"Да ты-то кто? - возразил внутренний голос. - Девчонка, которая попала в передрягу и испугалась так, что чуть с ума не сошла. Подумаешь, принцесса Турандот… Герой Советского Союза выискался. Где же им было знакомиться с тобой? В благородном собрании, где собираются "хорошие семьи"? Повод, видите ли. Просто ты смазливая девчонка, да еще с гитарой - вот и весь повод, - внутренний голос примолк и вдруг насмешливо протянул: - Гитарочка… Немцы на Волге, на Кавказе, люди плачут, а она с гитарочкой расхаживает, песенки поет. Выбрала род оружия".
Пораженная этим упреком, Валя остановилась. В затылке затеплилась страшная точка, но Валя усилием воли погасила ее и мысленно повторяла: "Да-да… А кто ты есть? Ты кто? Живешь на сомнительные капиталы от неразоблаченной трусости. Разве на свою зарплату ты могла бы прожить? Презираешь мать, а ешь ее хлеб, оскорбляешь военных, а сама палец о палец не ударяешь, чтобы помочь им. И ты еще считаешься комсомолкой, ты еще думаешь, что удивительно честна, и серьезно беспокоишься, красива ты или нет? Кто ты есть? А? Кто? Ну, отвечай же, отвечай!" - требовала от себя Валя и, как недавно не могла представить себе свой облик, так и не могла ответить на этот вопрос.
В комнату вошла Наташка и, не глядя на Валю, безразлично сказала:
- Слушай, жиличка из двадцать третьей квартиры заболела. Я сказала, что дежурить на крыше будешь за нее ты.
Это окончательно взорвало Валю. Еще и эта девчонка, эта вланжевая соплячка смеет не только распоряжаться ею, но еще и презирает ее. Она, не сдерживаясь, почему-то визгливо закричала:
- Мне надоело, Наталья! Кто тебе разрешил распоряжаться мной?!
Наташа с интересом и некоторой долей презрения посмотрела на сестру, пожала худенькими плечиками и раздельно, подражая матери, сказала:
- Пожалуйста, без истерик. Не умела воевать, сумей хотя бы дежурить.
Не помня себя, Валя бросилась на сестру, крича что-то отчаянное. Наташка поняла, что дело не в истерике, и испугалась по-настоящему. Ее великолепное детское презрение, сознание своего превосходства и Валиного ничтожества мгновенно исчезли, и она, бросившись к двери, завопила:
- Мама-а! Мама-а!
Валя не стала догонять, круто повернулась и побежала в свою комнату.
Рано утром она пришла в райком комсомола и сказала:
- Я прошу послать меня на фронт.
- А как с контузией? - участливо спросил заведующий военным отделом.
- Все прошло. Посылайте куда угодно и кем угодно. Только скорей.
8
Сухиничи, Думиничи, Козельск и Мосальск… Названия городов, знакомых только по сводкам Совинформбюро. Они где-то рядом, а попасть в них не удается. Дивизия беспрерывно кочует по заснеженным лесам, по пустым, будто вымершим деревням. Скрипят сани, весело тарахтят полуторки и солидно, как "юнкерсы", подвывают "ЗИСы". Где-то совсем близко - за кромкой ли леса, за дальним ли увалом, за вот тем ли взгорком - передовая. Дивизия все время ходит вдоль передовой. Иногда на дорогах рвутся снаряды, бывает бомбежка. Но все это как-то несерьезно, ненастояще. Словно после того, как выстояли на Волге, все - от командира дивизии до последнего ездового - поняли: немец сломался.
- Луснулся, - как говорят дивизионные остряки.
Они же называют и себя и своих сослуживцев "кочевниками". Иногда попадаются встречные люди из "болотной" дивизии, иногда и "лесники". Каждая дивизия получила негласное, но прочное прозвище. Об этом знают все - в армии и даже во фронте. Знают и молчаливо, весело поддерживают прозвища. Вообще, первое, что поразило Валю Радионову на настоящем фронте, была неизвестно как сложившаяся и непонятная ей веселая деловитость. Вместо командиров - "бати" или "хозяева". Нет ни полков, ни складов - есть хозяйства. Командиры не только спорят по сугубо теоретическим вопросам войны, но и много и охотно смеются. Бойцы норовят попасть в дома отдыха, которые вдруг выросли в брошенных деревнях, ходят в чайные, открытые во всех "хозяйствах", пристраиваются к банно-прачечным отрядам, перешивают гимнастерки, потому что воротники стали узковатыми, подгоняют по росту шинели. Если б не редкие выстрелы, можно подумать, что идет спокойная, хорошо налаженная жизнь.
