Он стоял, тяжело переводя дыхание,- сильный, крепко сбитый, с толстой короткой шеей, с мохнатыми бровями, и в его облике было столько мрачной убеждённости, что Спорышев невольно подумал: "Что ж, в конце концов, по-своему он прав... Но дай-ка ему волю..."
- Легко ты судишь о человеке,- сказал он.- В пререкание вступил, папиросу закурил... Всё это так... А вот окажись он в сложных условиях... хотя бы в таких, какие у нас на прошлых учениях были... Уверен ли ты, что он сдал бы в трудную минуту?
- Гнильцо с пыльцой,- презрительно усмехнулся Дуб.
- Та-ак...- Спорышев прошёлся по каптёрке, что-то обдумывая.- Так.- И когда он стремительно повернулся к Дубу, тот изумился новому выражению лица сержанта. У него горели глаза, брови были сурово сдвинуты, нижняя челюсть подалась вперёд.- Так...- в третий раз повторил Спорышев.- "Не хочешь- заставим"... А ты пробовал, чтобы он захотел?.. "Сучки все пообрубаю..." А если вместе с сучками обрубишь зелёные ветки?..- Дуб хотел что-то сказать, но Спорышев не дал себя перебить - "Гнильцо, говоришь, с пыльцой?" Это- о своём солдате? А если завтра в бой? Как воевать будешь?
Ты плохой сержант, комсомолец Дуб, если так говоришь о своём солдате! Ты плохой солдат, комсомолец Дуб, если так говоришь о своём товарище! И мы будем судить тебя за эти слова на комсомольском собрании -ты ответишь за них! Ты забыл, что перед тобой не автоматы, а люди! Один раз накажешь, другой раз накажешь, третий раз накажешь, а на четвёртый он скажет: "Чёрт с ним, пусть наказывает!" А ты поговори с солдатом, узнай, чем человек дышит, полюби его, поверь, что он хороший, тогда ему самому захочется быть хорошим!..
Спорышев говорил долго, голос его дрожал от возбуждения, и Дубу казалось, что Спорышев говорит с трибуны, а каптёрка - это клуб, полный народа, и он, Дуб, где-то позади старается спрятаться, стать совсем незаметным, чтобы не оглядывались на него, не указывали пальцем. А Спорышев всё говорил - о Таланцеве, о его прошлом, о том, что таких, как он, особенно трудно и особенно нужно - внимательно воспитывать, а Дубу нужно учиться, нужно читать, а то он одну книгу читает третий месяц, а на прошлой политинформации выяснилось, что газеты только просматривает и то не регулярно...
Дубу казалось, что Спорышев требует от него "нянькаться" с Таланцевым...
- Не могу я,- выдавил он из себя. Он сидел, опустив голову, и всё время складывал, многократно сгибая и расправляя листок бумаги. - Не могу я этого.
- Не можешь-научим, не хочешь - заставим,- усмехнулся Спорышев.
- Всё равно,- повторил Дуб.- Не могу. Ты из меня хочешь сделать...
- Сержанта настоящего хочу сделать, чудак...- Спорышев улыбнулся неожиданно мягкой, светлой улыбкой. Потом вдруг снова нахмурился и решительно произнёс: - А в общем... В общем - вот что: отдавай мне Таланцева из своего отделения.
Дуб поднял голову, удивлённо взглянул на Спорышева и просиял.
- Что? В самом деле возьмёшь? - И, боясь, чтобы тот не передумал, торопливо добавил: - Бери, бери к себе это золотце, воспитывай, перевоспитывай - всё, что хочешь. А я - не могу с ним. И хотел бы - не могу: взгляну на него - и муторно становится. Бери...
Он ушёл довольный, что отделался от Таланцева, а Спорышев достал из стола учебник английского языка: скоро демобилизация, а там институт, он боялся, что перезабудет всё по английскому языку и не сдаст экзамен. И, несмотря ни на что, он урывал у дня или ночи полчаса-час, чтобы посидеть над словарём. Когда он перевёл параграф до конца и собрался идти спать, в каптёрку вошёл Дуб. Он был в нижнем белье и сапогах, лицо хмурое.
- Ты - что? - спросил Спорышев.
- Вот, лёг, и не спится. Всё думал. Ты вот что... я тебе Таланцева не отдам.
