Ленинградские рассказы - Тихонов Николай Семенович 6 стр.


Тетя Паша заплакала. И Потехин сидел на корточках и глядел, как тетя Паша вытирала слезы и они застывали на металлическом ее лице светлыми полосками.

- Повторяла я свой урок, он все твердил свое и все повторял. И сказал: "Хорошо, вот так и запомни". Прилег - и все. И все, голубчик ты мой, - сказала она по-бабьи и всхлипнула, не выпуская из руки совок. - Тружусь, как велел…

Потехин обернулся в сторону лежавшего. Тетя Паша тронула его за рукав.

- "У меня душа горит", - говорил. И у меня, сынок, душа горит! Сказала ему: "Спи, Тимофеевич, отработал, уж я за тебя, за двоих сегодня земли нарою". Ишь сколько, смотри, и все мало. Мало мне, и мороз меня не берет.

Потехин встал и подошел к мертвому. Тимофеевич лежал, положив голову с заиндевевшей бородой на грудь, и руки его были аккуратно связаны крест-накрест веревочкой.

- Нечего мне сказать тебе, тетя Паша, - сказал Потехин. - Сама знаешь, какие тут слова…

- Какие тут слова, - повторила она, все ускоряя движения совка. - Иди, голубчик, работай, я тут с ним посижу, свой урок исполню. Не спутаю. Иди, иди, дай мне одной быть…

"Как она сказала, - думал Потехин, идя по цеху в его широкой, темной холодине, - "ответственная земля". Да, хорошо старуха сказала: "ответственная земля"! Ленинградская, родная, непобедимая!"

ДЕТИ ГОР

Мы устроились на отдых в зеленой роще верхнего Гуниба. Ниже нас лежали развалины знаменитого аула. Над нами стояла тишина вечерних гор. Каждый из нас развел небольшой костер, чтобы по своему вкусу сделать шашлык. Скоро костры догорели, и над долинкой потянуло сизым сладковатым дымком. Уголья покрылись голубой пленкой жара. Мясо зашипело на длинных тонких самодельных шампурах. Обжигаясь и весело разговаривая, горцы приступили к еде.

У моего костра, чуть насмешливо посматривая на меня большими черными глазами, сидела маленькая девочка. Хотя ее звали Резеда, но она была настоящая горянка, похожая на чистый и строгий цветок альпийских лугов своей родины. Приятно было смотреть, как ловко прыгает она через пенистые ручьи, по камням старых тропинок, и вся природа сурового Гуниба служит прекрасным фоном ее цветущей молодости. Ей было всего десять лет, но в ней жила самая настоящая серьезность, предвестник самостоятельного и цельного характера. Она знала, как сильно я люблю горы, и слегка по-детски подсмеивалась над этим. Для нее, несмотря на всю нашу дружбу, я был заезжим человеком, который завтра оставит дагестанские долины и ущелья и вернется на далекий север, в неизвестный ей туманный и холодный Ленинград.

В конце концов так и случилось.

Прошло восемь лет, в течение которых я очень редко слышал о ней и наконец потерял ее из виду.

Была ленинградская осадная зима. На улицах лежали высокие сугробы, в разбитые воздушной волной окна порывы студеного ветра наметали снег, в комнате чадила коптилка, когда дверь открылась и вошла высокая смуглая девушка, тонкая и легкая, вошла Резеда.

- У вас совсем как в горах, как в сакле, - сказала она, - за окном снег, здесь коптилка, и бурка, и холод. - Она засмеялась. - Впрочем, сейчас всюду холодно…

- Резеда, что вы делаете в Ленинграде, как вы сюда попали? - спросил я после первых общих слов.

- Я училась, а теперь работаю в госпитале. Делаю, что могу. Вся наша семья воюет. Все мужчины, кто где, дерутся на разных фронтах. А я вот в осажденном Ленинграде. Живем мы с мамой в почти пустом доме, все из него эвакуировались, у нас просторно зато…

- Но вам же очень трудно в такую зиму, южанке?

