Вейса побаивались. Мартовская льдинка остается льдинкой. И сколько бы ни переливалось в ней теплое мартовское солнце, она остается холодной. Говорили про Вейса, что когда он взял однажды стакан воды и долго в него вглядывался, заметив на стекле какую-то пылинку, вода в стакане замерзла.
Вейса побаивались подчиненные. Боялось и население. Когда он появлялся на улицах городка, они мгновенно пустели. Вейс знал причину этого. Он уже провел две публичные экзекуции, или, как он их называл, "меры разумной профилактики". В такие дни он бывал особенно оживленным, и все подчиненные заранее знали, в какой момент их начальник вспомнит про своего незабвенного дедушку.
- Вы понимаете, господа, у меня был дед, чудесный старик, чу-у-десный врач! Он всегда говорил: больному организму необходимо в первую очередь кровопускание… Это отличнейшее средство, чу-у-десное средство, оно стоит всей великой медицины! - И голубые льдинки глаз с немым восторгом обводили молчаливых помощников, младших офицеров, фельдфебеля, солдат, полицейских. Те почтительно соглашались с господином начальником и быстро, аккуратно заканчивали то или иное дело, порученное им. И каждый вбирал голову в плечи, словно ощущал на спине прикосновение холодных и колючих льдинок.
Фридрих Вейс не любил возражений. Он привык к льстивым взглядам, к предупредительным подчиненным, готовым каждую минуту подхватить на лету его мысль, даже намек. Таким он был всегда в отношениях с подчиненными, на улице, у себя, в тесных комнатках комендатуры. И только в одной комнатке он отступал от своих неизменных правил. Это был уголок переводчицы, посещением которого Вейс заканчивал ежедневный обход своих служащих. Он входил сюда мягкими, неслышными шагами, и переводчица всегда вздрагивала, когда к ее плечу слегка притрагивалась рука начальника.
- Не пугайтесь, не пугайтесь, моя маленькая детка. Я же вас не вешаю! - вкрадчиво произносил он свою постоянную шутку, в которой, как он полагал, скрыто необычайное остроумие.
- Работаете? Вот и хорошо. Чудесно, чудесно, моя маленькая! - При этом Вейс бросал выразительный взгляд на ссутулившегося ефрейтора, сидевшего тут же, за столом бюро пропусков. Огромный рыжий детина поднимался с табуретки и, вобрав голову в плечи, опустив руки по швам, выходил из комнаты, переступая так осторожно, словно шел по тонкому, хрупкому льду.
Отношения коменданта и переводчицы были несколько необычны. Маленькая, хрупкая девушка, с виду совсем еще подросток, сумела сразу поставить дело так, что комендант чувствовал себя несколько связанным в ее присутствии. От его обычной грубой развязности, бесцеремонности не оставалось и следа, как только он переступал порог этой комнатки. Он попытался однажды фамильярно обнять ее за талию, но она настойчиво отвела его руку и так посмотрела на него, что он прекратил эти попытки, смущенно промямлив:
- Откуда вы взялись такая? Гм… - Он явно не находил подходящих слов. - Ну, как бы это сказать? Суровая… Недотрога такая?
Она взглянула на него: в ее глазах - глазах зверька, попавшего в клетку, - еще вспыхивали колючие огоньки, а губы сложились в какую-то вынужденную и вместе с тем мягкую улыбку, освещенную ярко вспыхнувшим румянцем. Девушка еле слышно прошептала:
- Я вас прошу, господин комендант, прошу вас: не надо этого… Никогда не делайте этого!
- Но почему? Я ведь как начальник не желаю вам никакого зла. Я вас освободил из тюрьмы.
- Вот именно - из тюрьмы.
- Что ж тут такого? Освободил… И вашу мать освободил. Вы ни в чем не были виноваты перед нами, перед Германией, перед великим фюрером! - он говорил уже высокопарно, перейдя на свой обычный тон. Но сразу же спохватился, начал говорить мягче, ласковее:
- Вы же знаете, мне нужна была хорошая переводчица. Понимаете, хорошая. И красивая… Я люблю красивых. Я люблю аккуратных, вежливых сотрудников, особенно это относится к женщинам.
