Добровольцем в штрафбат - Шишкин Евгений Васильевич 10 стр.


19

Нынешнюю ночь Федор горел в жару нарастающей хвори. Глухим, гудящим во всем теле кашлем надсаживал грудь. В недужном забытье ему виделось, как огромная срубленная ель со скрежетом и воем падает на него. Теперь уже он стоял на месте усохлого почернелого доходяги, теперь уже его настигала зеленая глыба. От страха все сжималось внутри, Федор вскрикивал безголосым сонным криком - скидывал тяжкий покров ели, жуть больного сна. Но стоило опять погрузиться в дрему, ель опять начинала скрипуче клониться к нему…

Поутру Федор еле сполз с нар, стал на ноги и чуть не свалился. Икры и сухожилия ног - точно тряпки, не держат.

Бригадир Манин недовольно щурился, наблюдал, как Федор, пошатываясь, одевается, возится с телогрейкой, ищет в ней рукава.

- Скопытится парень. В лазарет его надо, - сказал бригадиру Волохов, кивая на Федора.

- Здесь каждого второго в лазарет надо, - окрысился Манин. - Пилу один на обе стороны таскать будешь?

- Ты на меня не рычи. Вон с Артистом поупражняйся, - ответно взъелся Волохов.

Бригадир злобно сузил черные щели глазниц, попереминался на кривых ногах, поприкинул: "Концы отбросит - лекпом акт составит. И точка! Но с другой стороны, парень молодой, жилистый, не заморыш. На таких бригада и держится. Изнемог, застудился. Пожалуй, еще отойдет. Работников надо беречь. На блатарях не уедешь, а с началом войны пополнение в лагерь убыло. Даже поговаривают, будет отток на фронт…" Манин подошел к Федору:

- Ступай в санчасть! Освобождение от работы получишь. Отлежись. Мне рабсила нужна.

Волохов негромко, ухмылисто бросил Федору:

- Попилишь еще. На благо царя и отечества.

Небо уже высветлело. После спертого и будто бы грязного воздуха барака Федора обдало сырым тусклым холодом утра. Снег в ростепели посерел, на нем черными землистыми жилами вились хлюпкие тропки. Оглядевшись, Федор вспомнил, зачем он выбрался из барака и куда ему идти, и поплелся в санчасть. Он брел вдоль забора, возле сторожевой полосы с внутренней опояской из колючей проволоки. Подступать к этой полосе запретно. Подошел вплотную - и часовой на вышке обязан стрелять на поражение. Федор сбился с тропки и остановился в шаге от запретной зоны.

Несколько лет назад, еще мальчишкой, он по неосмотрительности провалился в прибрежную мартовскую полынью на Вятке. Затем захворал от лютой, иголками пронизывающей простуды. Его поили сладким медовым настоем, дали полстопки водки с пережженным сахаром, и он жарился под тулупом на жаркой печке, стонал в хвором полубреду. Тогда, в болезнь, в самую тяжкую ночь, по тихой избе зашаркали тапки-шубенки бабушки Анны. С огарком в руке она подошла к печке проверить больного. Перед глазами Федора замаячил свечной огонек, неприятный, резкий; огонек двоился, куда-то уплывал, утягивал с собой. Потом осветилось морщинное лицо бабушки Анны. Она положила прохладную мягкую ладонь на горячий лоб Федора, с тревогой и с крупицей бодрящего юморка спросила:

- Не помираешь ли, дитятко?

Спекшиеся губы Федора разлепились, он богохульно ответил:

- Уж помер, бабка. Я уж - в раю.

- Свят-свят! Што ты таковское говоришь? - зашептала она, - В раю-то, знать, хорошо. Но тебе еще земну дорогу надо осилить.

- Чего ее силить? Сразу бы да в рай!