- Сейчас не может быть слова "трудно". Сейчас все должны работать и всё терпеть: так надо. А к вам я пришла еще вот почему. У нас не запирается подъезд, можно через него пройти на двор, а у двора в заборе вынуты доски… А по ту сторону гараж и бак с бензином. Вы знаете, что всякое может случиться. Недавно мы сами видели, как во время налета пускались ракеты. Я думаю, что надо принять меры.

- Надо принять меры, - сказал я, - узнаю серьезную горянку. Но почему вы живете в военном доме?

- Мой муж на фронте, он военный врач…

- Как! Вы замужем? И давно?

- Нет, - сказала она, чуть смущаясь, - недавно. Мой муж не только врач, он парашютист. Он и прыгает с парашютистами, и лечит их. Это очень удобно, правда? В бою он может их всюду сопровождать и прыгать, как они. У него есть значок. Он сам прыгал семьдесят раз.

- Он храбрый человек, ваш муж! Он горец?

- Да, из наших мест, горец, и он храбрый. У нас нет в семье нехрабрых. Где он сейчас, я не знаю. Но он-то без дела не останется.

Мы долго говорили об общих знакомых, вспоминали друзей, горы, и она ушла в ледяные улицы Ленинграда той же крылатой горской походкой, какой ходила по высям Гуниба.

Потом мы изредка виделись, и я постепенно узнал всю ее строгую жизнь в городе, где не было ни света, ни воды, ни дров и где паек можно было назвать геройским, но от этого он не становился больше.

Она работала день и ночь. Ночные дежурства, черная работа изматывали ее, но она ни за что не хотела покидать Ленинграда. Жестокие полярные причуды климата ломали даже привычных к лишениям людей, но она говорила: "Я сильная, на фронте тоже тяжело".

Она шутила и всегда сохраняла присутствие духа, но было ясно, что ей очень трудно. Она похудела. Ее лицо стало суровым, и только глаза, большие и черные, сияли по-прежнему. Раз она сказала:

- Знаете что, мы с мамой сохранили банку мясных консервов и немного рису. Приходите к нам, и мы вспомним Гуниб и ваш шашлык, который я никогда не забуду, потому что он был ни на что не похож. Мы будем праздновать день Красной Армии.

Она рассказывала о письмах, что изредка попадали в город. В них писали, что в Буйнакске некуда было девать фрукты и овощи. Был небывалый урожай. В Дагестане, куда ее звали вернуться, люди садились на лучших коней, брали лучшее оружие, и их провожали на войну, как на свадьбу. От мужа известий не было давно. Он воевал с первого дня, он был прирожденный воин. Он не знал отдыха. Ему некогда писать.

День Красной Армии я встретил в другом городе, где был в командировке. Когда я вернулся в Ленинград, над чистыми, прибранными улицами зеленели деревья. По Неве плыли последние льдинки. С Ладоги шел прохладный весенний ветер.

На фронте была зловещая тишина, прерываемая бешеными припадками артиллерийской стрельбы с обеих сторон. Я сидел с товарищем на пригретой майским солнцем поляне. Озеро серебрилось под нами внизу. От берез и сосен шел медвяный запах. Над кустами кружились бабочки. Принесли свежие газеты. Наступило молчание, так как все погрузились в чтение.

Вдруг товарищ сказал:

- Вот это доктор! И доктор и парашютист сразу. И горец к тому же. Спрыгнул на парашюте и пошел в бой вместе с парашютистами…

- Как? - вскричал я. - Так это муж Резеды!

- Подожди, - сказал товарищ, - очень интересно. Он был ранен, когда оборудовал перевязочный пункт, пришел в себя и с тяжелым ранением стал делать операции. Он молодец…

- Не тяни, - сказал я, - что дальше?

- Ну, я же читаю, - продолжал товарищ, - да он же герой! Послушай: истекая кровью, он оперирует одного за другим шесть человек, и приносят его друга, которому он обещал сам оказать помощь в случае беды. И он собирает последние силы и говорит: "Моя рука не дрогнет, я обещал это тебе, дорогой!" И он блестяще сделал операцию… - Тут товарищ остановился, охнул и передал газету мне: - Читай сам…

И я прочел: "Страшная разрядка потрясла его перенапряженный организм. Он выронил инструмент, покачнулся и упал бездыханным. Герой врач, пожертвовав собой, спас в этот день семь жизней…"

Я не читал дальше. Я отложил газету. Бедная Резеда! Весь этот день я возвращался мыслью к ней. Я решил, что, вернувшись в город, сейчас же отыщу ее.