Она молчала.
- Разве вы… Ну… Или вам было бы приятнее разделить судьбу тех, которых мы вместе с вами сняли с поезда?
- Выходит, они были виноваты в чем-то, как вы говорите, перед Германией, что вы их…
- Не всех, не всех! Знаете что, маленькая, я никогда не давал отчета в своих действиях таким, как вы. Но должен сказать - тут ничего не поделаешь… Война! Для меня несущественно, виноваты они или нет. Мне важно, чтобы врагов было меньше. Это важно для моей родины, это важно для великого дела фюрера, для истории!
И, почувствовав, что опять сбивается на привычный традиционно-торжественный тон, он начал говорить как можно мягче, стараясь растопить лед грубых солдатских слов:
- Говорю, не всех. Многие из них живут. Разумеется, работают. Труд - основа жизни, основа могущества новой державы. Мы имеем право на их труд.
- Давайте бросим этот разговор. Для меня все ясно, и вы напрасно растолковываете мне ваши права.
- Ну ладно, оставим это! Но скажите мне, почему вы ко мне, - я ведь дружески отношусь к вам, - вы не хотите или не можете проявить никакого внимания, хотя бы капельку симпатии?
- Я еще раз прошу вас, господин комендант, не задавайте мне таких вопросов. Очень прошу!
- Но почему, не понимаю? - он даже приподнялся, чтобы подойти к ней ближе.
- Почему? Ну… просто так… - неопределенно ответила она, сразу как-то посуровев и долго глядя на него темным немигающим взглядом. Только вздрагивали густые ресницы, да на бледной коже, на висках напряженно билась синяя жилка. И вся ее хрупкая фигура, тонкая, собранная, дышала таким напряжением, такой готовностью вступить в неравную борьбу, что Вейс не выдержал ее взгляда. Сел и, недовольно что-то проворчав, с озабоченным видом забарабанил по столу длинными холеными пальцами.
- Как у вас бумаги?
- Все готово, господин комендант.
- Господин, господин… Вы уж хотя бы тут обошлись без этой официальности. Вы же не ефрейтор и не фельдфебель, Я для вас, - ну, можете просто говорить, - господин Вепс.
- Дела все готовы, господин Вейс! - она аккуратно выложила перед ним заполненные бланки предыдущих допросов, заявлений на пропуска, письма, ходатайства.
- Должен признаться, я удивлен и даже очень вашей работой. Чу-у-десная работа! - он уже переходил на свой обычный тон служебных разговоров. - Скажу вам, что эти ваши… гм… соотечественники работают скверно, можно сказать, отвратительно работают. Но они будут работать.
- Конечно, будут… - словно соглашаясь с немцем, сказала девушка.
Все замечали, что грозный комендант любит задерживаться в комнатке переводчицы. Нередко он сам, минуя курьера, приносит ей бумаги, собственной персоной приходит к ней за разными справками, за тем или иным делом. И все старались оказывать ей различные знаки внимания. Рыжий ефрейтор, ведавший пропусками, бросался к переводчице со всех ног, чтобы помочь ей, - подать старенькое пальто, найти около вешалки ее галоши. Учтиво козыряли ей бравые лейтенанты. Хмурый часовой у входа в комендатуру, увидя переводчицу, расцветал многозначительной и глуповатой улыбкой, которая сверкала, отраженная в лезвии примкнутого штыка винтовки. Даже розовощекий Кох, который дал себе зарок не заглядываться до поры до времени на девушек, и тот с восхищением посматривал на нее.
- Да-а-а… господин комендант со вкусом подбирает переводчиц.
И вздыхал, тоскуя и о славной карьере и о красивых женщинах. Но карьера брала верх.
"Сначала она, только она! Потом уж все будет, все приложится. Будет за все награда!"
