понимал, почему в бою наступила эта довольно затяжная пауза, но уже все ощущали ее и начинали беспокоиться: за тишиной на фронте всегда таится каверза противника.

В сложных военных расчетах, оценках общей обстановки, консультациях с соседями и вышестоящим командованием наступил наконец перелом. Все было взвешено, оценено, и гитлеровские генералы приняли решение: контратаку продолжить.

Минуты бездействия использовали не только советские войска - их использовал и противник. Сбитые со своих позиций, потрепанные и частично деморализованные части были приведены в порядок. Орудия встали на новые места, их наблюдательные пункты выдвинулись вперед, и военная машина, после летучего ремонта, опять была готова к действию. Все по единому сигналу грохнуло сразу: и огневые налеты, яростные и точные, и прицельный огонь отдельных минометных батарей и орудий прямой наводки, и массированный налет авиации, которую тут же перехватили "ястребки" и затеяли в небе стремительную кутерьму.

Наконец из лесочков вышли танки.

Это были не американские "дылды", рассчитанные на трусливого и неопытного противника. Это шли машины, созданные умными и злыми конструкторами, прекрасно понимающими особенности войны и того, с кем придется сражаться их детищам. Низкие, угловатые, с широкими лязгающими гусеницами и вытянутой вперед, в душу заглядывающей, пушкой, они помчались по полю, то скрываясь в складках местности и между нечастыми кустарниками, то снова появляясь на открытых местах.

Проскочив залегшую пехоту, они приостанавливали свой бег, щупали воздух чуткими орудиями и выплевывали сгустки огня. Потом юлили в сторону и снова выпрямляли движение.

В этих издалека кажущихся мягкими, вкрадчивыми движениях машин было что-то хищное, кошачье. Недаром немцы назвали их "пантерами". Чуть отставая от них, ползли квадратные обрубленные "тигры", а между ними метались более легкие, но все-таки мощные машины.

Над минометными окопчиками, в которых расположился командный пункт батальона, воздух стал плотным и звенящим - в обоих направлениях летели снаряды. И несмотря на то что на броне приближающихся танков вспыхивали попадания - они все равно уверенно шли вперед и стреляли. Стреляли по тем самым пушкам, которые скрылись меж сладко чадящими "дылдами". Оглядываясь и невольно сравнивая машины, Валя не могла не подумать о гитлеровских танках: "Вот это машины". И на сердце от этого стало муторно.

Экипажи этих могучих машин были составлены из опытных людей. Но люди эти уже не верили в полную победу, а только спасались от ответственности за преступления. Поэтому подсознательно они не стремились прорваться слишком далеко. Их внутренняя цель была куда скромней - сбить врага и снова захватить утраченные рубежи, чтобы отсидеться за ними до тех пор, пока русские не изойдут кровью. Это состояние, никем не высказанное и даже не продуманное, но все равно живущее в немецких танкистах, не позволяло им шире взглянуть на сражение и заметить, что кроме противотанковых пушек, прилепившихся у догорающих "дылд", как у дополнительных щитов, далеко от устья долины в небо ползут тяжелые шлейфы пыли, над которыми беспрерывно снуют самолеты. Немецкие танкисты и их командиры были захвачены только одним стремлением - восстановить положение, и поэтому, не экономя снарядов, вели огонь по пушкам, громя своего главного врага, и не смотрели дальше.

Валя да и другие бойцы и командиры видели эти шлейфы, снующие над ними самолеты, но тоже не придавали им особого значения. Объять все поле боя, все это огромное сражение они не могли потому, что в душе у них была только одна цель - во что бы то ни стало удержаться, не отступить. О движении вперед, о наступлении не то что никто не думал, а просто не верил в него: слишком уж могуча была немецкая контратака.

Гвардии капитан Прохоров отдал последнее приказание: "Стоять насмерть", глубже надвинул каску, проверил, запасной диск и разложил перед собой гранаты. Потом внимательно осмотрел свое окружение и приказал артиллеристам:

- Рассредоточьтесь маленько.

И те, испуганно и торопливо, перебрались в другие окопы. Только после этого, оставшись наедине со своими разведчиками и связистами, комбат доверительно улыбнулся и очень просто сообщил:

- Вот тут, товарищи, и начинается последнее. Кто б ни побежал - стреляйте. Я побегу - меня стреляйте.