Огромный пустой дом встретил меня полной бесстрастной тишиной оставленного людьми жилища. Разбитые окна смотрели тупо на пустую площадь, по которой ветер гонял маленькие столбики пыли. В доме никого не было. Какой-то сторож объяснил, что последние жильцы, две женщины, уехали уже давно. Парадный ход был заперт. Автомобили выезжали из гаража, о котором так беспокоилась Резеда. Но ее не было. Делать было нечего.

Я шел по улице в задумчивости, и даже проносившиеся с унылым шипением снаряды - начался обстрел района - не отвлекали меня от воспоминаний. Дома я нашел груду старых писем, сразу доставленных после весенней разборки. В этой груде белых, серых и желтых конвертов было маленькое письмо от Резеды.

Она описывала свой путь до маленького городка, где их с матерью оставили отдохнуть на пути в родной Дагестан. Она писала: "Мы горды сознанием, что наша страна является единственной страной в мире, где так заботятся о человеке".

Я был рад за нее - она вернется к родным горам, и я удивился только тому, что она не пишет о муже. Она не знает еще о том, что случилось, или врожденная сдержанность заставила ее сурово обойти это горе, похоронить его в глубине сердца? Но почему она, такая сильная духом и уверенная в себе, оставила Ленинград и все-таки уехала?

Я снова перечитал газету, где эпически была описана доблестная смерть горца-врача Абусаида Исаева, и вдруг нашел строки, по которым я как-то проскользнул и которые теперь ожили неожиданно.

Когда он был ранен и лежал в избе, где толпились санитары и раненые, он говорил о своей жене, жившей в Ленинграде и не захотевшей из него уехать, и о сыне, которого он ждал.

Суровая и нежная Резеда! Этого она мне не сказала. Она уехала в родные горы, чтобы там родить и воспитать маленького горца, который вырастет и станет храбрым защитником своей родины по примеру своего доблестного отца, защищавшего Москву, и храброй матери, сражавшейся за Ленинград со смертельным врагом свободолюбивых народов нашей родины.

Да будут благословенны родные горы Дагестана, их снежные выси и синие долины, повитые туманами, и прекрасные, сильные сердцем и духом их сыновья и дочери!

"Я ВСЕ ЖИВУ"

Э то был редкий случай, что его отпустили с завода. Надо было выступить на одном небольшом собрании и рассказать о своей работе.

- Я не умею говорить, - сказал он серьезно.

- Иди, иди, - отвечали ему. - Ты у нас передовой, ты коротенько расскажи, как ты, работая по третьему разряду, выполняешь работу пятого, как слесарем стал, ну и еще что-нибудь.

Собрание было коротким.

- Время военное, - говорил он солидно, как бывалый производственник, и даже вызвал улыбки у присутствующих, когда сказал басом: - Из старых рабочих на моем участке осталось только двое - я да Степанова. Все на фронт ушли, или заболели, или померли, или эвакуированы. Степанова старше меня. Ей примерно девятнадцать - двадцать, а мне примерно пятнадцать - шестнадцать.

Собрание ему понравилось, потому что на нем выступали очень интересные люди и каждый мог рассказать много любопытного о своей профессии, о днях осады, о зиме, о пережитых опасностях.

Он шел, слегка задумавшись, медленно по набережной небольшой реки; деревья уже были в зеленом уборе, набережная была чистая, как вымытая, город ничем не напоминал мрачные зимние дни. Он сел на скамейку и с удовольствием смотрел по сторонам.

