Генерал сам поехал на место экзекуции. На этот раз был выбран не обычный противотанковый ров, в котором гитлеровцы всегда расстреливали свои жертвы. Невдалеке от кладбища выкопали большую яму-могилу. Полицаи сгоняли сюда население города и окрестных деревень. Были вызваны некоторые воинские части, стоявшие в городе. Это уже для предосторожности, чтобы не допустить во время публичной экзекуции каких-нибудь нежелательных эксцессов.
И вот из тюремного двора вывели колонну людей. У большинства из них были связаны руки. Только женщины с детьми шли несвязанные: надо было вести детей или нести их на руках. Колонну окружал усиленный конвой. Тут же был Клопиков. Его лицо хорька поворачивалось то в одну, то в другую сторону, он как бы принюхивался к воздуху. Желтоватые глаза воровато бегали по лицам встречных, по фигурам людей в колоннах, которые отставали, еле-еле переставляя ноги. Он придал своему лицу выражение суровой озабоченности, покрикивал на полицейских, бросался к отстающим, угрожал им пистолетом. Один из них, с трудом державшийся на ногах, приостановился, чтобы передохнуть. К нему бросился Клопиков, намереваясь ударом рукоятки пистолета подогнать этого человека. Тот оглянулся, спокойно спросил:
- Сколько берешь за душу? Или оптом?
Вся фигура хорька ощерилась, натопорщилась, он готов был броситься, вцепиться зубами в горло человека. Его узкое лицо перекосилось, на бледной прозелени щек проступило нечто подобное румянцу. Голос его сорвался, от бешеного крика перешел на шипение:
- Убью!
А человек оглянулся еще раз и просто плюнул в харю, в желтые глаза хорька.
- Это мой предсмертный подарок тебе, фашистский пес!
И пошел своей дорогой. Позади заливались лаем немецкие овчарки, сопровождавшие конвой.
Едва не захлебнулся от крика начальник полиции, выстрелил сослепу. Кох спокойно отвел его руку, сухо сказал:
- В нашем деле нельзя волноваться. Выдержка, господин начальник полиции, выдержка!
Клопиков шел мрачный, опустив голову. От пыли, поднятой сотнями ног, от жары першило в горле, хрустело на зубах. Клопиков усердно вытирал лицо дырявым платком. Стирал пыль, обиду.
Огромная толпа молча расступилась перед колонной. Связанных людей привели на край ямы. Озабоченный Клопиков влез на грузовик, чтобы прочесть приговор. Это был даже не приговор, а приказ комендатуры. Собравшиеся люди не слушали гнусавого чтения, срывавшегося на крик. Все глядели на стоявших на краю ямы. У одних были необычайные, просветленные лица - люди эти глядели вдаль, поверх эсэсовцев, штыков, автоматов, нацеленных в их грудь. Другие едва держались на ногах, клонились вниз. Их угасшие взоры были неподвижными, равнодушными ко всему. Измученные, изможденные, они были уже далеко от всего, что здесь творилось, что читал Клопиков, что должно было сейчас произойти. Их старались поддержать товарищи, стоявшие рядом. Женщины крепко прижимали своих детей к груди.
А гнусавый голос все бубнил и бубнил о смертной казни ста заложников за большое преступление перед Германией, перед ее будущим, за поджог эшелона цистерн с горючим.
Клопиков торопливо спрыгнул с грузовика. Выхватив револьвер, к связанным людям бросился Кох:
- На колени! - кричал уже он, и его красные щеки пылали; разъяренный, лютый, выкрикивал команды жандармам.
Толпа людей притихла, умолкла. Так затихает бор перед грозой. Слышно было, как щебечут ласточки на телефонной проволоке, как осыпается струйками желтый песок с насыпи в могилу.
И в этой тишине как-то вдруг прозвучали отдельные слова. Сначала приглушенные, нестройные, они становились все более выразительными, громкими. И вот уже слились в могучую песню. Ее пели люди, смотревшие на направленные на них автоматы и винтовки, в ожидании близкой и неумолимой смерти. И они уже не думали об этой смерти, она больше не имела власти над ними, над их сердцами и мыслями, летевшими в бескрайние просторы будущего.