- Почему? - деланно поразился Спорышев.
- Так уж... решил. Точка.
- Это "гнильцо-то с пыльцой"?
- Ага.
- Сучки обрубать?
- Видно будет.
- Не хочешь, значит - жаль?
- Там уж жаль или не жаль, а только так.
- Ну что ж, не отдашь - тут ничего не поделаешь... Я, впрочем, знал, что не отдашь.
- Знал?
- Знал. Ты ведь, если захочешь, поймёшь, что от тебя требуют.
Спорышев улыбнулся. Ему было приятно думать, что его расчёт оправдался. И он понимал, что Дуб пришёл сюда главным образом потому, что боялся: если за Таланцева возьмётся сам Спорышев, Таланцев быстро станет иным, и потом ему, Дубу, будут каждый раз колоть глаза. И ещё: если у Спорышева могло что-то получиться с Таланцевым, то почему ему, Дубу, самому не попытаться?.. И вот он поднялся с кровати и пришёл. Топтался на месте и не уходил.
- Между прочим, я во взводе хорошего агитатора нашёл,-сказал Спорышев..
- Кого?
- Потом, надо ещё подумать.
Дуб всё не уходил.
- Спать пора,- сказал Спорышев.
- Пора...- Дуб набрался, наконец, смелости: - Вот что: ты о собрании - это серьёзно?
- Вполне,- стараясь не улыбаться, ответил Спорышев.
- Когда? -помрачнел Дуб.
- Пока подождём. А там увидим-может быть и без него обойдёмся. Может быть!..
НА МАРШЕ
Начались зимние учения, первые учения в солдатской жизни Таланцева. Поднятый по тревоге полк выдвинулся в район сосредоточения. Миномётная рота капитана Волкова, расположившись в указанном ей месте, приступила к оборудованию огневых позиций.
Недобрым словом поминали солдаты неподатливую, каменистую карельскую землю, врубаясь в неё киркой и ломом, а то орудуя и топором. Проработали весь остаток дня и половину ночи. А на утро был получен приказ: самостоятельно совершить обходный марш к Каменной горе, откуда, присоединясь к стрелковому батальону, ударить по обороне "противника" с тыла в момент начала общей атаки.
Теперь рота двигалась к пункту назначения, находившемуся в шестидесяти километрах.
Миномётчики, растянувшись двумя длинными и цепочками, шли по дороге, которая, своенравно изгибаясь, то взбегала на крутой холм, то спускалась в заметённую снегом лощину. С утра стояла мягкая, тёплая погода, лыжи скользили с трудом, липли к снегу. Но вскоре задул резкий ветер, пошёл снег, мелкий и колючий. Казалось, ветер хлещет в лицо не снегом, а песком.
Впереди двигался капитан Волков, иногда он останавливался, пропуская перед собой всю роту, молчаливо вглядывался в усталые лица солдат. Делал короткие замечания: "Не отставать, Ларионов!", "Поправьте противогаз, Кочкин!" и снова становился в голову колонны.
Капитан Волков был суровым командиром. Он прошёл всю войну и хорошо помнил её первые месяцы, когда за плохое умение воевать мы расплачивались кровью людей и пеплом городов. Такое больше не должно повториться. И он обучал своих солдат нелёгкой военной науке, заставляя каждого вкладывать все силы "и ещё чуть-чуть сверх того", как любил говорить он. Постоянная тренировка расчётов, переходы, марш-броски. Порой он читал в глазах солдат: "Ты жесток. Мы больше не можем. Разве ты не видишь?.." "Я вижу,- отвечал его взгляд.- Но я вижу, что вы можете. Вы должны. Так надо..."
Ему вспоминались другие глаза - затуманенные смертью глаза тех молодых солдат сорок первого года, которые были сильны, ловки, горели местью и гибли, потому что не умели воевать... Такое не должно повториться. Учения были лучшей школой. Предвиденные и неожиданные трудности встречались на каждом шагу. Он был доволен этим. Пусть учатся. Им трудно? Им легко. Над их головой не свистят пули, не рвутся снаряды, не воют бомбы. Пусть учатся воевать...
