Да, действительно, ничего не скажешь, симпатичная. Особенно на фоне прибоя, как на открытке. Но если бы на ее месте очутилась Лида! Пожалуй, ей море даже больше к лицу.
"А это вот заштормило, - показывал Борис на другую фотографию. - Баллов семь, не меньше".
Море пенилось, гривастые волны вскачь неслись к берегу, а Борис хоть бы что: стоит, грудью готовясь встретить удар. И все сказано одним, крепким, как морской ветер, словом "заштормило".
Здорово… А Борис уводил своим рассказом еще дальше, в сказочный ресторанчик на высокой горе, в котором сидят на экзотических пнях, пьют вино с неимоверно романтичным названием - "Черные глаза", закусывают шашлыком и любуются лазурным горизонтом, где небо сливается с морем. И если набраться терпения, там можно подстеречь знаменитый зеленый луч, который светит к счастью…
Ну и здоров же врать, а веришь каждому слову.
А потом… Потом, когда море становилось светлее неба, наступал вечер, начинались танцы. Утомленные пары под утомленными пальмами. "Три вечера подряд, - гордо произносил Борис, - я танцевал с Ассоль". "Почему только три?" Борис помялся и многозначительно сказал: "Увидела другой алый парус…"
Да, замечательное, ни с чем не сравнимое море на фотокарточках и в рассказах привез в Апрелевку Борис. И в последние свободные каникулы, в канун десятого класса, я чуть было не укатил вместе с ним. Перед моими доводами, вескость которых заключалась в том, что "Борис - вон сколько, а я ни разу!", уже капитулировала мать, вот-вот должен был сдаться отец. На Курском вокзале в предварительной кассе были заказаны билеты. Но…
"Придется отложить твое море, - вдруг сказал отец, - в жизни у тебя еще много будет морей. Давай-ка подсобим на сенокосе соседу. Староват стал, одному не управиться. Да и жена его прихварывает".
И откатились планы за тридевять земель, за тридевять морей. Дяде Леше надо было, конечно, помочь - все-таки лучший друг семьи, из тех, что роднее родственников. В тот день, когда Борис уже поглядывал в вагонное окно, на приморские пейзажи, мы ладили шалаш на лесной поляне, почему-то названной Машкиной сечью.
"Не вешай носа, - сказал отец, - не прогадал, вот увидишь".
На зорьке, когда солнце еще карабкалось по веткам, чтобы взобраться на макушки дальнего леса, мы вышли втроем на поляну. На травах, набрякших росой, еще лежала сумеречность. И было так тихо, что можно было расслышать, как падают капли с листьев березы.
"Ну, начнем", - сказал отец и взмахнул косой. Звон косы, подсекающей траву, - особый звон, и слышал его лишь тот, кто держал косу в руках. Не сталь звенит, а колокольчики, васильки, ромашки перезваниваются и еще какие-то с неведомыми названиями цветы. И еще - серебряная струйка росы, стекающая по зеркальному лезвию косы.
Я косил неумело, и отец, наверно, видел это, но молчал. Он шел впереди, впечатывая следы - прочные, тяжелые, в которые так и хотелось ступить, повторить их.
"Ты смотри, красотища-то! А?" - приговаривал он, оборачиваясь.
Солнце уже продралось сквозь колючие ветки ельника и глядело на нас, словно любопытствуя. Оно поднималось прямо на глазах, как огромный малиновый воздушный шар. Вот он укололся о вершину синей ели и вспыхнул. Мириадами разноцветных огоньков разбросало этот шар на поляне. Синие, рубиновые, изумрудные - на землю словно упала радуга.
"Роса горит, - сказал отец, - к хорошей погоде".
С первой электричкой приехали мать и тетя Лиза. Солнце стояло уже высоко, и теперь настала очередь ворошить ряды - они зелеными волнами тянулись через всю поляну. Мать легко переходила от валка к валку с граблями. И не разбрасывала траву, а словно расчесывала, взбивала чьи-то живые пряди. Глядя, как она весело орудует граблями, будто соревнуясь с подругой, подумал о том, что для матери это не просто сенокос - тяжелая, изнурительная работа, а праздник, которого мне пока не понять.
