- Не кажись хуже, чем ты есть, - сказал Шарвен. - В конце концов, ты не подонок, который, за несколько монет готов продать свою душу.
- Простите, сеньор Аурелио, - хмыкнул Гильом, - разве вам нужна лишь слава? Но, как утверждают философы, она не материальна…
Бертье не вмешивался в их разговор. Он и сам не мог сказать, кто из этих двух волонтеров нравился ему больше. Пожалуй, такие, как вот этот забулдыга Гильом Боньяр, меньше доставляют хлопот. У них все проще. Они плюют на всякие там высокие материи и желают жить в свое удовольствие. "Лишь бы побольше платили!" Это их альтер эго. И ничего плохого в такой постановке вопроса Бертье не усматривал. Меньше идей - чище голова: Бертье не сомневался, что в лице Боньяра он везет генералу Франко хорошего летчика и солдата.
Шарвен, по мнению полковника, был сложнее. Выше культура, тоньше ум. Таким в душу с первого взгляда не проникнешь. Но именно такие, если их захватывает идея, становятся одержимыми, а подчас и фанатиками. Такие будут драться до последнего, их не остановишь.
"Но он тоже, - вспомнил Бертье, - не отряхивал руки от денег… Хорошо, что этот старый сквалыга де Шантом поприжал свою куколку и сделал из Ромео и Джульетты нищих. Голод не тетка - он хватает за глотку и таких, как Арно Шарвен… А в общем - посмотрим. У Франко, конечно же, есть молодчики, которые умеют вывернуть человека наизнанку и даже без лупы увидеть, что у него там внутри…"
* * *
В Тулузу они приехали под вечер.
Выйдя из вокзала, Бертье огляделся вокруг и, заметив в толпе тощего, в дорогом костюме, человека, разглядывающего прибывших пассажиров, окликнул:
- Мсье Лоррен!
Мсье Лоррен подошел, колючим взглядом окинул спутников Бертье и лишь тогда обратился к полковнику:
- Рад вас видеть, Бертье! С благополучным прибытием. Надеюсь, все у вас хорошо?
- Как нельзя лучше, спасибо. Прошу познакомиться с моими друзьями. Мсье Арно Шарвен, мсье Гильом Боньяр… Вы с машиной, Лоррен?
Их отвезли в неказистый с виду, но оказавшийся довольно уютным, чистым и тихим отель, поместили Шарвена и Боньяра, в двухкомнатный номер с широкими, из мореного дуба, кроватями, ванной комнатой и массивной люстрой под потолком, в которую были ввинчены электрические лампочки ж форме церковных свечей.
- Если вы не против, - вежливо осведомился Бертье, - ужин для вас принесут в номер. Так будет удобнее.
- Если вы не против, - в тон ему ответил Гильом, - пусть прихватят к ужину чего-нибудь покрепче чая.
- Но в пределах нормы, - любезно улыбнулся Бертье. - С вашего разрешения, я отлучусь. Вернусь к вам, наверное, только завтра вечером. Предоставляю вам самим решить, как лучше распорядиться свободным временем.
- Сеньор Доминго… - Гильом подошел к Бертье и двумя пальцами снял с борта его пиджака воображаемую соринку. - Сеньор Доминго, вы не найдете ничего предосудительного в том, что я попрошу одолжить мне несколько десятков франков? В счет будущих приходов, разумеется. Понимаете, по рассеянности я оставил свою чековую книжку в сейфе, и теперь…
Бертье снова любезно улыбнулся.
- Плохим бы я был товарищем, если бы не позаботился о вас. Возьмите, сеньор Дечессари. Этого, надеюсь, будет достаточно на первое время.
Вытащив из бокового кармана пакет, он передал его Гильому, попрощался и вышел.
* * *
- Слушай, Куррито Аурелио, - сказал Гильом, - мы, кажется, решили все жизненно важные вопросы, обо всем договорились и все уточнили. Не думаешь ли ты, что теперь у нас появилось право слегка развлечься? У меня в Тулузе есть добрые приятели, и, я надеюсь, они не сочтут за труд подыскать нам приличных… Нет-нет, ты не хмурься, я имею в виду по-настоящему приличных дам. Таких, которые…
- Ни сегодня, ни завтра мы никуда не пойдем, - отрезал Шарвен. - К черту твоих добрых приятелей и приличных дам. Тебе все ясно?