Идти впереди, прокладывая лыжню, было трудно, поэтому капитана часто подменял младший сержант Дуб. Он шагал широко, сильно налегая на палки, лицо его утратило обычную в казарме угрюмость и было серьёзно и сосредоточенно. Казалось, ему приятно идти вот так, против ветра, принимая его упругие удары, идти, напрягая своё могучее тело, не знающее усталости.
За ним легко скользил сержант Спорышев. Движения его были точны и механически чётки, будто внутри у него работал какой-то бесшумный моторчик.
За сержантами следом шёл лучший лыжник батальона карел Лумпиев, маленький и необычайно сильный, с тяжёлым стволом миномёта за плечами. В десять лет он прыгал с трамплинов, на которые не без робости поглядывали взрослые. Слизывая с верхней губы солёные капельки пота, смешанные со снегом, он тревожно думал о товарищах: если он устал, то как же другие? Он оглядывался: позади, согнувшись, двигался "Шагающий экскаватор" Розенблюм. Его высокая, тощая фигура вся облеплена снегом, а длинными, как жердины, руками он перебирает в снежной мути, будто выгребает на воде, как пловец.
- Как дела? - кричит Лумпиев.
- Нормально,- будто издалека доносится голос Розенблюма.
Лумпиев улыбается: Розенблюм всегда, даже когда ему очень трудно, невозмутимо повторяет - "нормально". Розенблюму, несмотря на мороз и ветер, очень жарко, он расстегнул верхнюю пуговицу бушлата. Гимнастёрка его давно промокла от пота, он боялся, чтобы пачка "Беломора", купленная на последние деньги перед походом и наспех сунутая в карман ватных брюк, не промокла и не смялась.
До службы в армии Розенблюм работал на заводе, вечерами посещал художественную студию при районном Доме культуры, читал книги о великих мастерах кисти и мечтал о шедеврах. Его считали одарённым, за маленькие пейзажи он получал премии на конкурсах, но он мечтал о "настоящей" картине...
В начале марша он с восхищением смотрел вокруг, изумляясь суровой красоте зимней Карелии. Теперь же обычно мечтательное, задумчивое выражение его лица сменилось злым, жёстким: лес, снег, холмы, капризная линия дороги и прочие красоты карельского пейзажа утратили для него интерес, он думал только о привале, о том, чтобы выдержать...
Комсорг миномётного взвода Ильин, стройный, высокий, с энергичным и мужественным лицом, шёл за Розенблюмом. Пожалуй, только постоянное общение с природой, суровая борьба с ней делают лица такими мужественно-красивыми. Эту красоту хорошо чувствуют женщины, но Ильин в свои двадцать два года был аскетически строг к себе и предпочитал женскому обществу свой молоток геолога, рюкзак за плечами и "Анти-Дюринга", аккуратно уложенного между прочих вещей: Ильин увлекался философией. Прежде он работал геологом в Заполярье. Продолжительные экспедиции в хибинской тундре закалили его и приучили к выносливости.
Отстав от Ильина на десяток шагов, шёл Филиппенко.
Да, не всегда нужно бывает съесть пуд соли, чтобы узнать человека. Как презрительно кривились у него губы, как гордо выпячивал он широкую грудь, как выставлял вперёд "волевой" подбородок, когда появился в батарее! Он принёс и положил в тумбочку учебник борьбы "самбо" и объёмистую книгу "Американские монополии в борьбе за рынки". Прошло немного времени,- он стал частенько бегать в санчасть, уверяя, что болен, то ангиной, то поносом, то ещё чёрт знает чем, просил освобождение, а в столовой, когда ему доводилось распределять пищу, себе всегда стремился подложить больше, чем товарищам. Обе же книги были забыты в тумбочке возле флакона из-под духов "Шипр". Поистине жалким кажется сейчас его красивое лицо. Он думает о привале, о том, как там он скажет капитану, что дальше не может идти, не может потому, что у него болит... что? Всё... И он идёт, чутко прислушиваясь к себе, и ему кажется, что он на самом деле болен, что у него растяжение связок, что рука невыносимо ноет, что его горло обметал белый налёт ангины,- и нет иного выхода, как сойти с марша...
Никого ты не обманешь, Филиппенко! Знают тебя твои товарищи. Это там - в тихой, удобной городской жизни - ты мог бы красоваться выпяченной грудью и тонкими пижонскими усиками, покоряя глуповатых девиц. А вот здесь, где дали тебе "полную боевую", повесили на плечи двуногу-лафет и сказали, "шагом марш!"-вот здесь-то не солжёшь, не обманешь - ни других, ни самого себя.