Две недели пробыли мы на Машкиной сечи. Обед варили у костра, пили ручьевую воду с комарами пополам. И за эти дни я как-то забыл про Борькину Хосту. Некогда было вспоминать.
"Ну как, доволен?" - спросил отец, когда мы вернулись домой.
"Хорошо", - ответил я. Но про себя подумал, что на следующее лето к морю все-таки доберусь.
И вот добрался. Море в полуметре, и того меньше, а вспомнил о сенокосе. Поистине хорошо там, где нас нет.
Первый раз мне суждено было увидеть море без пяти минут моряком. Подтянутый, будто перехваченный под тужуркой корсетом, мичман с усиками (почему-то все молодые мичманы носят усики!) построил нас, призывников, на вокзале и повел, как он выразился, к месту прохождения службы. Мы шли по улицам известного - на карте возле его названия отпечатан якорек - города, военно-морского порта. И мостовые, и тротуары, и дома - гранит и камень. Весь город поэтому похож на бронированный корабль. По мостовой мы шли, как по палубе.
А моря все не было и не было. Я смотрел то перед собой, вытягивая шею, потому что впереди покачивалась крупная на широких плечах голова направляющего, то заглядывал вправо и влево - нет моря: школа, магазины, какой-то завод.
"Стой! - скомандовал мичман. - Подождем, пока сведут мост".
Мы остановились у разводного моста - маленькая копия Крымского. Только он был сейчас как бы надломлен, и его половины встали дыбом. Под мостом темнел канал не шире Яузы.
"А зачем разводной?!" - спросил кто-то у мичмана.
"Чтоб свободно проходили корабли, - сказал он, - в гавань".
Корабли… Гавань… А где же море?
"Море-то где?" - не удержался я.
"Какое море? - удивился мичман. - Вон оно, за волноломом".
Я, конечно, не знал, что такое волнолом. Но спрашивать не стал - еще и тут опростоволосишься. Наверное, так называют каменную гряду, что выступает от берега и отгораживает нечто, наподобие пруда. И зачем волны ломать?
Как я ни пытался разглядеть за нагромождением камней море - ничего похожего не было видно. Неужели море - вон та серая полоска, что сливается с блеклым небом? А где же прибой, о котором так восхищенно рассказывал мне Борис? Где пляж? И ни одного купальщика…
"Шагом марш! - скомандовал мичман. И добавил тише, словно пристыдил: - По сторонам не глазеть, не на экскурсии".
Расположились мы в двухэтажном краснокирпичном здании с островерхой крышей, напоминающем средневековый замок. Кто-то пустил слух, что здесь останавливался Петр I. Может, и правда, хотя вещественных доказательств даже в виде мемориальной доски не было. Но в легенду мы поверили безоговорочно. Так хотелось - вот, оказывается, откуда идет наша морская родословная. И со священным чувством причастности к подвигам русских мореходов мы ступали по плитам, которые отзывались подковчатым каблукам петровских ботфортов.
Но море! Море! Я никак не мог унять разочарование, которое так неожиданно постигло меня при самой первой встрече с морем там, у волнолома. Вот тебе и моряк с печки на лавку бряк…
И все-таки я был теперь моряк. Да, моряк. И однажды наступил такой момент, когда - держу на спор - Борис мне позавидовал бы. Ну, если бы и не ахнул, то промолчал бы от зависти наверняка. В тот чудесный момент все на свете моря и океаны сразу оказались моими. Лично моими.
Правда, как в сказке! Мы вошли в баню кто в чем: в куртках, в свитерах, в пиджаках, а вышли - моряками. Загляденье!
Хороший мичман человек. "Вместе с паром, - говорит, - из вас сухопутные души испарились. Вот вам взамен морские!"
И каждому. - по новенькой тельняшке. Тельняшка как тельняшка. Такую в общем-то можно купить в военторге на Калининском проспекте. И у Бориса, их штук пять лежит в шкафу. Но огромная разница! Те магазинные, а эта - настоящая морская. Разве сравнить!