- Далеко не все. Во-первых, откуда этот командирский тон? Ты кто - полковник Бертье? Или генерал Франсуа де Тенардье? И какого дьявола ты вздумал командовать?! Гильом Боньяр - вольная птица, запомни это раз и навсегда. Договорились? В противном случае между нами могут возникнуть нежелательные трения…
- Вот как! - Шарвен, приблизившись к Гильому почти вплотную, посмотрел на него с явным удивлением. - Вот как! А может быть, Гильом Боньяр больше не вольная птица? Может быть, он стал теперь человеком, который за многое отвечает? Или я ошибаюсь? Если я действительно ошибаюсь, то не лучше ли будет, если я скажу Гильому Боньяру совершенно прямо, что мне с ним не по пути.
- Ты что, белены объелся?! - крикнул Боньяр. - Ты что, перестал понимать шутки? Убей меня бог, я не узнаю старину Шарвена! Слушай, Арно, а куда же мы денем вот эту штуку?
Он извлек из пакета пачку франков и пошелестел новенькими купюрами. Потом с показной небрежностью бросил их на стол, но тут же поспешно собрал их и снова спрятал в пакет.
- Черт меня дери, я, кажется, уже забыл, когда держал в руках такое богатство. Значит, ни сегодня, ни завтра мы никуда не пойдем? Повинуюсь. Основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола говорил: христианин должен быть как труп в руках начальства. Правда, великий мыслитель Монтескье изрекал совсем другое: абсолютное повиновение предполагает абсолютное невежество того, кто подчиняется, оно предполагает также и невежество того, кто повелевает. Здорово сказано, а, Шарвен? Я заучил эти премудрости еще в школе… Но куда же мы денем пакет?
- Ты возьмешь сейчас эти деньги, - сказал Шарвен, - пойдешь на почту и отправишь их своей сестре с припиской, чтобы она поделилась с Жанни. Оставишь немного для того, чтобы нам хватило на пару дней.
Вернулся Гильом лишь через два часа. В руках у него было около десятка свертков с сыром, колбасой, булочками, марокканскими сардинами, баночками паштета и прочей снедью. Через плечо у него висела какая-то туристская сумка, из которой выглядывали горлышки бутылок с коньяком и вином.
Делая вид, что не замечает неодобрительных взглядов Шарвена, Гильом разложил и расставил свои покупки на столе и сказал:
- Слушай, старина, я сейчас вспомнил знаешь кого? Как-то Пьер Лонгвиль познакомил нас с русским летчиком Денисовым. Забыл, как его звали… Кажется, Валери… Славный это был человек, а, Шарвен? Что-то у него случилось с мотором, и он простоял на парижском аэродроме целую неделю… Мы все в него влюбились, в этого Валери, и, когда провожали, затосковали так, будто провожали самого близкого друга… А помнишь, что он сказал на прощанье? "Давайте, братцы, отвальную…" Есть у них, у русских, такой обычай - пить на прощанье "отвальную"… Отличный обычай, старина, и, клянусь богом, мы с тобой не будем летчиками, если не последуем этому обычаю. Садись, Арно, садись, Аурелио, и да здравствует Испания! - Они выпили, и Шарвен сказал:
- Еще тогда Валери Денисов говорил: "Чует мое старое сердце, что вулкан в Европе скоро взорвется…" А ведь это было… Когда это было, Гильом? Мы тогда считались, с тобой сосунками - только-только начинали летать. А за плечами этих старых пилотяг Пьера Лонгвиля и Валери Денисова уже лежали тысячи налетанных часов… Давай, Гильом, за старых пилотов. За живых и за мертвых…
- Давай, Арно. За живых и за мертвых…
Уже в полночь к ним постучали. Покачиваясь, Гильом подошел к двери, открыл ее и крикнул Шарвену:
- Ты видишь, кто к нам явился? Думаешь, это Леон Блюм или маршал Петэн? Нет, это собственной персоной пожаловал его величество "Эй ты"! Прошу вас, сеньор денщик-адъютант. Кушать подано, вино разлито. Коньяк, "шабли", итальянское "кьянти"?