Это есть наш последний
И решительный бой…
Женщина с бледным, изможденным лицом, стоявшая с краю шеренги, крепко прижав к груди ребенка, в такт песне мерно покачивалась всем телом, словно убаюкивала младенца. Ее взор не мог оторваться от голубых глазенок малютки, от ручек, охвативших ее шею. Она не отрывала глаз от маленького существа, а запекшиеся губы ее шевелились, она беззвучно пела, вторя этим незабвенным и суровым словам:
И если гром великий грянет…
В толпе слышались глухие рыдания. Пожилая женщина из толпы, стоявшая за плотной шеренгой солдат, с громким плачем бросилась вперед, чтобы пробиться к измученной матери с ребенком на руках:
- Ребенка отдай, ребенка отдай, неужто и ему такая доля…
Солдаты ударили ее прикладами, грубо оттолкнули, оттеснили народ назад.
К матери с ребенком на руках бежал Кох.
И вдруг она отвела тяжелый, прикованный взор свой от неугасимой теплоты детских глаз, от этих маленьких голубых родничков, в которых небесным сиянием горела человеческая любовь, муки и радости материнства, надежды и думы о счастье, о будущем.
Она оторвала малютку от груди и, высоко держа его на вытянутых руках, двинулась вперед, грозная, страшная в своем нечеловеческом гневе, в испепеляющей ненависти:
- Нате, ешьте, ешьте, ненасытные выродки, захлебнитесь моей кровью!
Кох в замешательстве отступил на шаг назад. Торопливо выхватил винтовку у солдата и, хрипя, с налитым кровью лицом остервенело выбил штыком ребенка из рук матери и выстрелил в упор несколько раз подряд. Глухой вздох или стон раздался в толпе, люди бросились бежать подальше от этого страшного места. Но густая цепь охраны остановила их.
- Не шевелиться! Ни с места!
Надсаживая голос, орал Кох:
- В последний раз говорю: на колени!
И в бессильной ярости бросил солдатам:
- Огонь!
Началась торопливая, беспорядочная стрельба.
Вскоре все было кончено. Полицаи поспешили закопать могилу. Расходился народ. Люди шли, сжав кулаки, боясь оглянуться туда, где тарахтел мотор немецкой танкетки. Вейс любил порядок. Гусеницы танкетки уминали землю, заравнивали могилу.
Начальство возвращаюсь в город на машине.
Генерал барабанил длинными склеротическими пальцами по борту машины, курил сигаретку, о чем-то думал. Вдруг, словно очнувшись, схватился за пуговицу мундира Вейса, заговорил, глядя прямо в лицо коменданту, впиваясь в него своими старческими, в гусиных лапках, глазами.
- За организацию не хвалю… Не хвалю… Нельзя же сразу такой большой группой. Это и опасно… А личный пример господина лейтенанта заслуживает всяческой похвалы. Неплохо, неплохо… Обещаю отметить в рапорте…
Кучки людей шли по дороге. Несколько девушек из городской управы, державшиеся особняком, шли молчаливые, сосредоточенные. Не умолкала только одна Любка:
- Это так ужасно, так ужасно! Неправда ли, девочки?
- Да замолчи ты…
- Я впервые увидела, как умирает человек от пули. Это же не просто так, как умирает человек от старости, от болезни… Сколько таких обыкновенных смертей я видела в больнице. А тут… Вы заметили, какие глаза были у этой женщины? Еще мгновение и нашему…
И звучная оплеуха оборвала разговор:
- Вот тебе, собачье отродье!
Старый рабочий вытирал ладонь о полу выцветшего пиджака.
Любка отскочила, как ошпаренная. Щека ее пылала, растрепались, взлохматились волосы. Не зная, куда деваться от стыда, от лютой злобы, она отчаянно завизжала, наседая на рабочего:
- Ты за что драться лезешь? Думаешь, у тебя только руки есть? Вот я сейчас позову господина офицера. Он тебя научит уму-разуму..
Подруги оттягивали ее подальше, подталкивали кулаками:
- Иди, дура, иди, из-за тебя еще и нас побьют, за язык твой…
Любка заплакала от стыда, от обиды, от бессильной злобы.