Валя ждала не этого. Она хотела подвига, очищения от собственных мнимых и настоящих слабостей. Но на фронте она попала в дивизионный ансамбль.
Всему виной была гитара.
Уже когда все было готово, когда мама поплакала и перекрестила, когда на дорожку посидели и Валя взялась за вещевой мешок, новенький, с поперечными лямками, вчера только выданный, молчаливая Наташка не выдержала.
- Захвати гитару, - сказала она. - Пригодится.
В ее голосе было столько скрытой насмешки, неверия, так откровенно смеялись ее большие светлые глаза, что Валя почти с ненавистью выхватила из ее худеньких, с синими жилками рук свою гитару и бросила на аккуратно убранную и сиротливо ненужную кровать.
- Если кто тронет, голову оторву! - процедила она сквозь зубы и совершенно неожиданно закончила: - Задрипочка.
Наташка рассмеялась, но в глазах у нее не было ни веселья, ни прощения. Горячие, огромные, они светились насмешкой и жалостью.
Елена Викторовна всплеснула руками, будто отряхивая с них что-то липкое и неприятное, и обиженно, разочарованно протянула:
- Валентина… - но она сейчас же поняла старшую дочь и впервые не прижала руки к груди, а беспомощно опустила их перед домашним начальником. - Наташа, как ты можешь, в такую минуту…
- Ах, да оставьте вы, пожалуйста, - рассерженно, не глядя на мать, ответила Наталья. - Все обойдется.
Валя уничтожающе посмотрела на сестру и, стуча сапогами, ушла.
Нелепое прощание не огорчило ее - она уже успела убедить себя, что никогда больше не увидит ни московской квартиры, ни родных. Она ушла на фронт не для того, чтобы возвращаться. Правда, теперь она не собиралась умирать, но верила и почти знала, что ко всему прошлому, даже институту, она не вернется. И потому что она так настойчиво убеждала себя в этом, она вспоминала только о гитаре и скучала по ней.
Из запасного полка ее направили в Н-скую стрелковую дивизию машинисткой в разведотделение - места переводчика там не было. Штаб дивизии она застала в пустой лесной деревушке. Все жители из двадцатипятикилометровой прифронтовой зоны были выселены.
Комендант штаба направил ее в женское общежитие - стоящую на отшибе большую пятистенную избу. Темнело. Снега лежали голубые, плотные, а устланные лапником дороги резко чернели. Валя, робея, скользила в колеях, искоса посматривая по сторонам. В сумерках мельтешили серые фигуры в шинелях, в запачканных и потому тоже серых полушубках, слышался вызывающе счастливый девичий смех. Это показалось странным: в сумерках все серые фигуры казались мужскими, а смех - только женский. И это почему-то насторожило Валю. Среди разведчиков она была единственной девушкой, что как-то выделяло ее, утверждало право быть хоть чуть-чуть, но не такой, как все. И в запасном полку это ощущение не исчезло, потому что девушек в нем было немного и все они как-то быстро уходили. Здесь, в дивизии, в непосредственной близости от фронта, девичий смех показался Вале обидно ненужным. Она нахмурилась и вошла в сенцы указанного ей дома. Но и за дверью пела девушка.
Валя рассердилась и, не постучав, толкнула дверь в избу.
Освещенная ярким пламенем русской печи, стояла полная, краснощекая девушка в ватных шароварах. Прямые, сально блестевшие светлые волосы падали на потный розовый лоб. Маленькие глаза быстро и безжалостно ощупали Валю с головы до ног. Девушка отвернулась и, поддев рогачом чугун с розовеющей на огне свежевымытой крупной картошкой, бросила через плечо:
- Выдь-ка, ноги обмети. Не в клуб, в дом вошла.