- Меня зовут Жером. Жером Оливье.
Рады вас видеть, мсье Оливье, - сказал Шарвен. - Вы, наверное, по поручению своего хозяина?
Жером Оливье молча проследовал к столу, плеснул в стакан коньяку и выпил. Потом подцепил вилкой сардину, отправил ее в рот и, почти не жуя, проглотил.
- Меня зовут Жером. Жером Оливье, - повторил он. Голос у него был хриплый, глаза слезились, пальцы рук мелко подрагивали. - Какого черта - денщик, адъютант! Жером Оливье вот уже десяток лет обыкновенный холуй. А был… Ладно, не в этом суть… Я выпью еще. Разрешаете? Ух!..
Гильом подлил в свой стакан, выпил и тоже сказал:
- Ух!
- Садитесь, Жером, - предложил Шарвен. - Вы к нам в гости?
- В гости? Нет. Да… А что? Пришел просто так, Жером Оливье - одинокий волк. Ха, здорово звучит, не так ли? Одинокий волк… Никого нет. И ничего нет. Трухлявое дерево. Р-разрешаете?
Он снова выпил, закрыл глаза и сцепил на животе пальцы с обкусанными ногтями. Глубокие морщины, как борозды, спускались по щекам к углам рта, и от этого лицо казалось угрюмым, даже злым. Лоб у него был низким, словно у обезьяны, тонкие, с серым оттенком, тубы беспрестанно шевелились, точно Жером Оливье где время что-то нашептывал.
- А вы ребята что надо! - открыв наконец глаза, прохрипел Оливье. Хозяин знает толк в людях. Они, говорит, это вы, значит, классные летчики. Будут, говорит, без промаха бить красных.
- Он тоже будет бить, - заметил Шарвен.
- Он? Разрешаете? Ух!.. Он тоже? Хозяин? Он - птица высокого полета. Что?.. Он скоро вернется. Сюда. В штаб. Правильно. Я, говорит, сам переправлю туда целую эскадрилью. Прилечу улечу. Прилечу - улечу. Хозяин… Там, говорит, будет драться эскадрилья Бертье. Правильно. Вы - первые ласточки, первые орлы…
- Орлы-стервятники, - хмыкнул Гильом.
- Зачем? Герои! Слава! И монеты. Много монет?
- Много, - сказал Шарвен. - Хватит. Еще и останется.
- Правильно…
Язык у Оливье начал окончательно заплетаться, глаза совсем потускнели.
- Вам лучше пойти поспать, мсье Жером, - предложил Шарвен.
- Я спущу его с лестницы, этого одинокого волка! - прошептал на ухо Шарвену Гильом. - А еще лучше - вышвырну в окно. Здесь не так уж высоко - всего шесть этажей.
- Я провожу вас, мсье Оливье, - сдержанно сказал Шарвен.
4
Без четверти четыре они приехали на тулузский аэродром. Без пяти четыре они снимали чехлы с моторов истребителей. Механики завели моторы.
Чуть в стороне, по боковой бетонной дорожке, промчалась открытая легковая машина, и в рассеивающихся сумерках Шарвен увидел в ней офицера. Ему даже показалось, что машина, поравнявшаяся с ними, притормозила и офицер привстал на сиденье. Но шофер прибавил газ, и через мгновение уже ничего не стало видно.
Бертье, бледный не то от волнения, не то от бессонной ночи, подошел к Боньяру и. Шарвену, сказал:
- До границы, как и договорились, будем лететь вдоль Гаронны. Потом свернем на Уэску и дальше - прямо на Сарагосу. Аэродром где-то сразу за Эбро, на месте уточним. Пошли по машинам.
Взбухшая от частых дождей Гаронна петляла рядом с линией железной дороги Тулуза - По - Дакс, потом она круто свернула на юг и вскоре пересекла границу. Бертье покачал крыльями своей машины: мы - в Испании, берем курс на Уэску.
Он летел ведущим. Слева, почти крыло в крыло, но чуть сзади, вел "девуатин" Арно Шарвен, справа, тоже вплотную к Бертье, - Гильом Боньяр.