Целую зиму ему некогда было думать о себе, а теперь собрание и слышанное на нем вызвали в нем целый поток воспоминаний. Он видел себя в родной деревне, видел сестру, шедшую с ведрами по двору. Видел братьев: одного маленького, верхом на колхозной лошади, другого в гимнастерке и в сапогах со шпорами, - он пришел тогда из армии. Теперь брат дерется с немцами. Из дому писем не пишут. Верно, тоже работают на оборону, как он - день и ночь. Вспомнились первые месяцы в Ленинграде в ремесленном, потом слесарный цех, как он его увидел в первый раз - с брызжущими металлическими стружками, с ворчанием и стуком станков, с прохладой большого зала.

Все ему нравилось, все шло гладко, руки как будто понимали без его указаний, как и что надо делать. Он обожал работу. Он даже с каким-то изумлением смотрел, как выходят из-под его рук детали, сделанные им. И то, что это было сделано именно им, наполняло его гордостью. Он ни за что не покинул бы завода, не уехал бы ни в деревню домой, как сделали его товарищи, ни переменил бы город. Город был такой огромный, что каждый раз можно было увидеть новое, сколько бы в нем ни ходить. Он видел его, как в страшной картине кино, когда началась война и по ночам горели дома, падали бомбы, прожекторы освещали небо, непрерывно гремели зенитки. Он помогал вытаскивать из-под развалин людей, засыпанных обломками.

Это была трудная и опасная работа. С ним работал и тот мастер, добрый Парфений Иванович, который прозвал его, Тимофея Скобелева, странным именем: "Я все живу".

Случилось это так. Парфений Иванович пришел в общежитие и говорил с ребятами об их жизни. На Тимофея находили припадки застенчивости, и он путал слова. Волнуясь, он на вопрос: "Ну, как живешь?" - ответил не как хотел: "Я хорошо живу", - а чего-то заробел, спутался и сказал: "Я все живу!"

Все засмеялись. Потом они подружились с Парфением Ивановичем, и тот шутливо спрашивал, приходя его навестить: "А как этот "Я все живу" - жив еще?" - "Жив", - отвечали ему и тащили к нему Тимофея.

Он сидел на зеленой скамейке, напротив пышного весеннего сада, и вспоминал. Зимой кончился ток, завод стал. Он таскал воду в бочках между сугробами, ел хрен в столовой, спал под полушубком, разбирал старые деревянные дома на дрова. Потом снова завод заработал, стал, как он говорил, делать "секреты" для фронта. Как он выжил, он сам не знал. Было и холодно и голодно, но он терпел все отлично и, когда пахнуло первым весенним теплом, ожил совсем.

- Ну как? - спрашивал его в ту зиму, встречая с топором в руках, Парфений Иванович, закутанный до глаз шарфом. - Все живешь, брат?

- Все живу, - отвечал он простуженным голосом, - а что мне делается!

- Терпи, казак, атаманом будешь! - говорил Парфений Иванович.

Атаманом - не атаманом, а он стал самым умелым рабочим слесарного цеха, и у него уже были подручные.

Все это вспомнилось Тимофею как-то сразу, пока он сидел на зеленой скамейке. Он устал от мыслей, от их множества и пестроты. Он перестал думать и стал смотреть на деревья, на речку, на прохожих. Жизнь была странной. Он посмотрел на себя. Чисто одетый, опрятный, аккуратно работающий, не считаясь со временем, иногда по два дня не оставляющий цеха, он чувствовал себя счастливым, но ведь в нескольких километрах от города сидели немцы, в воздухе гудели сторожевые самолеты или вдруг с непонятной быстротой начинали сыпаться снаряды.

Мимо него проходили по-весеннему одетые люди, какой-то мальчик ловил рыбу, но у него ничего не выходило. Он стал смотреть на мальчика.

Мальчик был худой, остроносый, в серой куртке. Тимофей сначала рассеянно следил за этим рыболовом, но потом, когда мальчик встал, взял удочку на плечо и, посвистывая, пошел к зеленой скамейке, Тимофея точно что-то ударило в бок. По мере того как мальчик подходил ближе к нему, он все яснее видел на его щеке коричневое большое пятно, как будто на щеке застыл большой кофейный натек.

Когда он проходил мимо Тимофея, Тимофей сказал:

- Эй, паренек, погоди минуточку.