Валя не сразу поняла, в чем дело, с недоумением рассматривая ширококостную, упитанную и сильную девушку, раскрытую ляду подполья и непривычную, ярко освещенную горловину русской печи. Будь Валя крестьянкой, она сразу бы поняла, что девушка у печи человек жадный. Возле брошенных домов было много дров, и стряпуха обрадовалась дармовщинке: навалила непомерно большой костер, от которого печь могла расщелиться. Но Валя была горожанкой и относилась ко всему, что происходит в деревне, с благочестивой убежденностью в его совершенной необходимости и справедливости. Девушка у печи поняла это и визгливо крикнула:
- Ноги, говорю, обмети!
Валя выпрямилась и посмотрела на стряпуху. Во взгляде серо-зеленых холодных глаз стряпуха увидела что-то такое, что не позволило ей закричать снова. Она отвернулась от Вали и, растерянно и зло пришептывая, опять полезла ухватом в печь. Валя положила на пол вещевой мешок, взяла из угла возле печки старенький банный веник и вышла в сени.
Когда она вернулась, вещевой мешок уже лежал на лавке, и стряпуха, красная, сердитая, упруго потряхивая большой грудью, выпирающей из-под тесемок, которыми был связан разрез на мужской рубашке, выставляла на чистый, добела выскобленный стол кружки и хлеб. Она отрывисто спросила:
- В штаб назначили?
- Да.
- Это ж куда? У нас вроде все места заняты.
- В разведотдел.
- А-а, машинисткой, - с едва заметной мстительной усмешкой протянула стряпуха, и на ее розовом, сальном лице появилось выражение собственного превосходства. - Ну, не завидую тебе, девка. Нет. Я туда ни в жизнь бы не пошла.
- Почему?
- Ты разведчиков еще, видать, не знаешь. Это ребята такие - оторви и брось. Машинистки у них каждые полгода меняются. Стучала на машинке или не стучала, а в декрет - пожалуйста.
Валю покоробили не слова, а тон, которым они были сказаны. В нем было и обидное сочувствие, и некоторое восхищение лихими разведчиками, и почти нескрываемое превосходство над теми, кого они обманули и к кому девушка причисляла, видимо, и Валю.
- Это почему же так? - спросила Валя.
Стряпуха налила чай из огромного, выщербленного чугуна и придвинула кружку Вале.
- Пей, что ли… - сказала она и стала громко прихлебывать чай. - Тут, видишь, какое дело. Ребята они, конечно, стоящие, - она наклонила розовую потную голову, и на полной шее обозначились розовые, вальяжные складки. - И потом они, знаешь, на жалость бьют. Все, понимаешь, там где-то. Ну, сидят и сидят. А эти здесь живут. Вроде привычные, вроде свои. Видишь их всегда. И вдруг ушли на ночь, а утром смотришь: двух, трех нет. Жалко. Жалость у нас хуже любви. Ну а как удача, все с ними носятся, как с писаной торбой. Тоже приятно. Потом, как ни говори, а они у немца бывают - то часики, то ручки всякие, а то просто духи или еще что притащат. Оно и в самом деле девкам нашим завлекательно. У нас же в военторге ни черта нет. - Она осуждающе покачала головой. - Это ж что делается, милая…
Она вдруг осеклась и посмотрела на Валю. Ее безбровое полное лицо совершенно не изменилось. На низком лбу не прорезалась даже крохотная морщинка, но маленькие, светлые и очень цепкие глаза быстро и подозрительно ощупали Валю, беспокойно забегали по сторонам.
"Испугалась, - усмехнулась Валя. - Лишнее сболтнула".
- Ты комсомолка? - строго спросила девушка.
- Да.
Глаза у стряпухи забегали еще быстрее, и в них мелькнуло что-то загнанное, злое. Но губы уже ласково улыбались, и она заискивающе протянула:
- Ну и что ж ты чаек-то не пьешь? Может, думаешь, чугун грязный?
Валя молчала, насмешливо разглядывая стряпуху. Та потупилась, сорвалась с места и побежала в другую, переднюю часть избы. Вернулась она с баночками и туесочками.