Шли на высоте трех тысяч метров, рассекая крыльями белые громады кучевых облаков. Внизу, на желтоватых холмах и в зеленых долинах, лежали клочья предутреннего тумана, а с моря, отсюда невидимого, сочился голубоватый свет, словно оно было рядом, а не за десятки километров в стороне. По узким тропкам и проселочным дорогам, несмотря на ранний час, двигались сверху едва различимые крестьянские арбы, крошечные фигурки людей и животных. А где-то у самого горизонта отсвечивало зарево пожаров, и казалось, будто по небу растекаются красные ручьи - растекаются плавными волнами и вдали бледнеют, угасают, размываясь в гаснущих сумерках…
Бертье испытывал чувство, похожее на юношеский восторг. Его считали первоклассным летчиком и, пожалуй, не зря: он действительно был способным пилотом. Великолепная реакция, умение мгновенно оценить обстановку, сжимать, скручивать в тугую пружину волю, в тот или иной момент принимать единственно правильное решение во время боя - все это давало полковнику Бертье возможность не раз выделиться из массы посредственных авиаторов, которых он презрительно называл "серыми лошадками".
Правда, была у полковника Бертье одна неизлечимая болезнь - тайный, скрываемый от всех и даже от самого себя, недуг, с которым он честно, до самоотверженности боролся, но который до конца победить не мог: встречаясь в воздухе с противником или летя над его территорией, Бертье вдруг начинал испытывать животный страх, порой доводящий его до отчаяния, до потери здравого смысла. Откуда он приходил, этот страх, что являлось его первопричиной, Бертье, пожалуй, толком объяснить не смог бы. Ведь Бертье не сомневался - из любой передряги он выйдет победителем: о себе, как о летчике, он был очень высокого мнения и самонадеянно предполагал, что в большинстве своем летчики противника как раз и есть те "серые лошадки", которых вообще не стоит брать в расчет.
А страх тем не менее захлестывал Бертье так, словно он нежданно-негаданно погружался в гнилую пучину всасывающего его болота и задыхался в ней.
Потом это проходило, но оставляло после себя такой горький осадок, что Бертье еще долго не мог обрести привычный душевный покой и уравновешенность. Он бесновался, вымещая на всех и вся свою злобу, свой временный, как он сам определял его, "распад личности", и в такие минуты становился страшным.
Однажды - это было в Африке - Бертье приказали вылететь в район скопления повстанцев и произвести тщательную разведку. Маршрут пролегал через покрытую мертвыми песками и застывшими барханами местность, где изредка поднимались закрученные в спираль смерчи да кое-где можно было увидеть белеющие, иссушенные ветрами и нещадно палящим солнцем скелеты людей и животных.
Бертье, конечно, понимал: случись что с мотором, сядь он в этих местах на вынужденную - и все будет кончено. В лучшем случае белый человек, - неприспособленный к существованию на этой бесплодной, забытой богом земле, затеряется в мертвых песках и погибнет от жажды и голода, в худшем - попадет в руки людей, которых этот белый человек никогда не щадил и от которых, естественно, не может ждать пощады.
И все же в тот раз Бертье летел на разведку в довольно приподнятом настроении, весело поглядывая на скользящую по барханам тень самолета и насвистывая какую-то легонькую мелодию. Мотор гудел ровно, приборы показывали, что все в порядке, крутить головой, высматривая самолеты противника, никакой нужды не было: какие к черту у повстанцев самолеты, когда им не хватает даже старых винтовок и патронов!
И вот он над целью.
Их было тут, пожалуй, около полутора тысяч - тех, кого в штабах называли повстанцами и кого Бертье, сам не зная за что, ненавидел до мозга костей.
Всадники в бурнусах, всадники полуголые, всадники с самодельными копьями и винтовками за плечами, повозки, запряженные худыми лошадьми, десяток-полтора пушчонок…
Не снижаясь, чтобы обзор был шире, Бертье сделал несколько кругов, нанося на карту ориентиры. Потом он отметил предполагаемое движение повстанцев - откуда и куда они направлялись, точно пересчитал застрявшие в песках пушчонки - их было тринадцать штук, - крестиками обозначил на карте два колодца.