А вот сзади тебя идёт Ибрагим Османов, у которого ты - помнишь? - вырвал однажды из рук ту самую книжку с учёным названием - про американских монополистов,- вырвал, когда тот с уважением листал её страницы со сложными диаграммами,- вырвал и сказал: "Что ты в этом понимаешь?.."
Что ж, может быть, после ФЗУ и впрямь трудно разобраться в такой учёной книге; может быть, бурить нефть на Эмбе Ибрагиму Османову - дело более знакомое, чем тёмные дела Моргана и Дюпона, да не в том суть. Сейчас трудно ему так же, как и тебе, и даже труднее: впервые этой зимой стал он на лыжи. А ведь нет у него твоих позорных мыслей в голове; пыхтит, дышит тяжело, а идёт; задержится на мгновение, подкинет повыше на спине лотки с минами весом двадцать восемь килограммов, передохнёт в этот ничтожный миг, смахнёт с широких скул, с длинных ресниц снег - и идёт! Никогда не было так трудно. А надо идти. Надо идти. Надо... И идёт Ибрагим Османов, бывший рабочий эмбийских нефтепромыслов, ныне миномётчик, идёт километр за километром. Раз надо - значит надо, и тут ничего не поделаешь!
Вслед за Османовым движется Володя Таланцев.
Он всегда любил спорт. Особенно ринг,- с азартными, ежесекундно срывающимися со своих мест зрителями, с восторженным криком и пронзительным свистом, которые удесятеряют силы и прибавляют боевого духа. О, незабываемая минута, когда на соревнованиях боксёров легчайшего веса судья торжественно поднял его руку и объявил победителем! А стадион, дружно ухающий, когда один конькобежец обгоняет другого! Ветер воет в ушах. Остро наточенные коньки сами летят по зеркальному льду. Сотни глаз прикованы к каждому его движению. О, заветная ленточка финиша, разорванная его грудью!..
А здесь нет ни ленточки, ни судьи. Надо идти и идти, сквозь снег, сквозь ветер, неровной лесной дорогой, а противогаз сбился на бок, фляга съехала к пряжке, лопатка бьётся ручкой о ноги. Тяжёлая плита лишает привычной устойчивости, и нужно всем телом напрягаться, чтобы, съезжая с крутых холмов, не потерять равновесия и не упасть. Но всё это кажется пустяком. А вот если на марше у вас разболелась нога,- это действительно катастрофа!
Когда в пять утра дневальный прокричал: "Подъём! Тревога!" - будто сквозной ветер ворвался в казарму и заворотил все одеяла на спинки кроватей. Таланцев, бросившись к табуретке, на которой было сложено обмундирование, начал торопливо одеваться, думая лишь о том, как бы не опоздать в строй. Он быстро натянул ватные брюки, обмотал ноги портянками, сунул их в валенки и, на ходу застёгивая гимнастёрку, бросился к пирамиде. Раньше ему не приходилось иметь дела ни с сапогами, ни с валенками, ни с портянками. Став солдатом, он всегда навертывал их как-нибудь, но до сих пор всё сходило гладко.
Уже подбегая к пирамиде, он понял, что навернул портянку плохо, она сбилась на пятке в твёрдый комок и, пожалуй, натрёт ногу в пути. Но дорога была каждая секунда, переобуваться он не стал, решив сделать это при первой возможности.
Когда Таланцев выскочил во двор, воздух был наполнен глухим рокотом, урчанием моторов. Медленно проезжали автомашины, едва не налезая друг на друга. Пошли, вдавливая в дорогу снег, тяжеловесные самоходки, глуша всё вокруг своим рёвом; какой-то связист, склонившись около своей рации с длинным прутиком антенны, кричал в трубку:
- Я - "Сирень", я - "Сирень", вы меня слышите?
"Кто тебя услышит?" - подумал Таланцев, направляясь туда, где строилась батарея.
Пока Розенблюм бегал за буссолью - он по рассеянности забыл её взять - Таланцев, отойдя в сторону, нагнулся снять сапог и сейчас же отскочил. Мимо, едва не задев его, прогромыхала самоходка. Из люка высунулась голова.