- Закомарничалась я тут возле печки, совсем ум вышибло. Ты ж с дороги, есть хочешь. Вот маслице, консервочки. Сейчас картошечка поспеет.
Валя молча встала из-за стола, прошлась по кухне, заглянула в переднюю и увидела висящую на давно не мытой и не скобленной бревенчатой степе новенькую, покрытую светлым желтым лаком гитару. Валя потрогала струны и решительно сняла гитару со стены.
- Не трожь! - строго крикнула стряпуха. - Это ансамблисток.
Но Валя уже наклонила голову к деке и обхватила тонкими пальцами еще не обтертый, шершавый гриф.
- Не трожь! - срываясь с голоса, злобно крикнула стряпуха и протянула было руку к гитаре, но, встретившись с немигающим взглядом очень холодных Валиных глаз, дернулась и уже растерянно сказала: - Вот еще черт… навязалась.
Она ушла в кухню. Валя отвернулась к завешенному мешковиной окну и перебрала струны - медленно и нежно. Они зарокотали. Дека под ладонью отозвалась легкой слитной дрожью.
Керосиновая лампа с разбитым, но чистым стеклом была заправлена бензином с солью, и фитиль подавал горючее неровно, толчками. Тени на мрачных, истрескавшихся стенах то суживались, то расширялись. Валя поставила ногу на лавку, приникла щекой к гитаре и стала рассеянно следить за этими пульсирующими тенями. Их размеренное то просветление, то сгущение рождало в ней особый, неизвестный раньше ритм. Потом легко и бездумно пришла мелодия, теплая и грустная, до боли щемящая и в то же время нежная. Валя подчинилась ритму теней и, не открывая рта, чувствуя, как приятно щекочет нёбо, вплела в струнный перезвон необыкновенную мелодию.
Ей не хватало слов, и вначале это немного смущало - песня без слов всегда смущает. Но потом неудобство исчезло, и Валя запела свою песенку. Она думала о Москве, о детстве, о своем первом неудачном походе и своей первой неудачной любви. Когда вспомнила двух солдат, обругавших ее на улице, она печально и, как ей показалось, старчески-разочарованно, но все-таки чуть-чуть злорадно усмехнулась. С этой минуты потребовались слова. Она уже не видела пульсирующих теней на стенах, рожденный ими ритм ушел, и она запела любимую песню дедушки. Когда она дошла до слов:
А на штыке у часового
Горит полночная звезда,
вспомнился отец, и с болезненной ясностью она представила себе угрюмое здание тюрьмы с темными провалами зарешеченных окон и глухих "намордников", заиндевевшего часового в большом и тоже черном тулупе, из-за воротника которого, как жало, как луч, тянется вверх острый штык. На кончике штыка вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет яркий и трепетный световой блик.
Горло перехватила судорога, и она замолчала. В комнате было тихо. За окном слышались торопливые шаги, поскрипывание снега и чистый, веселый девичий смех. Она вспомнила лес, цепочку трупов и, привычно ожидая боль в затылке, откинув назад голову, глубоко вздохнула.
- А ну-ка, спойте еще, - грубовато приказал невидимый мужчина.
Валя вздрогнула, обернулась и только после этого опустила ногу со скамьи. Гитара глухо загудела. Боль в затылке так и не пришла.
Сзади, прислонившись к притолоке, стоял невысокий командир в растоптанных, огромных валенках, в новеньком снаряжении и с шапкой-ушанкой в руке. Его лица Валя не разглядела. Когда он вошел, Валя не заметила, и это особенно смутило ее. Она потупилась и ответила:
- Ведь я, собственно, не пою…
- Спойте, спойте! Я сам слышал, - сказал командир все так же требовательно, подождал несколько секунд и уже совсем сердито добавил: - Что же, приказывать нужно? Да?
Она не знала, как ей вести себя в таких случаях, но твердо помнила, что приказ командира - закон для подчиненного. И хотя этот неприятный мужчина был как будто бы и не ее командиром, она все-таки растерянно пожала плечами и подняла голову.
- Спойте что-нибудь современное. Лариса, иди-ка, послушаем.
