Вместе во имя жизни (сборник рассказов) - Юлиус Фучик 4 стр.


Поэтому, слегка возбужденный, я сбежал вниз, на первый этаж, где был мой кабинет, надеясь, что там ждут меня разные важные донесения, которые направят мои мысли в другое русло. Однако, к моему удивлению, дежурный прежде всего доложил мне, что меня с раннего утра дожидается какая-то дама.

Значит, вот оно что. Предчувствие не обмануло меня. Дама пришла ко мне, хочет говорить со мной. Ах, это было так необычно! Я едва смог взять себя в руки: ведь надо было ее принять.

Минуту спустя она сидела передо мной и явно наслаждалась моим смущением. Ее большие глаза, наполовину прикрытые длинными ресницами, бестрепетно смотрели на меня. Они все время следили за моим взглядом, словно желая проникнуть в мое сознание и навязать свою волю, но ее пренебрежительная усмешка, мелькавшая на выразительно очерченных и сильно накрашенных губах, свидетельствовала о том, что это всего лишь некрасивая, беспардонная игра избалованной, надменной пани, сознающей свое превосходство. Очевидно, мужчины избаловали ее, поклоняясь ей как богине, и она, еще ни разу не встретив отпора, привыкла приказывать и взглядом.

Впрочем, она могла стать такой до бесцеремонности уверенной и надменной и от постоянного сознания своей красоты. До того дня я уже не раз слышал восхваления хищной и витальной красоты полек, однако в этих похвалах всегда присутствовала и большая доля похотливости того, кто эту красоту восхвалял. Но теперь я был поражен и, признаюсь, ощутил смятение. Женщина, сидящая передо мной в непринужденной позе благородной дамы, была не иначе как воплощением дьявола. Сегодня я уже не могу сказать, что в ее облике подействовало на меня сильнее всего - был ли это именно тот невыносимый взгляд глаз, расширившихся от нескрываемой любовной жадности, или смелые дуги бровей, или слишком выдающиеся скулы с естественным румянцем на очень нежной коже. А может, это была чувственная нервозность слишком большого рта, или прозрачность длинных пальцев правой руки, с которой она стянула кожаную перчатку, вероятно, лишь для того, чтобы сделать какой-либо решительный жест, или, может, поразительно красивая линия длинных, стройных ног, явственно вырисовывавшаяся под узкой, обтягивающей юбкой. Но я и сейчас еще помню, с каким самоотречением превозмогал я волнение, теснившее мою грудь. Нет, ее очарованию невозможно было противостоять. Стоило мне скользнуть взглядом по какому-нибудь соблазнительному месту, как все мое тело начинало пылать и я не мог прогнать мысль о ее пьянящих поцелуях.

Сначала она заговорила по-французски. Заметив, однако, что я не понимаю, с легкой усмешкой перешла на немецкий. Из вежливости я сообщил ей, что лучше понимаю по-польски.

После нескольких довольно небрежно брошенных фраз она с некоторыми условностями дала понять, что хочет сообщить мне нечто важное, но не доверяет моему адъютанту, который в это время находился в моем кабинете. Тот, впрочем, понял это и под предлогом, что ему надо разослать распоряжения на день командирам подразделений, вышел.

Тогда она с иронией спросила меня, не забыл ли я про приказ об обязательной сдаче оружия.

- А что, в этом возникла необходимость? - спросил я вежливо, чтобы опередить ее признание, и уже наперед допуская, что в таком случае мне придется кардинально смягчить строгий приговор военного суда, а то и вовсе отменить его.

- Ах нет, я не имею этого в виду, - сказала она, будто читая мои мысли. - Я знаю, что вы могли бы дорого поплатиться за такую поблажку, - продолжала она, стягивая перчатку и с другой руки. - Напротив, я пришла предостеречь вас.

- Буду вам признателен, - ответил я как можно приветливее, надеясь, что все это лишь словесная игра, цель которой состоит в том, чтобы как-то сблизить нас, создать атмосферу интимности.