Ты натягиваешь ее на мокрое тело, и оттого она кажется упругой, и вот уже синими полосками, словно обручами кольчуги, охвачена грудь, и мускулы - откуда только взялись! - наливаются удесятеренной силой. Будто и в самом деле вселилась в тебя новая, бесстрашная душа, которая называется морской.
Теперь очередь за робой! Слово-то какое соленое - роба. Синие комбинезонного материала брюки и рубаха. Но не просто брюки - их подпоясываешь широким черным ремнем с увесистой медной бляхой, на которой переливается якорь. И не просто рубаха - у нее вырез на груди такой, чтобы легче дышалось и еще, наверно, чтобы тельняшка была видна. По неписаным правилам - три сине-белые полоски, и не больше! Под вырезом рубахи - две пуговички. Ты берешь синий воротничок - по-матросски гюйс, - забрасываешь его за плечи и пристегиваешь к этим самым пуговичкам, словно птицу за два крыла. Вот теперь ты самый красивый парень на свете - моряк! И как в песне - тебе от роду почти двадцать лет.
Наверное, девчонки на танцах не толпятся так у зеркала, как парни, только что облаченные в морскую форму.
Мичман, который все это время, пока мы переодевались, молчал, повернул к нам довольное лицо - первый раз такое довольное - и сказал:
"А теперь получите самый главный атрибут", - и показал на бескозырки.
Мы бросились разбирать две черные башни - бескозырки лежали стопкой, одна на другой - и снова затолкались у зеркала.
Да, это был, конечно, главный атрибут, мичман прав. Даже на собственном лице я вдруг обнаружил отпечаток чего-то нового, незнакомого. Лоб чуть наискось перечеркивал черный околыш, и глаза под этой чертой как бы потемнели. Но, как тогда у волнолома, кольнуло разочарование. На бескозырке не было матросской ленты.
"Это пока называется чумичкой, а не бескозыркой", - сказал один из всезнаек, которые - вот удивительно - всегда оказываются среди новичков.
"Кто сказал чумичка, повторить!" - настороженно спросил мичман.
Никто не отозвался.
На выходе, прежде чем скомандовать "Шагом марш", мичман громко, чтобы все слышали, сказал:
"На ленту матрос имеет право после присяги. Ибо лента… - он помолчал, подбирая нужное слово, - это не что иное, как венец славы морской".
Ясное дело. К славе морской мы пока что не имели никакого отношения.
"Даже моря-то еще не видел", - подумал я и опять вспомнил волнолом.
Когда мы шли в баню, было тихо, а сейчас, только шагнули за ворота, в лицо песком швырнул ветер.
"Чумички не растеряйте!" - хихикнул знакомый голосок.
Так мы и топали до самой казармы, придерживая бескозырки. Впрочем, казарма - это у солдат. У матросов она - кубрик. И полы - не полы, а палуба. И кровать - не кровать, а койка. Соответственно и тумбочка называется рундуком. Из книг я давно знал, что уборная именуется гальюном. Но как-то и в голову не приходило, что гальюн убирают сами матросы. По очереди. И еще бывает, вне очереди.
Что такое мыть гальюн вне очереди, я узнал в тот же день. И виноватым оказалось… море.
Чем ближе мы подходили к кубрику, тем сильнее слышался шум в сосновом лесу, который окружал дорогу. Шум нарастал с каждым шагом. Но странное дело - шумели по сосны, они, поскрипывая, мягко покачивались на ветру. А вот где-то в глубине, за ними, словно грохотали по рельсам десятки электричек. Они проносились мимо невидимой платформы, замирали и снова возвращались.
"Что это за шум такой?!" - спросил я еще незнакомого мне левофлангового.
"Море штормит, - ответил он и посмотрел на меня, как на младенца. - Отсюда до моря с полкилометра. За соснами не видно, а со второго этажа как на ладони…"
"Море штормит! Как у Бориса на фотокарточке! И не где-нибудь за волноломом, а совсем рядом. Где же я раньше был?"