Мужчина уселся на один из топчанов, а напротив него присела уже одетая в гимнастерку безбровая и розовая стряпуха.
"Подумать только! - мысленно усмехнулась Валя. - И она-то Лариса!"
Валя присела на лавку, забросила ногу на ногу и начала было песню о синем платочке, но мужчина досадливо перебил ее:
- Ну, это избито…
Валя пожала плечами и, мельком взглянув на Ларису, чуть не расхохоталась: та сидела, скрестив руки на массивной груди, и, плотно сжав губы, не сводила с Вали маленьких, осуждающих глаз.
"Попадись такой…" - подумала Валя и, неожиданно успокоившись, легко и просто, как когда-то в госпитале, запела шевченковскую песню:
Дывлюсь я на небо, тай думку гадаю…
Растрепанный командир одобрительно кивал головой, сосредоточенно рассматривая недавно вымытый пол.
"Экий ценитель", - рассердилась Валя и, оборвав песню, запела другую:
Зять на теще капусту возил…
Через мгновение ей стало весело, и она играла уже с удовольствием. Лариса разжала губы и смотрела на Валю не то с восхищением, не то с недоумением, словно не веря, что Валя - это Валя. И так почему-то стало неприятно это недоверие, что Валя, сразу же оборвав песню, встала и, повесив гитару на место, сказала:
- Вот и все. Концерт окончен.
- Да нет, - рассмеялся командир. - Не все. Вы плясать умеете?
- Как это - плясать? - удивилась Валя.
- Ну так. Русские народные танцы и пляски или танцы народов СССР?
- Понятия не имею…
- А бальные танцуете?
- Танцую.
Выяснив, куда направлена Валя Радионова на работу, командир вначале пожал ей руку, надел шапку, потом снял ее и сказал:
- Так вот, я думаю, что вы будете работать у нас в ансамбле. Понимаете, - доверительно сказал он, - у нас одну солистку забрали в армейский. Вот на ее место я вас и возьму.
- Да, но я же прислана в разведотдел.
- Неважно. Машинистку подобрать легче, чем солистку. До свидания.
Командир церемонно поклонился и на этот раз надел шапку только в кухне. Валя растерянно посмотрела ему вслед и опять пожала плечами.
- Ты что… артисткой работала? - все так же раздраженного теперь еще и завистливо спросила Лариса.
- Нет… хотя… вообще-то… - тянула Валя и наконец спросила: - А кто он такой?
- Этот-то? Начальник клуба нашего. Дивизионного. Очень вежливый. - Лариса помолчала, приглядываясь к Вале, и вдруг резко сказала: - Ну, иди-ка спать. На печку залазь. Там спать будешь.
Валя хотела было возразить… но, осмотревшись, поняла, что все лавки и топчаны заняты. Вздохнув, она полезла на печь. Там было не просто тепло, а даже жарко. Лежавшая рядом Лариса разморенно вздыхала и часто вытирала пот. Даже в темноте ее широкоскулое лицо казалось розовым. Валя ворочалась, стараясь выбрать местечко попрохладней, и наконец, не выдержав, разделась до рубашки. Лариса оценивающе покосилась на ее ладно сбитую, полную, но с тонкой талией фигурку, вздохнула и, усмехаясь, сказала:
- А я б на твоем месте не ходила в этот ансамбль.
- Почему? - хмуро спросила Валя.
- Ну, первое, там вечно на виду у мужиков будешь - спокоя не жди. А второе, как станем на позиции - это ж все время по передовой шастать придется. А машинистка - та в тепле, на одном месте, и когда еще тот снаряд прилетит или, к примеру, авиация. Да ведь и своего парня найти можно.
- Скажи, - резко, с придыханием спросила Валя, - ты еще о чем-нибудь, кроме как о мужчинах, думать умеешь? Я, конечно, исключаю военторг.
Лариса наморщила узкий лоб, словно ей захотелось чихнуть, потом прищурилась и шумно повернулась спиной к Вале.
В кухню вошли сразу несколько девушек, и кто-то из них крикнул:
- Ларка, есть хочу! Ты что, спишь, Ларка?