- Я знаю человека, который умышленно прячет оружие, - заявила она в ответ, глядя на меня прямо и открыто, чтобы у меня не осталось сомнений в ее честности.

Разумеется, это было чересчур. Ничего подобного я от нее не ожидал. Я не сразу нашел слова, которые хоть немного смягчили бы мое изумление: мог ли я предполагать, что такая благородная дама унизится до доноса! И при этом я сознавал, что попал в неприятную ситуацию. Издав приказ об обязательной сдаче оружия, я не рассчитывал на то, что мне придется принимать крайние решения. Люди будут достаточно умны, говорил я себе, они не дадут повода для принятия крайних мер. Одни подчинятся приказу, другие испугаются и хотя бы будут достаточно осторожны во время моего пребывания здесь. Но я, как видно, просчитался. Я не предполагал, что появятся доносчики. Эта дама хотела испытать меня. Надо было действовать решительно, быстро и безжалостно. А я испугался этого. Нет, военная служба еще не настолько испортила меня, чтобы я с легким сердцем принял на себя роль убийцы. Я все еще слишком высоко ценил человека, хотя и видел уже его униженным. Всякий раз, когда возникала опасность, что мне придется поступиться своим человеческим достоинством, меня охватывал ужас. И сейчас это, видимо, ясно отразилось на моем лице.

- Вы знаете это наверняка? - спросил я ее, понизив голос, медленно, почти по слогам, чтобы она смогла осознать последствия своего поступка.

Но она ответила спокойно и отчетливо:

- Да!

- Вы знаете его? - продолжал я расспросы.

- Да! - прозвучал ее уверенный ответ.

- Кто это?

- Преподаватель Клосовский!

И тогда я нашел в себе решимость взглянуть на нее, ожидая, что замечу хоть какое-нибудь проявление женской слабости. Я надеялся, что она опустит глаза, или слегка, как бы в состоянии аффекта, прикусит губу, или для вида поправит прическу так, чтобы хоть немного прикрыть лоб. Так, по крайней мере, делают дамы, когда замечают, что кто-то может легко прочитать в их глазах затаенные намерения. Но моя посетительница с абсолютным самообладанием выдержала мой испытующий взгляд и повторила свой донос отчетливо и холодно.

- Витольд Клосовский, преподаватель здешней гимназии. Он живет на улице Сенкевича, дом номер десять "а".

Я оглядел ее еще раз, пытаясь понять причины ее поведения.

- Он угрожает вам чем-нибудь?

- Нет, - ответила она, и в тоне ее прозвучало упрямство.

После этого надолго установилась тишина. Я не считал нужным продолжать разговор: для меня в этот момент дело уже было закончено. Для виду я взял лист бумаги и стал готовить приказ на обыск, а она тем временем играла перчатками. Не знаю, заметила ли она, что стала мне мешать, но не было видно, что ее что-нибудь смущает в моем поведении. Она преследовала свою цель и решительно не принадлежала к людям, которые способны остановиться на полпути, если перед ними появилось какое-либо препятствие. И к тому же у нее не было никакой причины принимать меня всерьез. Мы встретились первый и, видимо, последний раз. Мне предстояло стать одним из ее многочисленных орудий, за что я получил награду - несколько соблазнительных улыбок. Мужчины вряд ли значили в ее жизни больше и вряд ли получали большую награду за свои услуги. Я успокоился, мне не о чем было больше говорить с ней.

Спустя некоторое время она заметила мельком, как бы для пояснения:

- Наверное, вы знаете, что немцы расстреливают и невиновных.

- Знаю, - отрезал я довольно грубо, не отрывая глаз от своего занятия.

Но это вряд ли задело ее. Она спокойно встала, медленно натянула перчатки и, уходя, сказала мне, чтобы при обыске в квартире пана Клосовского я не забыл о книжных полках.