"Что-то вы идете, как на похороны, - с досадой сказал мичман. - Песню бы, что ли, спели! Есть запевалы?"
"Есть!" - гаркнул я так, что впереди идущие недовольно оглянулись.
"Запевай!" - весело приказал мичман.
"Наверх вы, товарищи, все по местам! - затянул я. - Последний парад наступает. Готовые к бою орудья стоят, на солнце зловеще сверкая". И пока выводил во всю глотку этот куплет, лихорадочно думал только об одном: подхватят или нет. Я облегченно перевел дух, услышав, как впереди и позади раздалось еще неуверенное, но все же дружное: "Готовые к бою орудья стоят…" Поддержали.
До кубрика нам не хватило куплетов двух. Опять пошли молча. Только левофланговый, который сказал про море, толкнул меня в бок и съехидничал: "Тебе бы в ГАБТе выступать, а ты "Наверх, товарищи"!"
Как только мичман подал команду "Разойдись!", я через три ступеньки взвился на второй этаж, чтобы взглянуть на море. Но классы, обращенные окнами в его сторону, оказались запертыми. "Ничего, - успокоил я себя, - теперь-то ты, родное, никуда не денешься".
После обеда, когда мы дымили в курилке, подошел мичман. Мы сразу притихли, а он, распечатав пачку сигарет "БТ" и положив перед нами - дескать, курите, здесь я вам не командир, а товарищ, - спросил: "Плавать все умеете?"
"Конечно все!" - с надеждой и готовностью выпалил я.
Он покосился в мою сторону и, пропустив мимо ушей такое категорическое восклицание, переспросил: "А ну, поднимите руки, кто не умеет плавать!"
Никто рук не поднял. Чудак этот мичман - разве бывают неплавающие моряки?
"Хорошо, - сказал он. Но в этом "хорошо" все же прозвучал оттенок недоверия. - Хорошо, что все умеете плавать. Значит, будем учиться ходить. Через двадцать минут начнем заниматься строевой подготовкой!"
И тут меня словно за язык дернули.
"Товарищ мичман, - сказал я в сердцах, - мы что, маршировать приехали или морскому делу учиться? Море в двух шагах, а ни разу не искупались".
Мичман смял сигарету, взял пачку, положил в карман и встал. Ну, думаю, сейчас выдаст по первое число. А он нет - посмотрел на меня соболезнующе и ответил, обращаясь ко всем:
"Порядок есть порядок. Были бы вы на пляже - другой вопрос. Даже у меня нет такой власти, чтобы разрешить вам купание. "Добро" надо испрашивать у начальства повыше. Дадут "добро" - пожалуйста. Море любит порядок".
Вот оно что! Значит, и над морем есть начальство. Значит, шуми не шуми, волнуйся не волнуйся, а порядок есть порядок, и точка. Значит, море хоть и огромное, но но все одинаковое. Есть море гражданское - что хочу, то и делаю, как Борисово, например, которое в Хосте. А есть море военное - без приказа, без разрешения ни шагу. И это море, выходит, мое. Такое мне досталось. Прежде чем окунуться, я должен испросить "добро" у мичмана, он - испросить у командира части, а командир… Командир еще подумает, дать "добро" или нет.
С этими невеселыми мыслями я вышагивал в строю. "Разом-кнись!", "Сом-кнись!", "Напра-во!", "Шагом марш!", "Выше, выше ногу!" - командовал мичман. - Видели по телевизору, как на парадах шагают? Вот так, и даже лучше, должны ходить вы".
Так то на параде, на Красной площади, у всей страны, у всего мира на виду! А здесь пыль да песок, и в гд его набилось столько, что каленым железом жжет мозоли. И ноги как чугунные. И никто нас не видит, кроме товарища мичмана. И никогда нам не маршировать по Красной площади. А на кораблях строевых парадов не устраивают. Кому, зачем это нужно, если в двух шагах море. Море! Посадил бы на шлюпку, дал бы весла - и командуй на здоровье. Мы же моряки, товарищ мичман!