…Федор покосился на сторожевую вышку, где охранник явно глазел в его сторону. Всего один шаг до рая-то. Вон "филин", уж поди, на мушку взял. Ступить - и будет "бабушкин" рай. Там для всех тепло, там птицы поют… Он закрыл глаза, стал терять себя, погружаясь в полное бездумье. Покачнулся к роковой колючке запретной полосы, предаваясь какому-то новому благодатному чувству, словно проваливался в мягкую сенную яму. Но тут же и очнулся. Вдруг часовой не срежет наповал, бездарно ранит, кровью и новой мукой отдалит райское место! Федор зябко передернул плечами и поплелся дальше. Ни в чем, казалось, на земле нет ни малейшего смысла. И жить не хотелось, но и переступить через жизнь не было сил.

Врач Сергей Иванович Сухинин, медлительный человек с вежливым голосом, в очках в круглой оправе, с красивыми тонкими руками, которые держал на столе, как ученик за партой, не перебивая выслушал Федора. Не спеша осмотрел его: постукал тонкими холодными пальцами по спине, приложился к груди медицинской трубкой, заставил показать язык - и подытожил свою процедуру:

- Госпитализацию с таким диагнозом мы не делаем. К сожалению, не делаем, молодой человек

Вот вам таблетки и на день освобождение от работы. Придете еще завтра.

Проникаясь к Сергею Ивановичу почтительностью, Федор несколько раз поблагодарил его, извинился, что наследил грязью на чистом полу. В кабинете неприторно, успокоительно пахло медицинскими снадобьями, казалось светло от белого благородного халата врача и от самого его благородства. Здесь витал дух нетюремного мирка. Уходить не хотелось - Федор искал предлог задержаться, придумывал, чего бы еще спросить.

Вдруг дверь врачебного кабинета широко и нахально распахнулась, и сам начальник лагеря, верткий, пучеглазый толстячок Скрипников, как мяч заскочил внутрь и заорал куда-то мимо Сухинина:

- Почему покойник в палате? Где санитар? Обурели, сволочи! Всех на общие работы отправлю! - Он свирепо выпялил глаза на Федора: - Ты кто такой? Чего шляешься?

- Он болен, - ответил за Федора врач Сухинин.

- Больной должен лежать! А покойник чтоб в две минуты в холодной был!

Вечно взвинченный начальник лагеря, бывало, неделями не показывался на зоне, пропадал где-то в головном управлении, но, когда объявлялся в подведомственной вотчине, лез во все углы и щели, самолично, вспыльчивым нравом и бранным окриком, проводил ревизию.

- Я вам, филонам, мозги прочищу! - Скрипников схватил графин с водой и, не отыскивая стакана, приложился к его венцу. Жадными, большими глотками лил в себя воду, видать, смирял похмельный нутряной зной.

Сухинин и Федор переглянулись. Что-то солидарное, пересмешное было в этом слиянии взглядов: похоже, оба оценили взбешенность начальника равной мерой.

- Чтоб в две минуты! - выкрикнул Скрипников, пятерней обтер подбородок и так же быстро, как появился, прыгающим мячом выскочил из кабинета.

Сухинин снял очки, белой салфеткой стал протирать круглые линзы, словно они запотели от Скрипниковой ругани. Федор стоял у раскрытой двери в нерешительности - уйти или повременить еще? Та короткая, понятливая переглядка с доктором, когда они следили за алкающим начальником, давала Федору и какой-то повод к разговору, и какой-то возможный просвет. Он почувствовал, что сейчас - именно сейчас! - надо потянуться к этому симпатичному человеку, искать его покровительства.

Федор сделал шаг вперед, ближе к доктору, сглотнул от волнения слюну.

- Можно, я у вас побуду? Навременно, сколько выйдет. На вырубке я загнусь… Я на любые обязанности согласный, - произнес Федор, осторожно намекая на невынесенный труп в палате. - Не сгожусь, так сразу и выгоните.

Сергей Иванович надел очки, внимательно посмотрел на Федора. Федор тоже глядел ему прямо в глаза - беззащитен, как новорожденный, весь во власти этого чистенького человека. Откажи ему этот человек - и мольба Федора превратилась бы в бессильный гнев. Ему, с воспаленными в болезни мыслями, опять казалось, что он сейчас стоит где-то между небесным раем и земной мукой.

- Ступайте в палату, Завьялов, - видимо, о чем-то договорившись сам с собой, сказал Сергей Иванович и потер ладони, чтобы согреть их. - Сырость на улице, печь растопите. Умер как раз дневальный. За него и послужите.