- Поплачь, поплачь, паскуда, ты еще поблагодари, что так тебе все сошло… Неохота руки пачкать о твою харю, поганка ты этакая! Ишь ты, нашего нашла!..
Вобрав головы в плечи, ускорили шаг Любкины подруги-сослуживицы.
3
Один день навсегда запомнился Игнату.
Это было в конце июля. Рано проснувшись, Игнат вышел из дому, где уже строгал что-то на самодельном станке его хозяин. Проворно ходил в его руках рубанок, и тонкая стружка завивалась под лучами солнца в золотистую спираль, с тихим шорохом спадала на пол, приятно шелестела под босыми ногами Маслодуды. Пахло лесом, смолой.
Маслодуда, пробуя пальцем лезвие рубанка, шутливо спросил:
- Куда собрался, инженер?
- А никуда…
Во двор, как всегда, зашел Красачка. Примостившись на досках, лежавших около забора, и молчаливо поглядывая на работу Маслодуды, он не спеша разжег свою трубку и, пустив несколько витиеватых колец дыма, неожиданно рассмеялся.
- С чего бы это? - спросил Маслодуда, искоса взглянув на приятеля.
- Гм… В кустари, значит, подался?
- Оно, браток, кустарничать не будешь, живот подведет… Вот какое дело!
- Та-а-к… Но придется тебе, Иван, кончать эту работу.
- Как это кончать?
- Очень просто… Завтра или послезавтра поплетешься на завод.
- Как это поплетешься? И почему это я поплетусь?
- Приказ такой есть: всех рабочих вернуть на старые места, чтобы работали, значит… Немцы завод пускают.
- Как же это? На фашистов работать?
- Выходит, что так…
- Нет, брат, дураков, чтобы на него работать. Не будь я Иван Маслодуда, если пойду на чорта лысого работать! - Пойдешь, хотя ты и Иван Маслодуда!
- Постой, постой, да ты мне толком скажи, кто пускает завод, для чего пускает завод, что там теперь выделывать будут? Да что ты там сделаешь, если крыши и той нет?
- Заставят крышу поставить - и поставишь, никуда не денешься…
Красачка принес свежие новости. Немцы, действительно, решили пустить станкостроительный завод, уже мобилизовали всех инженеров и техников, случайно застрявших в городе, да привезли еще своих инженеров. А на днях будут набирать рабочих через биржу. И все, работавшие ранее на заводе, обязаны сами явиться, а если не явятся, их будут считать саботажниками и наказывать по всем законам военного времени.
- А мне плевать на ихние законы! Я их не просил приходить сюда со своими законами. Я хочу по своим законам жить. А они мне не указ!
- Мало что ты хочешь. Тебе, может, еще чего-нибудь подай!
- И хочу! Гибели ихней хочу! Вот и все… Не будь я Иван Маслодуда, если стану жить под ихним законом! Не дождутся. Не будь я…
- Ну, известно: Маслодуда и Маслодуда… Был ты Иван Маслодуда, да весь вышел, вычихался, исчез! Нету теперь Маслодуды… А есть только рабочий, который будет работать на немца. А не станет работать, запишут в саботажники. А саботажникам по гитлеровскому закону - расстрел или высылка в лагерь, к чорту в зубы. А если не веришь, так на вот, читай!
Красачка вынул из кармана сложенное вчетверо извещение и сунул его под нос своему другу. Тот, положив рубанок, но не беря в руки извещения, медленно читал его, почесывая рукой щетинистую щеку. Выражение суровой озабоченности не сходило с его лица, губы медленно шевелились, повторяя отдельные слова:
- Расстрел… расстрел… да еще повешение… И опять повешение… Выходит, ты не обманываешь. Выходит, твоя правда! Но плохая правда! Собачья правда, скажу я тебе, Лявон!
- Ну вот! А то он все Маслодуда и Маслодуда! Экий герой нашелся! Он не пойдет на завод! Как же, гитлеровцы его на руках носить будут, целоваться с таким героем будут!
Маслодуда молчал, все потирая пальцами щеку.