И повернулся к наступающему противнику.

И странно, до этой минуты грохот разрывов мешал сосредоточиться, все глушил и пригибал. А после этих слов все было отрезано и очищено. Теперь ни у кого не оставалось сомнений в собственной смерти, вернее, даже не смерти - о смерти солдат старается не думать, - а о собственном небытии. Причем небытие это наступило сейчас же, здесь же, в этих самых глубоких минометных колодцах - окопах, соединенных отличными, прикрытыми сетками ходами сообщения. Ничто уже не существовало на свете: ни солнце, ни травы, ни люди, ни далекие дома, ни даже страна. Оставалась только Родина, сузившаяся до самого маленького предела, и невесомый, нечеловеческий человек, весь подавшийся навстречу врагу и, значит, смерти. Но смерти никто не видел, и, значит, ее не было.

Было небытие.

Только общими усилиями оставшихся в живых можно было восстановить общую картину этого боя, но деталей его и перипетий так никто и не установил.

Иногда окружающее словно вспыхивало, и сознание отмечало совершенно неважные детали: перебегающего панцирника, у которого за пазухой гремели сплющенные о панцирь автоматные пули, но какой он был - раненый или здоровый, молодой или старый, - сознание не отмечало; внезапно взорвавшийся танк, от которого плавно отделилась похожая на черепаший панцирь башня и полетела вверх, но где она упала, сознание не отмечало; предсмертное дерганье ноги в кирзовом, начищенном ворванью сапоге, с аккуратными самодельными подковками на каблуке и носке, но лица и даже имени умирающего память не отмечала.

Валя помнила, что она стреляла в приближающихся и тоже стреляющих немцев, видела их потные, смазанные расстоянием, перекошенные от напряжения лица, а потом, когда два танка подошли совсем близко к командному пункту, она и Геннадий Страхов сделали связки из противотанковых гранат - причем Валя успела отметить, что трофейный ярко-алый телефонный кабель, которыми связывались гранаты, был очень наряден, - и поползли навстречу ровно и красиво приближающейся машине.

Валя отчетливо помнила и ужас, который она пережила оттого, что поняла: бросить тяжеленную связку гранат по-мужски, из-за плеча она не сможет - не хватит сил и сноровки. Тогда она поднялась на колени, выползла на свежий бруствер окопчика и толкнула связку, как толкала когда-то на школьных соревнованиях тяжелое чугунное ядро. Не ожидая взрыва, она опрокинулась на спину, перевернулась и, изо всех сил работая руками и ногами, помогая им, кажется, зубами - она некоторое время ощущала боль в скулах, - поползла прочь.

Рванул взрыв, за ним второй - свою связку метнул Геннадий.

Но в этот день она больше не видела ни его, ни "пантер", потому что, когда свалилась в ход сообщения и побежала к командному пункту, к Прохорову, она увидела, что гвардии капитан стоит к ней вполоборота, удобно привалившись к стенке окопа, и неестественно спокойно, почти улыбаясь (она не догадалась, что он просто прищуривает один глаз, чтобы целиться), ведет огонь. А метрах в пятидесяти от него, сползая с небольшого бугорка, в капитана целится танковая пушка - самого танка Валя не видела. Видела только пушку, ее черное, кричащее жерло и сразу, чутьем, поняла, что капитана сейчас убьют.

Как при вспышке, она ощутила, что с его смертью придет смерть и другим: ведь не кто иной, а именно он был средоточием жидкой обороны, он, по ее понятию, держал в своих руках смерти - и своих и врагов.

Не раздумывая, она диким, рысьим прыжком рванулась вперед и повалила Прохорова.

Когда они еще падали, в срезе бруствера разорвался снаряд. Часть осколков косо полетела вниз. Но Валя не слышала ни взрыва, ни боли.

Вместе со вспышкой света пришла глухая темнота.

9

Иногда темнота пронизывалась острыми вспышками света, который медленно гас в затылке. Тогда наступало необыкновенное, теплое и ласковое небытие.