И, стиснув зубы, избегая легких утех, до которых были так охочи его солдаты, он с железным упорством делал свое дело: ловил, допрашивал, бил, расстреливал. Кох был фанатиком в этом деле. Фридрих Вейс тоже фанатик. Комендант готов часами говорить о великой миссии Германии, о наивысшем разуме, нашедшем свое воплощение в мудрости и предвиденье фюрера. Но Вейсу хорошо говорить о великой миссии, имея на родине богатое имение, крупные вклады в банки, уважаемую всеми семью, оказывающую влияние на всю жизнь небольшого города, где она живет.
У него же, Коха, всего-навсего две неплохие комнаты в его квартире, которую власти сравнительно недавно предоставили его семье. А до того он ютился в лачуге, сырой, холодной, в которой вечно мерзла его староватая и немного косоглазая жена Эльза с двумя малыми потомками. Один из них, кстати, не имел никакого отношения к особе Коха. Кох женился на Эльзе, когда у той уже был ребенок. Женился, надеясь на деньги, на которые намекал женихам ее отец, владелец небольшой лавки. Эти деньги помогли бы ему, Коху, стать на ноги, обзавестись собственной цырюльней. Так опротивело работать день ото дня в чужом предприятии, льстиво угождать хозяину, чтобы не уволил, упаси боже, при случае. Но на деле никаких денег не оказалось, и сама лавка тестя была продана с аукциона. Правда, Кох, слава богу, все-таки вырвался из этой серенькой и неинтересной жизни. Более ловкие приятели своевременно подсказали ему поступить в эсэсовскую полицейскую школу. Кох имел на это право - в то время он состоял членом молодежной гитлеровской организации.
С тех пор его жизнь изменилась. И в лагерях, в которых он проходил практику, появилась первая пожива, правда, еще незначительная и большей частью случайная. Когда же началась война с Польшей, перед Кохом открылись широкие двери в мир. Каких только подарков не послал Кох на родину своей сухощавой Эльзе! Им, эсэсовцам, говорили: вы все можете, только не жалейте их, не жалейте тех, кто косо смотрит на вас. Потом они были в Бельгии, во Франции. Сколько воспоминаний останется на всю жизнь! И вот, наконец, направили сюда. Их предупредили:
- Бдительность, всегда бдительность! Тут вам не Европа!
Им говорили о высоких обязанностях. И тут же напоминали:
- Россия - страна безграничных возможностей и неисчислимых богатств. Помните: в ваших руках не только судьба великой Германии, но и ваша собственная судьба, судьба ваших детей и внуков. Каждый достойный офицер Германии может рассчитывать… - так и было сказано, - может рассчитывать в конце войны… и на хорошее имение… Главное - усердие. И поменьше думать! Ваше дело - выполнять приказы. За всех вас думает фюрер, вы руки его, вы меч его! И ни жалости, ни сочувствия к ним, к врагам!
И он работал. Автоматы его жандармов расчищали дорогу для великого будущего Германии. Они же пробивали путь и для карьеры Коха. За какой-нибудь год-другой он стал уже офицером. А впереди - Москва. А там конец войне, там заслуженная награда. Конечно, тут не Европа. Здесь, в глубоком тылу, как на передовой линии. И хотя Кох уже прошел со своим взводом около пятисот километров от границы, он так и не смог понять этого народа и не знал, как подойти к нему, чтобы лучше и спокойнее выполнять свою работу.
То же самое думал и Вейс. Ему приглянулись французские городки, делегации отцов города, приходившие к нему, как только появлялась вывеска на дверях его учреждения и часовой рядом. Сразу устанавливались деловые приятные взаимоотношения с наиболее почтенными горожанами, приемы, встречи, торжественные банкеты. Не работа, а веселое турне по чужой стране, разве с той только разницей, что ты не обыкновенный турист, а хозяин, завоеватель. И всюду перед тобой низкие поклоны, льстивые взгляды, доброжелательные улыбки. А здесь чорт знает что! Уж который день он исполняет свои обязанности, а еще не явилась ни одна человеческая душа, которая пришла бы добровольно и помогла ему разобраться во всей этой неразберихе. Все это дурно отзывается на работе, не на кого опереться, не с кем посоветоваться.