Игнат с любопытством слушал беседу этих двух друзей, неожиданно поменявшихся ролями. Прежде Маслодуда обычно наседал на Красачку или, как тот говорил, наступал на него с агитацией. Теперь Маслодуда молчал, все раздумывая над чем-то, а Красачка говорил и говорил, нескладно жестикулируя и что-то доказывая своему другу.
Наконец, Маслодуда спохватился, решительно махнул рукой.
- Хватит! Довольно! Незачем меня уговаривать!..
- Да я и не уговариваю! Я только говорю, что не миновать нам с тобой немецких рук.
- А пусть они отсохнут, эти руки! Чтобы я да работал на них!
Все эти новости так растревожили Ивана Маслодуду, что он и про рубанок свой забыл. Все ходил по двору, взволнованно размахивая руками, порой что-то невнятно бормотал, иногда останавливался, с решительным видом заявлял:
- Мы еще посмотрим!
Вытащив одну из досок, наваленных около забора, он пристально разглядывал ее, водил по ней шершавой ладонью, зачем-то промеривал ее по четвертям, говорил задумчиво:
- Одни сучки… одни сучки!
Но не сучками были заняты его мысли. И, сердито бросив доску, он с таинственным видом подошел к Красачке:
- А что, если, скажем… Это я о том думаю, как же нам быть, если до нас в самом деле доберутся фашисты. Работать оно, конечно, можно… Но как работать? Можно ведь и так работать, что наша работа немцу боком вылезет. Или я неправду говорю, что ж ты молчишь, Лявон?
И, не дождавшись ответа, он сердито набросился на Игната:
- А ты чего усмехаешься? А еще комсомолец? Видать, всех вас хватило только на то, чтобы нас, стариков, критиковать. Да у вас только и заботы было, что думать про книжки, про учебу… А как людей вот начинают за горло хватать, так вас и нет! Молчите. А мы теперь должны мозгами ворочать… что и к чему… И куда оно все приведет.
И до того разошелся Иван Маслодуда, что можно было подумать, будто не кто иной, как Игнат со своими комсомольцами, и был причиной всех напастей, всех этих тяжелых и нерешенных вопросов, внезапно навалившихся на Ивана Маслодуду, на Красачку, на всех жителей этой улицы. Каждый из них ежедневно по утрам, бывало, прислушивался к своему гудку, думал о своей фабрике, о своем заводе. Жили тут люди со станкостроительного, с кирпичных заводов, электростанции, кожевенного завода, было и несколько деповцев… У каждого свой гудок… У каждого свой распорядок дня и ночи… У каждого своя работа, свои думы… Даже железнодорожные машинисты, кочегары, у которых не было общего с заводами графика, и те прислушивались к гудкам своих паровозов, знали, кому и когда пойти на смену. У каждого - свой гудок…
И по дороге на завод, прилаживаясь к своим гудкам, шутя спорили о том, чей гудит басовитей:
- Вот он наш большевичек гудит, не ровня какому-нибудь хриплому, задыхающемуся… Сразу видно, что там хозяева работают.
Иной огрызался:
- Хвастайте! Давно ли штурмовщину прекратили?
- Мы вот прекратили! А ваш луч что-то не горит, не блещет, да и что-то ослеп. Опять, видно, в прорыве?
"Большевик", "Луч", разные другие названия. Большие и малые заводы. Соревнование. Победы. Подтягивание отстающих. И в этой дружной, ладной работе шли стремительные пятилетки, наполняя страну ритмическим гулом машин, ритмическим движением трудолюбивых рук, биением людских сердец. И на глазах выпрямлял город свои кривые улицы, раздавался вширь, поднимался ввысь каменными громадами домов. Становилось тесно на улицах, в театре, на стадионах. Становилось тесно в витринах магазинов, ломившихся от добра со всех земель, со всех рек и морей, переливавшихся радужными цветами шелковых тканей, приятно ласкавших глаз щедрыми дарами человеческого груда, радовавших изобилием.
И каждый слышал в утренней перекличке гудков отзвук могучего ритма человеческого труда, поднимавшего ввысь города и села, двигавшего вперед жизнь на огромной земле.
Теперь гудки смолкли, не слышно их больше. Не знаешь, когда и ночь кончается. Утро настает глухое, беззвучное… и день такой - куда пойти, куда деваться, к чему приложить руки?