Валя Радионова плавала в нем, окруженная сиреневыми сумерками, и сталкивалась с Осадчим, Виктором, майором Онищенко и озлобленным, с перекошенным от гнева лицом Прохоровым. Когда на нее наплывало это лицо - с резкими, как бы выпуклыми чертами, - сиреневая дымка пропадала и из яростных, карих глаз капитана выползала темнота. Потом опять следовала вспышка, боль, и снова кружили знакомые, добрые лица. Вале очень хотелось найти среди них лицо гвардии капитана и спросить у него, почему он ее так ненавидит. Но Прохоров не появлялся.

Валя носилась в сиреневом небытии и видела, как мать, прижав руки к высохшей груди, вытянувшись, как старый солдат, печально качает головой и шепчет:

- Ах, девочка, девочка… Вот и ты узнала несправедливость.

Тогда она злилась на мать, а худющая вланжевая Наташка показывала ей язык и кричала:

- Трусиха, трусиха! Ты даже не можешь признаться!

От боли и обиды, от гаснувшей в затылке ослепительной вспышки Вале бывало невмоготу, и она старалась вырваться из сиреневой дымки, но Зудин и Лариса грубо связывали ее, подбрасывали, и она опять плыла и плыла в небытие…

Потом все пропадало. Однажды вместо вспышки в темноте родился мягкий серенький свет, и Валя увидела закопченный потолок со свисающим обрывком мохнатого шнура.

"Почему он мохнатый? - сердито подумала Валя, присмотрелась и мысленно улыбнулась: - Это мухи…"

Правый бок, на котором она лежала, застарело ныл, и, еще ни о чем как следует не подумав, она попыталась перевернуть мягкое, как вата, тело и лечь на спину. Ее сразу же обожгла нестерпимая боль. Она с удивленной обидой в голосе вскрикнула и пошевелилась снова, чтобы унять эту боль, но тут же потеряла сознание.

Так повторялось несколько раз. Постепенно просветы между темнотой, сиреневыми сумерками и пятнами света все увеличивались, боль обострялась, и Валя теперь мечтала о темноте и забытьи. Но их не было. Была только обида на ту страшную несправедливость, которую с ней сотворили.

И странно, в эти труднейшие дни она звала только нелюбимую мать. Ни отца, ни промелькнувших в ее недолгой жизни товарищей, а только мать - нелюбимую и порой презираемую. Только одна она могла принести ей успокоение, найти какие-то особенные слова и так провести по горящему телу шершавой от морщинок, но все-таки мягкой рукой, чтобы снять боль, сказать такие слова, которые бы отвели обиду, сломали бы несправедливость.

Но матери не было. Она даже не показывалась в те минуты, когда Валя проваливалась в сиреневую дымку небытия. Теперь эту дымку разрывали косо взлетающие танковые башни, кирзовые сапоги с новенькими самодельными косячками, орущая прямо в душу пушка. Все это топтало и било Валю, и небытие пропадало.

- Мама… ма-маа, - из последних сил кричала она и однажды услышала далекий, глуховатый, как из-под подушки, голос:

- Раз застонала - скоро придет в себя.

Слова эти словно стегнули ее по нервам, что-то стало на место в ее развинченном теле, и она вдруг поняла, что за все это время даже не крикнула как следует, и замерла от неожиданности: оказывается, все, что она переживала бесконечно долгое время, было ненастоящим, выдуманным. Она стала быстро слабеть, каждая жилка, каждый нервик в ней, продрожав последней, жалостной дрожью, успокоился и как бы улегся на боковую. Последней мыслью - уже спокойной и оформленной - было: "Значит, все правильно".

В этот день она впервые уснула. Крепко, без сновидений.

На следующий день она открыла глаза, прислушалась к стонам и говору в палате и увидела над собой мягкое, все в мелких, стертых морщинках и розовых прожилках женское лицо, увидела, как шевелятся на нем розовые мягкие губы, и улыбнулась. Губы опять пошевелились. К Валиному рту поднесли чайничек, и она долго, с наслаждением пила крепкий, очень сладкий остуженный чай, благодарно улыбнулась и опять уснула.

Так началось выздоровление. Оно шло быстро. Ей опять повезло: косо прошедшие осколки задели только левую сторону спины, разрезали ее, кое-где поцарапали ребра. Кроме того, была контузия, и поэтому первое время Валя не только плохо слышала, но и невнятно разговаривала.