Какая дерзость! Эта дама пришла указать мне на то, что я должен выполнять свои обязанности, и ее не смутило, что на карту, собственно, поставлена жизнь человека. Какая бесчувственность! Все ее волнение заключается лишь в том, что она немного быстрее снимает перчатку с нежной руки. Так сегодня она выдаст Клосовского, а завтра, возможно, Разданского, потом назовет еще чьи-то фамилии. Фамилии, обладатели которых, видимо, ничего не значат в ее жизни. Эти фамилии легко соскальзывают с ее губ, и ей легко будет их забыть. Так легко и просто выносятся приговоры. А все остальное уже довершат мужчины, которые являются ее рабами. Она не осквернит себя, не увидит умоляющих глаз жертвы, не услышит рыданий. Она не выносит крови. Ах, конечно нет! Ведь у нее сердце разорвалось бы, по ночам ее терзали бы видения, а она хочет спать спокойно, хочет, чтобы у нее был ясный взгляд, чистые и нежные руки. Она хочет быть красивой, ослепительной, потому что любит мир, любит жизнь, ах, как она любит цветы и жизнь! Какое бесстыдство! Все во мне восставало против этого, и я долго не мог успокоиться, главным образом потому, что именно мне суждено было так легко попасться в ее сети. Однако необходимо было действовать быстро. Не исключено, что эта дама служит немцам, которые таким способом захотели убедиться, не подыгрываю ли я местному населению. Они были способны на такое, потому что доверяли только себе. "Ну и в конце концов, - подумал я, - будет лучше, если я возьму несчастного под свою охрану прежде, чем о нем узнает гестапо". Возможно, найдется какой-нибудь способ спасти ему жизнь. Поэтому я без промедления отдал приказ произвести обыск в квартире пана Клосовского.

Донос оказался верным до последней мелочи. В библиотеке пана преподавателя в самом деле было найдено оружие - небольшой браунинг в кожаном футляре, имевшем форму книги. Когда я показал его приведенному ко мне хозяину дома, допустившему это злоупотребление, он затрясся и принялся бессвязно бормотать, что он всего лишь учитель ботаники, что у него есть гербарии, есть ученики, с которыми он иногда ходит в горы выкапывать разные растения и корни, а в оружии он вообще не разбирается, потому что даже не был в армии.

- Вы знали о приказе, согласно которому каждый, у кого есть оружие, обязан явиться в комендатуру и едать его? - спросил я старика.

Он подтвердил, что знал.

- У вас в квартире тогда производился обыск?

- Да, - ответил он.

- Почему же вы не сдали браунинг?

- О нем я не знал, - сказал он и снова начал рассказывать о своих гербариях и высушенных травах. Дескать, он не знает, как оружие могло попасть в библиотеку.

Смешная, прямо детская отговорка! Но утверждал это невысокий, тщедушный мужчина лет шестидесяти, с седоватой козьей бородкой, который словно глотал что-то всякий раз, когда произносил слово. Он стоял передо мной бледный, как ученик, который забыл урок и боится взбучки. Очевидно, он редко ходил по учреждениям и форма, тем более военная, нагоняла на него страх. Его старческое лицо постоянно морщилось и подергивалось, маленькие глазки перебегали с предмета на предмет, говорил он бессвязно, потел и то и дело вынимал из кармана потрепанного пальто большой цветной платок, чтобы вытереть острый влажный нос.

- Вы одалживаете книги? - допытывался я, желая хотя бы для себя как-то решить это дело.

- Да, - прозвучал ответ.

- Кому?

- Своим ученикам.

- А просматриваете возвращаемые книги?

- Иногда… - Но он тут же дернулся и заговорил: - Нет-нет, это невозможно! Они бы этого не сделали. Они еще молоды, пятый класс, они носят мне домой цветы. Нет, такое бы они не посмели. Я знаю их.

- За подобные вещи при теперешних обстоятельствах человек приговаривается к смерти, - добавил я больше для себя. Но не надо мне было мучить его - на старика было жалко смотреть. Я не знал, что люди могут прийти в такой ужас при упоминании о смерти. - У вас в доме есть служанка? - продолжал я, желая исправить свою оплошность.

- Нет, - ответил он.

- Кто с вами живет?

- Только моя жена.

- И больше никто?

- Нет!

- Ее посещают приятельницы или друзья?