- Ты что, ослеп?
Он узнал голос знакомого самоходчика.
- Ничего, Ваня,- до самой смерти не помру!
В ответ ему погрозили кулаком.
Так ему и не удалось переобуться. Батарея построилась, вышла из города и двинулась по дороге. Он с завистью посматривал на проезжавшие машины. "Едут, черти, а тут - ковыляй на своих двоих".
На первом же привале он переобулся, но было поздно... Он шёл, стиснув зубы. Нога болела немилосердно. Иногда, чтобы хоть на несколько мгновений избавиться от острой боли, он останавливался, нагибался вперёд, налегая всем телом на палки, и отды
хал. Но после каждой такой передышки боль вспыхивала ещё сильнее, и он шёл, ругаясь громко, и ветер относил его ругательства далеко назад. Чтобы не задерживать других, он решил идти последним. Скоро ли, наконец, привал, и можно будет сесть, не двигаться две, три, десять, двадцать минут... А пока лучше не думать. Кто это говорил - "Боль - это моё представление о боли"? Грек какой-то? Да, пусть бы на этого грека нацепили полную боевую, навалили на плечи лотки да с натёртой ногой пустили по этой проклятой дороге,- посмотреть бы, как он избавится от этого "представления"... Но, пожалуй, есть во всём этом и что-то смешное. Хотел сделать лучше,- получилось хуже. А не хотел бы делать лучше,- всё было бы хорошо. Ну, опоздал бы в строй! Не хотелось, чтобы было стыдно перед Спорышевым... И вот результат!
Да, Спорышев - это человек!.. Недели две назад они долго разговаривали. Когда его вызвал Спорышев, он думал - будет очередная взбучка: дисциплина, долг воина... Было и это, но как-то совсем не так, как ожидал Таланцев. В сущности, это был первый разговор-настоящий, откровенный, не похожий на те, к которым он успел уже привыкнуть. Хорошие у сержанта глаза - голубые, с лёгким прищуром, они с удивительным пониманием смотрят на тебя, и, кажется, всё, что ты скажешь, ему уже известно, но ты не знаешь, что он сам думает обо всём этом... Да, с чего же начал Спорышев? Он спросил, читал ли Таланцев "Клима Самгина",- там хорошо показано, к чему приводит человека индивидуализм. Как это он сказал? "Вы считаете, что вы лучше всех, умнее всех, а вы исходите из мысли, что вы - не лучше всех, и все - не хуже вас". Неплохо сказано...
Потом говорил о коллективизме, о том, что Таланцев не знает, что такое - жить в коллективе... Это, пожалуй, верно, хотя тогда он и возражал. Он был общителен, вечно в массе сверстников, но когда его личные желания приходили в столкновение с интересами коллектива, он, не задумываясь, следовал этим желаниям...
То, что говорил Спорышев, жалило больше, чем то, что мог бы сказать и говорил ему Дуб, но Таланцев слушал. Почему? Вот и он в ответ наговорил такое, что в другое время не сказал бы никому. Он выложил всё - и то, что мечтал о романтике, о подвиге, о трудностях, а его заставляют аккуратно заправлять койку, драить сапоги; и если что не так - он плохой солдат. И что Дуб говорит и делает часто такое, за что ему, как комсомольцу, надо было бы дать по крайней мере выговор, а ему всё сходит с рук. Кто-то говорил в старину, что в армии "подчинённый должен уметь казаться глупее своего начальника". А он не умеет,- отсюда нелады с Дубом... Тут Таланцев убедился, что голубые глаза Спорышева могут вспыхивать жгучим синим пламенем.
- Кто-то? Это говорил Фридрих II,- хрипло сказал сержант.- Как вы можете мораль прусской армии сравнивать с нашей моралью? Это - гадость!
Таланцев думал уже, что утрачена та атмосфера дружеской почти беседы-спора, какая было установилась, но Спорышев быстро остыл, хотя взгляд остался до конца настороженным, несмотря на то, что Таланцев старался объяснить, что он думал сказать не совсем так, даже совсем не так, как его поняли. А кончилось всё совсем удивительно. Спорышев объявил, что он, Таланцев, назначается агитатором взвода и... что он просил бы помочь ему в изучении английского языка.