Молодой организм быстро восстанавливал силы. Переливание крови или вливание глюкозы ей теперь не делали: в разгар боев эти дефицитные в те дни препараты берегли для тяжелораненых. И хотя она тоже проходила по разряду тяжелораненых - множественное, осколочное, с повреждением костей, - в сущности, у нее было среднее ранение.

Валя поняла это, когда познакомилась с соседками по палате. Они действительно были ранены тяжело. На всю жизнь. У одной отрезана нога, у другой - рука, у третьей, зенитчицы, прошита очередью грудь, у четвертой, телефонистки, осколком бомбы разбита голова. В этой палате не было тех, кто приходил в госпитали "по-женскому". Здесь лежали солдаты, и они по-солдатски были спокойны и грубоваты.

От койки к койке легко, как присловье, перепархивали затейливые матючки, снайпер, которой недавно отрезали ногу, много курила и никогда не забывала свернуть цигарку для телефонистки, которая стала курить только в госпитале. Уже пожилая, по Валиным понятиям, женщина из прачечного отряда - она подорвалась на мине, когда развешивала белье, - с удивительным целомудрием рассказывала о своих многочисленных любовниках, всегда показывая их смешными и глупыми, потому что прачка обманывала их с другими.

Прачку слушали с удовольствием и не злились на нее. Все знали, что первая ее любовь оказалась неудачной - парень обманул. И муж попался паршивый - таскался по другим.

- Вот и я, на него глядючи, пошла.

Прегрешения ей прощали еще и потому, что в разгар самого веселого и глупо неприличного рассказа прачка вдруг грустнела, вспыхивала и замолкала. Ее подзуживали и, разгоряченные, просили продолжать, но она только отмахивалась.

Такой жизни Валя еще не знала. Валя как бы открывала недоступную до сих пор женскую душу и со сладким стыдом отмечала в себе схожие если не поступки, то мысли. Но от этого она уже не казалась себе старше, а наоборот, несравненно моложе, чем была на самом деле.

В госпитале она помолодела. Словно вместе с кровью из нее вышла ею придуманная старость и многоопытность, и Валя все больше убеждалась, какая она, в сущности, девчонка.

Иногда в разговор вступала добренькая и немножко хитренькая санитарка. Она уже вырастила пятерых детей - трое были в солдатах, одна с мужем жила на Урале, последняя, самая любимая, вышла баламутной - "шатается черт те где".

- С мужем мы жили хорошо. - Тут санитарка певуче и ослепительно просто уточняла приметы хорошей жизни.

Здесь, в этой палате, все называлось своими именами, и здесь, как нигде, женщины и девушки походили на мужчин. В минуты философского раздумья Вале начинало даже казаться, что люди только нарочно выдумали это различие между женщинами и мужчинами. Нет его. Все одинаковы. Есть грязные и развратные женщины, есть такие же мужчины. Есть чистые духом девушки и такие же юноши. Разве худенькая, молча страдающая телефонистка хуже или лучше Виктора? Они совершенно одинаковы. Он бросил свою музыку, чтобы уйти в строй. Она ушла из консерватории, чтобы очутиться на фронте. А разве эта прачка не стоит того полковника, который приставал к Вале? У того в глазах тоже мелькало что-то вроде смущения.

Она опять ощутила свою зрелую мудрость, но это была совсем не та, что когда-то заставляла ее надуваться, смотреть на людей свысока, ненавидеть их или, наоборот, жалеть. Это была новая, просветленная мудрость, она уже не мешала видеть в людях и хорошее, светлое, что есть в каждом человеке. Она уже не заслоняла, а украшала людей, объясняла их, предостерегая от плохого.

Но что было самым удивительным, несмотря на эту новую мудрость, на новую, прочувствованную молодость и внутреннюю чистоту, Валя все-таки с интересом слушала пряные, будоражащие рассказы и иногда краснела от собственных мыслей. Когда она несколько раз поймала себя на этом, ей вдруг стало понятным, почему снайпер так лихо ругается и так много курит. Чтобы проверить это, Валя спросила у нее:

- А ты… Ты кого-нибудь любила?

Снайпер попробовала отшутиться - грубо и цинично, - но Валя продолжала приставать к ней, и вся палата замерла. Снайпер разрыдалась и сквозь гордые и злые слезы призналась:

- Девушка я… И теперь вот навек останусь Христовой невестой. Кто меня такую возьмет?

Назад Дальше