Как же теперь успокоиться Ивану Маслодуде? И он яростно наседал на Игната:
- Вы только за нашими спинами были смельчаками. На всем готовом, так и мы были бы умными… Хорошее это дело: за вас народ, за вас партия, за вас все государство! В таком положении легко быть умным! А теперь вам и рты позатыкали… Нет того, чтобы народу какую-нибудь помощь оказать, так все молчком!
Игнат пытался вставить хоть словечко наперекор, но где уж там. Когда Иван Маслодуда войдет в азарт, не жди конца. В этих случаях спасал Красачка. И сейчас он попросту взял Ивана за пуговицу, подтянул его к скамейке, усадил:
- Чего раскипелся, как тот самовар? Что ты к нему придираешься? Ты же старый человек, у тебя и ум свой есть…
- Так они же грамотнее!
- Ну пусть себе и грамотнее! А ты жизнь прожил, ты столько всего повидал на своем веку, что можешь доброе слово сказать и этому хлопцу, добрый совет ему подать… Ты же натирал еще мозоли под царским орлом. Ты этого немца еще раньше видел. Видел ты и пилсудчиков и прочую погань, которая пыталась нам на шею сесть… Где она теперь, эта погань? А что до немцев, так ты же сам говоришь, что мы их вытурим. Не твои ли это слова?
- Ну, мои… Но к чему ты это клонишь?
- А к тому, что ты прикидываешься уж такой беззащитной сиротой, которая только и надеется на чужую милость. Зачем ты к детям придираешься?
Еще долго тянулась бы эта дискуссия, которая происходила здесь почти ежедневно, если бы, хлопнув калиткой, не вбежала Лена Красачка. Взволнованная, встревоженная, она обратилась к Лявону:
- Отец! Пленных ведут, вот сейчас будут здесь!
Все вышли на улицу. По ней действительно двигалась большая колонна людей, конца ее даже не видно было за густым столбом пыли, подымавшейся сотнями ног. Впереди ехало несколько конных немцев, вооруженных автоматами. У некоторых ручные пулеметы. Злые, нахмуренные были конвоиры: пекло солнце, донимала густая пыль, покрывавшая серой пеленой и грязные, потные лица, и руки, и каски, и совершенно выцветшие мундиры.
- Смотрите, может, и наши здесь.
- Нет уж, пусть бог милует, чтобы наши попали в плен… А я пойду! Пойдем, Иван, отсюда! Не могу я смотреть на это… не… могу.
Красачка и Маслодуда пошли домой.
Серой пропыленной лентой двигалась колонна красноармейцев. Трудно было различить отдельных людей. У всех утомленные, измученные лица. Глубокое равнодушие в глазах. Некоторые прихрамывают, иные идут босиком, осторожно переставляя сбитые по дороге, окровавленные ноги.
Из домов вышли женщины. Как всегда, сбежались дети.
Но куда девалась обычная подвижность детворы, ее постоянное оживление. Теперь дети стояли молчаливые, сосредоточенные, поглядывая исподлобья на проходивших конвоиров. Женщины бросились было домой. Принесли хлеба, вареной картошки, некоторые вынесли по ведру холодной воды. Но все их старания были напрасны. Когда какой-нибудь красноармеец пытался выйти из колонны и взять кусок хлеба, конвоиры сразу же загоняли его обратно в колонну. Тут же конные гитлеровцы грубо оттесняли женщин и детей до самых хат и заборов.
А люди шли и шли, растягивая колонну, раздвигая шеренги. Слышались грозные окрики, людей подгоняли. Густые облака пыли стояли над головами, даже посерели от нее деревья по обочинам мостовой, вишни за заборами.
- Смотри, смотри, Лена! - крикнул Игнат, дернув ее за рукав. Он незаметно указал ей на один из соседних двориков через два-три дома от них. Воспользовавшись тем, что внезапно налетевший ветер погнал в сторону густые тучи пыли, несколько красноармейцев бросились в один двор и тотчас же скрылись в глубине его. Игнат и Лена видели, как люди метнулись за оградами и, пригнувшись, побежали огородами в сторону кирпичного завода.
- Если бы им убежать! Если б их не заметили! - взволнованно шептала Лена.