Что ждет впереди - Федор не знал, но впервые в жизни ему хотелось поцеловать руку - мужскую докторскую руку, - так же, как припадали к руке приходского батюшки раменские богомольцы.

Дрова в топке уже давали палате сушь и тепло, когда появился санитар Матвей, одноглазый старый мужик с вытянутой нижней челюстью, что придавало лицу покрой несколько лошадиный и карикатурный (только некому было тут, среди тяжелобольных, зубоскалить над этой карикатурою, разве что двум блатарям-симулянтам). Он отлучался в прачечную, притащил огромный бельевой куль. Познакомившись с Матвеем, к которому поступал в подмогу, Федор рассказал ему об инспекции Скрипникова.

- Я ж покойничка с вечера в уголок положил. Думаю, опосля сволокем. Ан нет, углядел пучеглазый… Знамо, горячился шибко? Он без ругачки не может, - говорил Матвей. - По медицине наш начальник из сангвиников будет, это характер такой собачистый. А вот покойничек был золотой старикашка, флегматичного складу. Блохи не обидит. И смертушкой доброй помер - заснул и не проснулся… Понесли-ка его, сердешного.

И опять для Федора было это впервые. Он впервые брался за голое безжизненное тело. Без омерзения, страха и даже брезгливости - или от слабосильного состояния притупились все ощущения, или совсем не страшен холодный, изжелта-синий, недвижный человек. Только волосатые ноги покойника с задубелыми пятками и бугристыми ногтями казались нелепо велики, точно отросли для какой-то дикой приметы.

- Чего ты его за подмышки, как живого, хватаешь? За голову хватай. Не согнется. Окостенел уже, - научал бесцеремонному обращению Матвей, глядя на Федора сбоку, одним своим крупным черным глазом.

К продолговатому рубленому дому санчасти, с большой единственной палатой, перевязочной, кабинетом врача и маленькими служебными каморками, примыкала землянка-морг; оттуда покойников везли на братское кладбище, когда их набиралось "не меньше пяти голов" - такой счет вел усопшим старый Матвей.

20

На место дневальных и на прочие легкие, тепличные работы назначали в лагере, как правило, инвалидов и старичье, от которых пользы на лесосеке не выжать. Но Сухинин решился отстоять Федору вакансию у лагерного распределителя работ, а впоследствии, убедившись в Федоровой верноподданности, планировал отправить на санитарные курсы, обеспечить ему медицинскую квалификацию.

Нет, не ради красного словца говорил сотоварищ деда Андрея, тюремный профессор Фып: "Главное - отчаянью не поддаться! Человек-то в неволе дохнет не оттого, что его грызут, - он сам себя загрызает. Первый тебе враг и первый тебе врач - будешь ты себе сам… Эй-эй, хлопчик, даже на зоне не бывает, чтоб все вкруговую черно. Всегда лазейки есть. Как углядишь такую лазейку - туда и ломись! Локтями всех расталкивай, но своего не упускай!"

Добившись престижного лагерного места дневального в санчасти, Федор скоро освоился - поокреп и приноровился к здешнему бытию: обзавелся знакомыми в столовой - подкармливался; в свободные часы, вспомнив отцову выучку, стал сапожничать и сшил две пары сандалей для дочерей-двойняшек старшего надзирателя; навострился точить наборные рукоятки к финским ножам и сбывал их уркам в обмен на жратву и нужный обиход. Здесь же свыкся со смертью и воспринимал ее самой что ни на есть обычностью - как обычна снежная вьюга, собачий лай, серая неохватность тоски.

"Эй-эй, хлопчик, ни об ком не жалься! Жизнь человечья мала да ничтожна - что жизнь мухи. Хлопнули ее - и забыли! Так и человечья жизнь. Цена ей - полушка! - поднимая указательный палец вверх, давал Федору урок себялюбства Фып. - Сколь народу землю топчет, а за каждым смерть ходит. Все сдохнут - кто раньше, кто позже. Чего об ком-то жалиться! Про себя одного помни… Вестимо, кореша никогда не предавай и не бросай! Но сердцем жалеть только себя выучись".