Не одна неделя и не две, а много-много дней прошло, пока я понял, что строй - это дисциплина действий. Может, сто, а может быть, тысячу километров прошагает человек на занятиях строевым шагом, пока наконец ощутит и телом и сердцем справедливость этих слов. Есть неуловимая связь между четкостью движений в строю, дружной согласованностью шага матросской колонны и мгновенной реакцией, единым порывом экипажа корабля в минуты напряжения всех сил - в минуты боя, пусть даже учебного.
Есть невидимая, как напряжение в проводах, не бьющая током связь между "Становись!", "Равняйсь!", "Смирно!" и "По местам стоять!", "С якоря сниматься!", "Аппараты товсь!", "Пли!".
Я этого тогда еще не понимал, как первоклассник не понимает смысла слова, складываемого по слогам. Это были азы службы. И мне еще предстояло соединить, осмыслить такие разные, не относящиеся друг к другу прямо, нестыкуемые учебные дисциплины, как строевая подготовка и радиоэлектроника, устройство шлюпки и современные виды корабельной связи.
Пока что я только был одет по-матросски, но еще не стал военным моряком. И прежде чем я произнес клятвенные слова военной присяги, прежде чем мою бескозырку обвила черная лента с золотыми буквами, я должен был научиться элементарному - ходить, бегать, прыгать, ползать, а главное - держать в руках оружие и владеть им.
Конечно, в тот день, когда мы впервые вышли на строевую подготовку, моя голова была занята не этими мыслями. Я настойчиво обдумывал одно и то же: как все-таки выбраться к морю. Через контрольно-пропускной пункт не пройти. Остается единственный путь - через забор. Незаметнее всего это можно осуществить напротив камбузных окон - места самые безлюдные. Да и забор там, кажется, пониже. И как только я его перемахну, меня сразу замаскируют кусты.
"Тимошин, где у вас левая рука! - услышал я голос мичмана. - Я же подал команду "Налево", а вы куда повернулись? Тряпочки, что ли, вам нашить на рукава?"
"Придирайся, придирайся, - со злорадством подумал я, - а на море все-таки схожу. Что я, за тыщу верст киселя хлебать ехал?"
Свой план я осуществил после ужина. Когда нам дали полтора часа на подгонку обмундирования и в кубрике начался кавардак, я проскользнул мимо дневального и через минуту был уже по ту сторону забора.
Если бы засечь время, то полкилометра до моря, с учетом пересеченной местности, я пробежал, наверно, с результатом всесоюзного рекорда. У меня сразу перехватило дух, как только я поднялся на бугор, с которого во всю даль, куда ни взгляни, во всю ширь, куда ни повернись, катилось море. Оно дышало мне навстречу таким ветром, что падай вперед и не упадешь - воротничок затрепетал за спиной, вот-вот вырвется и улетит, парусом надулась роба.
Ура-а-а-а! Передо мной было настоящее море. Мое море! Совсем не то, что на фотокарточках Бориса или за волноломом.
Сизые волны громоздились одна на другую, сталкивались, поднимая каскады брызг, вставали на дыбы у берега и с грохотом разбивались о камни. Вода ходила ходуном, словно там, на глубине, сошлись в яростной битве стада слонов. Сцеплены бивни, закручены хоботы, еще секунда - и из распада воли выглянет лопоухая голова с маленькими покрасневшими глазками. Раздастся трубный клич, и все стихнет.
Но снова вырастает живой пенящийся холм и снова кипит вода, опадая с невидимых гигантских спин.
Я сбросил робу и боязливо окунулся в волну. Ничего, ничего страшного! Только выждать, пока другая подкатит, подпрыгнуть и, как с горки, - через гребень. Качнет, потормошит и отпустит. Вот уже по грудь и можно плыть, как в люльке. Волна хлестнула по щеке, я набрал полный рот воды, поперхнулся и от неожиданности глотнул - горькая! Соленая морская вода, какой я еще не пробовал в жизни. И тут осмелел окончательно: давай, давай, а ну, навались, волны! Теперь я не жмурился, а смотрел им навстречу, и не только смотрел, а плыл: на горку - с горки, с горки - на горку. Только не открывать рта, а дышать носом.