- Нет. Это моя бывшая ученица. Я сам воспитал ее. Она с большим пониманием относится к моей работе, поэтому мы вполне довольствуемся обществом друг друга и не нуждаемся в знакомых.

Дело было ясное. Кто-то подбросил учителю оружие, чтобы отомстить ему за что-то. Возможно, это все же был кто-то из его бывших учеников. Каждый, кто хоть раз увидел седого, щуплого старичка, неизбежно должен был проникнуться убеждением, что такой человек способен только собирать и сушить травки. Поэтому я с чистой совестью мог посмотреть на этот проступок сквозь пальцы и отпустить несчастного. У меня решительно не было желания стать орудием мести какого-то подлеца.

- Не одалживайте больше книг своим ученикам, - закончил я, отпуская его.

Бедняга не мог найти слов, которыми отблагодарил бы меня, он лишь затряс бородкой, заикаясь, сказал что-то на прощание и мелкими шажками побежал к двери, чтобы как можно скорее оказаться на улице.

Я решил никому не говорить об этом деле.

Потом, спустя, наверное, два дня после этого случая, мы с приятелем вошли в местный костел. Это не было в моих привычках, но приятель, которого дома воспитали в строгости и который даже здесь не пренебрегал обязанностями хорошего христианина, утверждал, что поляков, вероятно под тяжестью обрушившихся на них бед, захватила необычайно сильная волна религиозного фанатизма, а это, дескать, может иметь далеко идущие последствия для дальнейшего положения страны. Я хотел сам убедиться в этом.

Мой приятель был прав. В костеле происходило нечто необычайное. Человек, растоптанный жестокой силой войны, снова оживал, обретал уверенность и веру в самого себя и в смысл своей жизни. Здесь он вдруг утрачивал робость, наполняясь надеждами, да наверняка и решимостью. На первый взгляд казалось, что это лишь более выразительное проявление горячего религиозного рвения, в которое человечество погружается всегда после каких-либо катастроф, но, по сути дела, это было уже сопротивление. Пока, правда, еще скрытое, но тем более опасное, что оно охватывало широкие массы, что оно объединяло все слои народа и давало каждому сверхчеловеческую силу для принесения самой большой жертвы. Да, здесь, в полутьме глубоких ниш под стрельчатыми сводами, при тихом мерцании восковых свечей на алтаре сейчас пока еще только тихим покаянием начал очищаться дух порабощенной нации, как очищался дух первых христиан в сырых катакомбах, чтобы однажды подняться на великие дела. И если бы поработитель захотел превратить этот народ в послушных рабов, ему пришлось бы разрушить все костелы, перевешать ксендзов, истребить в народе то чувство, которое соединяет его с самым сильным источником безопасности.

Мы смогли найти место только у дверей, потому что костел, несмотря на то что был обычный, будничный день и шла обычная утренняя панихида, был переполнен. Люди теснились даже в проходах между скамейками. Это были старики, женщины и мужчины в зрелом возрасте. Некоторые были одеты совсем бедно, почти небрежно, словно забежали сюда прямо с работы; иные, напротив, оделись тщательно, пожалуй, даже роскошно для такого смутного времени - видимо, они специально собирались в костел. Люди сидели и стояли плечом к плечу, не соблюдая какие-либо сословные различия, чего можно было ожидать здесь, где еще сильны всевозможные шляхетские традиции.