Николай Тихонов - Ленинградские рассказы

Мальчик обернулся, оглядел Тимофея с головы до ног и сказал:

- Чего тебе?

- Присядь-ка на минуточку, - сказал Тимофей, - если не торопишься…

- Я не тороплюсь, - ответил мальчик и сел на скамейку.

Тимофей молча разглядывал его. И мальчику это надоело.

- Что я тебе, картина? - сказал он. - Или говори что-нибудь, или я пойду…

- Вот быстрый какой, - сказал Тимофей, - а я вот медленно думаю.

- А ты думай быстрее.

Мальчик засмеялся, и тогда Тимофей спросил:

- Слышь, а где ты зимой жил?

- Где жил? - Мальчик свистнул. - Там сейчас ни одна крыса не живет. Наш дом разбомбили вчистую. Меня самого чуть не пришибло.

- Вот, вот, - сказал радостно Тимофей, - это я и спрашиваю, дом с балконами, четырехэтажный, на углу вон там…

- Правильно. А что, ты тоже там жил? Или кого оттуда знаешь?

- Я там не жил, - сказал Тимофей. - А как тебя зовут?

- Шура Никитин…

- А скажи, Шура, что ты сейчас делаешь-то, учишься или что?

- Мать померла, отец мобилизован, я у тетки живу. Работать хочу, да не знаю, что и куда, мал я…

- А сколько тебе?

- Пятнадцать будет…

- Чего мал, ничего не мал. Хочешь, на работу устрою тебя?

- Ты? - спросил недоверчиво Шура, во все глаза рассматривая Тимофея.

- Ну а кто же! - сказал гордо Тимофей. - Я тебе сейчас записку напишу к одному человеку.

- А ты кто сам-то?

- Я, брат, слесарь, и ты будешь слесарем. Теперь не смотри на лета. Ты из зимы-то вылез ничего?

- Ничего, как тепло стало - бегу, и ноги не ватные…

- То-то, значит, будешь работать. Ты завод у моста знаешь?

- Знаю.

- Вот там я и работаю. Сейчас я напишу тебе записку.

Он вынул записную книжку, которой очень гордился, послюнил карандаш и написал крупными прямыми буквами: "Милый Парфений Иванович. Надо устроить ко мне Шуру Никитина. Я все Вам расскажу почему. А он тоже расскажет".

Он передал записку Шуре, и тот сказал удивленно:

- Как это ты подписался: "Я все живу". Что это такое?

- Это для секрета, у нас с Парфением Ивановичем свой секрет. Не бойся, не подведу. Я тебе расскажу. Только обязательно, смотри. Придешь? Не обманешь?

- А что мне обманывать! Конечно, приду. Меня отец немного слесарному учил. А ты мне скажи, почему меня остановил? Ты меня знаешь, что ли?..

- Немного знаю! - сказал, вдруг смущаясь, Тимофей. - Я тут живу недалеко, много раз видел…

- И ты мне что-то знаком. Ей-богу, знаком, - сказал Шура, - а вот не припомню… У меня, знаешь, после того как засыпало в доме, голова болит часто. А тебя я где-то видел, правда, правда…

- Да, наверно, видел, - сказал уклончиво Тимофей, - близко друг от друга живем, так как не видеть? Так приходи смотри!..

Тимофей рассказал ему, где найти Парфения Ивановича.

- Приду, - сказал Шура, прощаясь, взмахнул удочкой и пошел по набережной.

Тимофей смотрел ему вслед и никак не мог понять, почему он не открылся ему с самого начала. В первую минуту он усомнился, тот ли это мальчик, но имя и пятно на щеке подтвердили, что это тот.

В одну зимнюю ночь, когда особо свирепо падали бомбы с темного, закрытого тяжелыми снежными тучами неба, команду, где работал Тимофей, вызвали к дому, который только что повалился. Бомба попала в самую середину, и теперь в темноте чернел какой-то фантастический остов со многими перепутанными железными балками, и люди с фонарями рылись в грудах мусора, искали засыпанных.

Назад Дальше