Не удивительно, что Вейс так был обрадован, когда дежурный доложил ему о каком-то человеке, который хочет его видеть и поговорить по серьезному делу.
- Давайте, давайте его сюда!
Так, наконец, явился в комендатуру Клопиков, который долгое время готовился к этому важному шагу, но сначала немного опасался. И только внимательно проштудировав все приказы, просмотрев несколько номеров специальной газетки, которую немцы привозили в город, - она публиковалась на русском языке, - Клопиков отважился. Он начистил ваксой свои башмаки, старательно выутюжил костюм и, чтобы заглушить запах нафталина, вылил на сюртук целый флакон одеколона. Помолился перед позеленевшей иконой спасителя - благослови, господи, на новую жизнь! - и, напялив на лысину ветхий котелок, нельзя сказать чтобы очень бодро зашагал на противоположную сторону улицы. Его приняли, провели к самому главному начальнику, как он просил.
Вейс, увидя Клопикова, сначала немного разочаровался: слишком уж стар, какая от него польза? И вид у него не из приятных. Вялые желтые уши оттопыриваются, неопрятная лысина еле прикрыта скупыми прилизанными волосиками, а когда говорил, брызгал слюной сквозь черные изъеденные зубы.
А, человечек, подозрительно оглядевшись по сторонам и многозначительно приложив палец к губам, торжественно заявил:
- Так что позвольте представиться-с. Бывший деятель, все больше по линии легкой коммерции - рестораны, буфеты… Орест Адамович Клопиков, к вашим услугам!
Явно дрожала его рука, державшая котелок, и легкая судорога пронизывала колени. Голос его сделался скользким, плаксивым:
- Прошу вас выслушать: ограбленный и раздетый… до нитки-с. От советской власти не имел никакого сочувствия, одни только грубые шутки-с и издевательства. Очень даже просто-с… А вашу нацию люблю и уважаю как спасителей. И фюреру вашему, значит, императору всенародному, пускай будет вот… - тут он вытянул вперед трепещущую руку и, подняв глаза на засиженный мухами потолок, дрожащим голосом выдавил из себя - Хайль Гитлер!
Вейс тут тоже встал, ответил Клопикову, как полагается. А тот, помолчав немного, тем же плаксивым голосом добавил:
- Пускай всем вам будеть хайль, а врагам моим пусть будет капут! Какое же хорошее слово у вас!
Комендант, с удивлением наблюдавший всю эту сцену и начинавший уже восхищаться этим человеком, позволил себе слегка улыбнуться - очень уж потешный этот старик! - но вскоре перешел на подобающий для столь торжественного случая гон.
- Чего же вы хотите, уважаемый господин Клопиков?
- Я ничего не хочу, господин высокий начальник! Я только болею душой об интересах великой нации и о вашей собственной жизни… Им еще угрожают многочисленные враги, которых вы не видите и не слышите по причине неясности и дикости нашего языка. А пришел я по причине чрезвычайно секретной… - И господин Клопиков перешел на шепот.
Он перелистывал свою замусоленную книжицу, и его записи, отметки одна за другой переходили в комендантский блокнот.
Ночью были проведены повальные обыски и аресты в городке и рабочем поселке. Правда, всех записанных Клопиковым задержать не удалось, кое-кто успел спрятаться. Но несколько семей и десятка два разных подозрительных людей было доставлено в тюрьму, для которой отвели бывшую баню, а через несколько дней все эти люди были зверски расстреляны около ям кирпичного завода. Клопикова приглашали еще несколько раз в комендатуру, совещались с ним. Наконец, ему предложили стать бургомистром. Но он настойчиво попросил избавить его от такой хлопотливой службы, поскольку он не очень силен в грамоте. И коли уж на то пошло, если господин комендант решил дать ему какой-нибудь пост, он, Клопиков, просил бы поручить ему что-нибудь полегче. И неделю спустя стал Клопиков начальником городской полиции по охране общественного порядка.
Так началась новая карьера Клопикова.
Несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, был он проворным и подвижным, как ящерица, изобретательным в смысле всяких планов и проектов "по части искоренения врагов немецкой нации и новой Европы". Он ступал неслышно, как кошка, говорил с начальством умильно-вкрадчивым голосом, и в его узеньких глазках хорька было столько задушевной приязни и симпатии, что Вейс отзывался о нем с восхищением:
- Этот старик стоит многих молодых. Он, мой милый Кох, стоит всего вашего взвода жандармов. Это чудесный, необыкновенный работник. Это моя находка!
И когда Вейс бывал в особенно веселом настроении, он приглашал Клопикова в свой кабинет и угощал его рюмкой-другой немецкого коньяку.
- Из собственных рук имели милость поднести мне рюмку-с… Пейте, говорит, и я с вами выпью за ваше здоровье. Это значит, за мое, Клопикова, здоровье. Это понимать надо, чувствовать надо, вот что-с! Потому, что я все могу и за это в большие начальники поставлен… Значит, доверие-с! И если который тут дурак будет делать мне не по праву, - не потерплю-с! Не спущу-с! Шкуру с живого сдеру! Очень даже просто-с… - с важностью говорил он своим полицаям, нацеливая их на то или иное дело или просто приучая к порядку, к службе.
6
Больница стояла километрах в двух от городка на опушке соснового перелеска, за которым начинался густой бор. Несколько деревянных домов, два летних барака, кирпичное здание, в котором размещались разные хозяйственные службы - кухня, склады, кладовки, - все это входило в больничную усадьбу, огороженную от поля аккуратным дощатым забором. Со стороны леса никакой ограды не было, и молодой сосняк до войны заменил большой сад, где прогуливались выздоравливающие. А которые были здоровее, те и в бор уходили, тянувшийся отсюда на десятки километров на юго-восток.
Местность вокруг была красивой, живописной. На запад, до самой реки, тянулись бескрайние луга с густым кустарником на вымоинах, по берегам мелких речушек, в старом русле реки, которое местное население называло старицей. На севере виден был городок, огромный железнодорожный мост через реку.
Правда, он теперь был разрушен, там шла круглосуточная работа. Гитлеровцы торопились как можно скорее восстановить мост, так как они вынуждены были переправлять все грузы по наведенному временному мосту, через который проходило шоссе, и снова грузить их на платформы, в вагоны, чтобы отправить дальше, на восток. Это задерживало движение, срывало планы. А главное, накапливалось столько эшелонов на правом берегу, что их негде было разместить - все ближайшие полустанки забиты составами до последнего тупика. Все активнее становилась советская авиация. Несколько налетов нагнали такого страха на фашистов, что они не осмеливались днем подтягивать близко эшелоны, второпях разгружали их по ночам и гнали порожняк обратно. Грузы маскировали. Когда появлялись советские самолеты, все больные, находившиеся в больнице, даже самые тяжелые, тянулись к окнам, чтобы поглядеть на очередной спектакль, как они говорили. Даже старенький доктор, который, казалось, вечно куда-то спешил, выходил в такие минуты на больничное крыльцо и подолгу глядел, как тянулись к ночному небу разноцветные бусы зенитных снарядов, рассыпались зелеными или красными веерами трассирующие пули. Он смотрел на этот суетливый фейерверк и, вглядываясь в черное неподвижное небо, напряженно ловил каждый звук. Заслышав нарастающее басовитое гудение, такое знакомое, он озабоченно проходил под окнами.
- Эй, кто там курит, кто там спичкой чиркает? Пристрелю! Своей рукой пристрелю! - громко выкрикивал он.
В окнах тихо посмеивались над страшными угрозами доктора, который за всю свою жизнь не держал в руках другого оружия, кроме своего вытертого до белизны стетоскопа да разных хирургических инструментов, при помощи которых он сам делал несложные операции.
- Это, Артем Исакович, глухой наш закурил, он ничего не слышит… - говорил кто-нибудь, чтобы таким образом оправдать палату перед доктором, которого все уважали.
В больнице лежали разные люди. Много было раненных на окопных работах, от бомбежек… И люди лукаво улыбались, рассказывая доктору о своих ранах от этих бомбежек.