Орган молчал. Пело лишь несколько тонких, несмелых голосов. Остальные присутствующие усердно молились, склонив головы. С позолоченных подставок и холодных стен вниз смотрели удивленные лики святых, словно прислушивавшихся внимательно к приглушенному шелесту голосов исповедовавшихся. Они наверняка не могли понять столь внезапного усердия верующих. Обычно во время панихид костел бывает почти пуст. От алтаря доносится монотонный голос читающего молитву ксендза, в перерывах звучат тяжелые шаги церковного сторожа, шагающего по каменному полу (во время таких служб он обычно заменяет служек); время от времени через открытые двери с улицы долетает быстрый топот мчащихся лошадей, шум автомобильного мотора, отчетливо слышны голоса прохожих, потому что на скамьях сидят лишь несколько сгорбленных старушек, которые не нарушают тишины своим дыханием. Но теперь подобная интимность утренних панихид исчезла. Едва наверху на башне звонарь начал раскачивать колокол, как в двери валом повалил народ, и, прежде чем ксендз вышел из-за алтаря, все пространство храма было заполнено. Нет, каменные статуи святых с золотыми венчиками над головой не в состоянии были понять это. Возможно, они ощутили жестокую силу той ужасной бури, которая недавно пронеслась по улицам городка и которая должна была потрясти и стены костела, но они не знали, сколь глубоко тронула она людские сердца. Потому-то они взирали с таким любопытством своими сверкающими глазами на то море голов, которое слабо волновалось под ними.

Едва войдя, я заметил, что впереди, перед самым алтарем, стоит какая-то благородная дама, окутанная густой черной вуалью.

Ее должен был заметить каждый, кто входил в костел, она сама каким-то образом вынуждала к этому. Казалось, богослужение совершается только ради нее, более того - и люди-то собрались тут ради нее. Стоя перед алтарем недвижно, поглощенная ходом панихиды, она напоминала вытесанный из черного мрамора холодный столп, символизирующий человеческое горе. Люди держались от нее на почтительном расстоянии, чтобы не мешать ей отдаться печали.

На улицах города я часто встречал таких дам; с каждым днем их становилось все больше. Сначала они вызывали сочувствие прохожих; люди останавливались и долго в страхе глядели вслед этим женщинам, являющимся как бы напоминанием о неумолимой действительности. Позднее, однако, это стало вполне привычным явлением. Экстравагантно выглядели и вызывали возмущение скорее те женщины, которые, словно забывшись, продолжали ходить в ярких платьях. Все теперь понимали, что дело поляков проиграно. Вражеские войска заполонили страну, двигаясь со всех сторон. Сопротивление защитников ослабевало и не могло остановить противника ни в одном укрепленном пункте. С каждым утром гул орудий, доносившийся откуда-то с севера, становился все слабее и слабее. А это было предвестием ужасной трагедии, и каждый житель города ожидал ее с тяжелым чувством. В такой ситуации даже те, кто еще не имел дурных известий о своих близких, покинувших дом, чтобы защищать родину, не могли сохранять спокойную уверенность. И с каждым днем серый и черный цвета все больше и больше входили в этот мир обманутых надежд. Серый и черный цвета были всюду: на небе, на полях и здесь, в городе. Они расползались над опустошенными садами, таились в пустых молчащих домах, выглядывали из разбитых окон и дверей, были на лицах и в глазах испуганно пробегавших по улицам людей, а посему не было ничего удивительного в том, что серый и черный цвета вошли и в моду.

И все же эта дама в трауре с первого момента заинтересовала меня. Глаза мои непрестанно обращались к ней. Причиной этого было скорее всего то, что в ее облике соединялось несовместимое и распадалось, выделяясь во взаимоисключающие противоположности. С одной стороны, это был черный цвет ее одеяния, который, казалось, готов был поглотить ее полностью, а с другой - гармоничные формы ее красивой фигуры, которые явственно просматривались под глубокими складками густой вуали, свидетельствуя о том, что женщина еще молода. Нет, молодость и траур сочетаются плохо. Они либо взаимно искажают друг друга, либо предают, как произошло в данном случае. Кого же она потеряла? Брата, сестру, родителей, мужа? Скорее всего, возлюбленного, с которым она прожила в этом волшебном уголке жаркое лето и рядом с которым, возможно, именно в это время должна была стоять в белом венце и белой фате, словно ангел, перед священным алтарем. А теперь она стоит здесь одна. И на ней вуаль, которая намного тяжелее свадебной фаты. Значит, загубленная надежда, сломленная мечта и пропавшая любовь? Но она вынесла все. Она пришла сюда, представ перед ликом своего бога, чтобы принять из его рук чудесное лекарство, которое вернуло бы ее к жизни.

Назад Дальше