И все же, как ни мудрен был прожженный Фып, наука его была с червоточиной. Любовь, лесть, жалость - в любом, даже каменном, сердце найдет себе хоть чуточный приют!

Больше всего разъедали Федора мужиковские слезы.

- Слышь, малый, - подзывал к себе "кулак" Кузьма, - сходи к дохтору. Спроси потихоньку яду. Намучился - помереть хочу. Доброе дело сделает. Не будет ему в том Божьего наказанья.

На лице Кузьмы, увязнув в щетине и в протоках морщин, блестели слезы. Он доматывал не срок, а последок дней. У него отнялись ноги, в них прекращался ток крови, они трупели и разлагались, покрытые слоем молочных корост. Вероятно, Кузьма переносил жуткие боли, но не стонал, а искажался горькой гримасой безмолвного плача.

- Потерпи, Кузьма, - отвечал Федор.

- Дак десять годов отсидел - все терплю. Силов боле нету.

"А может, и вправду, - подумал Федор, - дать ему горсть "сонных" таблеток. Пускай бы отошел. Ведь достреливают увечных лошадей, чтоб не мучились. Волохов рассказывал, на войне и людей достреливают".

- Ладно, Кузьма, я попытаю…

Федор заглянул во врачебный кабинет. Сухинин стоял у окна, прислонившись плечом к стене, смотрел в белынь заоконного снега и постукивал пальцами по стеклу. Федор хотел было уйти - не сбивать задумчивого докторского уединения. Но был замечен:

- Что там у вас, Завьялов?

- Кузьме худо, - с заминкой ответил Федор, вошел в кабинет.

- Мне это известно. Его бы оперировать следовало, но теперь время упущено. Впрочем, и ранняя операция привела бы его в лагере к такому же результату, - казалось, все еще думая о своем, отозвался Сухинин.

- Чего ж, Сергей Иванович, медицинская наука ваша не изобрела средство, чтоб смерть облегчить? Усыпить, что ли?

- Наука многое изобрела, и не только медицинская. На земле куда больше поделок по умерщвлению человека, чем средств для продления жизни. Люди вообще ничего не создали в мире такого, что невозможно было бы разрушить. Все можно сломать или погубить.

Федор помялся, догадываясь, что заикнется сейчас о предмете непростом, для врача, может быть, оскорбительном.

- Не могли бы вы Кузьме подсобить? К жизни ему все равно возврата нету. Сам просит. Чего его мурыжить?

Сухинин не то чтобы встрепенулся, но позу сменил: отошел от окна, подозрительно помолчал, попичужил пальцами кожу на лбу.

- Я с вами согласен, молодой человек. Сейчас столько преступлений, что это даже преступлением не назовешь. Истребляются тысячи здоровых полноценных людей… Но как врач, я на такое не способен. Клятву я давал. Есть такая.

- Перед Богом, что ли? В церкви?

- Нет. "Клятва Гиппократа" называется. Эту клятву все врачи произносят. - Сухинин сунул руки себе под мышки. Федор примечал, что рукам доктора будто бы постоянно холодно. Да он и сам их довел до такой мерзлючести: трет постоянно под рукомойником - вот они и обескровели, истончились. - А в Бога я, молодой человек, не верю. Если даже он создал человека, то человек его перехитрил. Человек стал самостийным, анархичным. Не Бог на земле правит. И даже не царь, и не вождь. Захотят убить царя - убьют…

- Кто ж, Сергей Иванович, правит?

- Как ни странно, над всеми властвует красота… Красота пленяет людей, гипнотизирует. Она пробуждает в человеке жадность. Даже агрессию. Она сильнее всех владык Это лишь кажется, что сильные мира сего своей властью могут поработить красоту. Нет. Не красота при них, а они при ней…

- Эк ведь как, по-вашему, красота-то провинилась, - по-простецки, недоверчиво сказал Федор.