Он видел, как при его появлении всадники заметались, как кто-то из них лег на песок и начал палить из винтовок по самолету. "Ну и болваны! - смеялся Бертье. - Ну и болваны! Смалите из своих пукалок в небо, и у вас не хватает мозгов даже для того, чтобы понять, как смехотворно все это выглядит… А, впрочем, если у вас мозги действительно набекрень, я их сейчас вправлю!"
Он увел машину подальше, за барханами снизился до бреющего и теперь летел прямо на лагерь повстанцев, заранее предвкушая восторг, когда увидит вдруг обезумевших людей и животных, мечущихся, орущих, падающих под градом пуль его пулемета, увидит мертвые тела своих врагов - всех этих непокорных, умирающих, но не сдающихся людей, непонятных и ненавидимых им.
Пальцы его лежали на гашетке, ноги на педалях легонько вздрагивали от возбуждения и захватившего его азарта… Вот в перекрестии прицела появилась первая группа - с десяток всадников на конях, бешеным галопом мчащихся плотным веером. "Надо бы зайти чуть сбоку, - подумал Бертье, - чтобы скосить их одной длинной очередью".
Однако веер вдруг рассыпался, и Бертье увидел, как один из всадников, круто осадив коня, соскочил на песок и приложил к плечу винтовку. Стрелял он или нет, Бертье определить не мог. Не отрываясь от прицела, он смотрел на приближающегося с сумасшедшей скоростью африканца, стоявшего с винтовкой без единого движения, словно изваяние, и ему стало казаться, будто это вовсе не человек, а какая-то глыба, стремительно увеличивающаяся у него на глазах.
Еще издали Бертье нажал на гашетку, открыв огонь из крупнокалиберного пулемета. Пули, словно крошечные гранаты, взрывали песок у самых ног человека, и Бертье мог поклясться, что он видел, как они изрешечивают его красный, словно кровь, бурнус, а человек-глыба стоял на одном и том же месте, широко расставив ноги и все так же прижимая винтовку к плечу.
Пролетев почти над самой головой африканца, Бертье рванул машину вверх и оглянулся: распластав, руки, уронив винтовку, человек недвижимо лежал на земле, уткнувшись лицом в песок. Рядом в агонии бился конь…
И вот тогда на Бертье нахлынуло. Вначале будто тем самым кроваво-красным бурнусом заволокло, затмило весь мир и все вокруг него - пустыня с мертвыми песками, небо и даже раскаленный воздух тоже стали кроваво-красными, Потом пелена спала, и он почувствовал знакомый, до омерзения противный приступ тошноты. Тошноты животного страха.
Нет, это не африканец, распластав руки, уткнулся в дышащий, зноем песок, не конь его бьется в агонии, а сам Бертье лежит на земле и стонет в предсмертной тоске, а рядом с ним - искалеченная, изуродованная машина.
И Бертье закричал:
- Но я убил его, я стер эту падаль с лица земли! Я победил! Я уничтожу еще полсотни таких же, как он, негодяев, я покажу им, кто такой Бертье!
Знает Бертье, что вползший в него страх сейчас сильнее всего, знает, что этот страх - не совсем осознанный, нереальный, похожий на наваждение - не позволит ему сейчас снова спуститься до бреющего и снова открыть огонь по людям, которых он в эту минуту ненавидит так, как никогда еще ненавидел., Мир вокруг него лежал огромный, невероятно огромный! Сотни миль безбрежной пустыни, синее небо с редкими табунчиками почти прозрачных облаков, белые, похожие на мертвую зыбь океана, барханы, а Бертье видел лишь одинокую фигуру - изваяние африканца с винтовкой в руках и человека, уткнувшегося лицом в горячий песок: это он, Бертье, лежит недвижимый, бездыханный, теперь уже мертвый, и вот здесь, где он сейчас лежит, через месяц-два будут белеть, иссушенные ветрами и знойным солнцем пустыни, его кости….
Даже не холодный пот, а какая-то гнусная липкая влага покрыла его тело, тошнота подходила к самому горлу, и все, что Бертье мог сделать, - это лишь скрежетать зубами от отвращения к самому себе. Он расслабился, ему казалось, что в нем не остается и капли воли продолжать эту непосильную борьбу с самим собой.