Сухинин снял очки, помассировал пальцами веки. Все это он проделывал часто и механически, углубляясь в такую минуту в свою очередную задумчивость. Федор к этому привык, ждал, когда Сухинин нацепит на близорукие глаза толстые кругляши стекол и заговорит объяснениями.

- С тех времен, когда на земле появилось понятие красоты, было положено начало человеческой розни. Даже сытость не была первостатейной причиной этой розни. Именно - красота! Дух очарования красотой… - Сухинин говорил медленно. Он, наверное, что-то многословно обдумывал, а произносил лишь итоговую выжимку из этих мыслей. - В любой ценной штуке, в любом земном благе воплощена красота. Недаром золото… Вроде просто металл. Нет. Это металл избранный… Чтобы обладать красотой, требовалась сила и власть. Сила - чтобы захватывать ее, власть - чтобы делить ее… Богатство на земле может быть неправедно нажитым, краденым. Но богатство не бывает безобразным. Оно привлекательно красиво. Богатство во всех видах - есть материализованное воплощение красоты. Даже природная красота стала объектом дележа. Имей человек возможность захватить солнце или звезды, он бы непременно это сделал. Где красота - там зависть и преступления… Извините, Завьялов, не принятый в лагере вопрос: по какой статье вы сидите - мне известно, а за что конкретно?

- За девку, - сказал Федор и тут же поправился, выразился по-культурному: - За девушку. Вернее-то сказать, обидчика - ножом. Он ее сманивал.

- Красивая?

- Кто, Ольга-то?

- Пусть будет Ольга…

- Наверно, и краше есть.

- Вот видите, молодой человек, красота и вами управляла. Вы у нее на поводу шли - пожадничали. Не захотели свою девушку уступать.

- Вроде это не жадностью, - чуть краснея, возразил Федор, - а любовью зовется.

- Любовь - это и есть желание воспользоваться чьей-то красотой. Не обязательно красотой внешней и явной, красотой в широком смысле. И не просто воспользоваться, а поработить ее… Был такой писатель - Достоевский. Кстати, тоже каторгу прошел. Ему крылатая фраза принадлежит: "Красота мир спасет!" Ошибался классик Это видимость, что красота несет в мир свет и гармонию. В красоте, как в бомбе, заложена великая разрушительная сила. Красота - это великий соблазн и посыл к злодеянию. Ваша любовь, молодой человек, тоже попала под этот диагноз… К месту сказать, все наши русские писатели по-разному объясняли мир, но одинаково забывали, что сами всю жизнь гонялись за красотой и часто становились ее рабами. Тот же гениальный Пушкин - как выразитель многих писательских рвений…

Когда Сухинин говорил о чем-то предметном, касавшемся работы, он смотрел прямо и твердо, когда начинал о том, чего не пощупать и не увидать, взгляд его стеснительно плутал. Федору даже казалось, что Сухинин перед ним в чем-то пытается оправдаться или стыдится за какой-то поступок, о котором Федор ведать не ведает.

Подноготную доктора Сухинина знал одноглазый санитар Матвей. Часть этих сведений по-приятельски перепала Федору.

Дело на Сухинина сперва раскручивалось по редкой уголовной статье (практика тайных абортов), но позднее распухло до политической - присовокупили его барское происхождение: во врачебной династии Сухининых числился придворный лекарь. Роковой и всего лишь разовой пациенткой пришлась красавица практикантка клиники, где оперировал Сухинин. Единственная дочура, любимейшее чадо, бесценный цветок управляющего большой стройкой, она после операции, испугавшись затянувшегося кровотечения и гнетущей слабости, впала в истерику, во всем созналась встревоженным родителям. Влиятельный папа вывел врача-изверга на чистую воду и похлопотал, чтоб того умыкнули надолго, без права переписки. Но предыстория всему этому началась много раньше. Сухинин собирался эмигрировать в Берлин - по пятам многих уехавших добровольно или изгнанных из страны интеллигентов. Но в заграницу вероломно махнула его жена, с человеком, которого он с детства считал верным другом. На кухонном столе, возвратясь из клиники, Сухинин нашел записку со стихотворной строфою.

Клич сердила -
Разума сильней.
Прости-прощай!
Ирина и Андрей.

Назад Дальше