- Уходи, сейчас же уходи, - пытался я прогнать ее. - Зачем ты пришла? Спускайся быстрее…
- Не хочешь меня видеть? - удивленно и обиженно спросила она.
- Хочу. Очень хочу. Но не здесь.
- Боишься?
- Пойми, устав, инструкция…
- Эх ты, инструкция. Или открой, или прощай.
Я открыл люк, и Лелька вмиг очутилась рядом со мной.
- Я не буду тебе мешать, - чмокнула она меня в щеку. - Только покажи, что там видно, на той стороне.
Сумерки еще не успели сгуститься, противоположный берег реки был виден, хотя и не так хорошо, как днем, но еще можно было различить узкие полоски ржи за рощей и даже тропку, извивавшуюся между красноватыми прутьями лозняка.
- Смотри, - сказал я, передавая Лельке бинокль. - Идет немецкий наряд.
- Где, где? - встрепенулась она.
- Вон, между кустами. Видишь, три солдата с автоматами.
- Вижу, - обрадованно воскликнула Лелька, - как интересно!
- Хитрые, сволочи. Неспроста втроем несут службу.
- Ты думаешь? - откликнулась Лелька, биноклем сопровождая медленно вышагивавших вдоль берега немцев. - А знаешь, тот, что идет позади, - красивый парень. Брюнет. А эти два совсем рыжие, как я.
Что?! Как она смеет говорить такое о немце? Хотя бы про себя думала, а то на тебе - ляпнула вслух. Мне всегда нравилась в ней эта черта - откровенность, но сейчас Лелькины слова вызывали гнев.
- Ты обиделся? - почувствовала мое настроение Лелька.
Я не ответил, хотел притвориться равнодушным, но, вероятно, меня выдал насупленный, отчужденный взгляд.
- Что ж, по-твоему, немцы не могут быть красивыми? - спокойно спросила она.
Этот вопрос и вовсе взбесил меня.
- У нас же с ними дружба, - добавила Лелька, - и пакт о ненападении.
- Замолчи, - оборвал я. - Не хочу тебя слушать. И можешь убираться отсюда. Я на службе.
Пока она смотрела в бинокль, меня все время не покидало чувство вины: поддался желанию девчонки и нарушил требования службы. И утешал себя тем, что Лелька сама поймет это, но уже не мог сдержаться.
- А я-то думала, - усмехнулась Лелька, - что ты ради любви…
Она не договорила, сама откинула тяжелую крышку люка и исчезла внизу. И странно: в то самое мгновение, как она скрылась из виду, я почувствовал себя настолько одиноким, что готов был взвыть от обиды и горя. Мне сразу же представилось, как Лелька, прихватив свой рюкзак, несмотря на уговоры Клавдии, уходит с заставы по лесной дороге, уходит все дальше и дальше, с гордой и иронической усмешкой на лице.
Я быстро спустился с вышки, но красное Лелькино платье словно растаяло в сумерках. Бежать вслед за ней я не мог: пора выходить на дозорную тропу.
Не успел я пройти и десяти шагов, как из темноты навстречу мне вышли двое. В первом я сразу же узнал капитана из отряда, который уже несколько дней жил на заставе, за ним шел Горохов. Лицо капитана, как всегда, выражало доброжелательность.
- Поздравляю, - сказал он, опередив мой рапорт. - Поздравляю. Отлично несете службу.
"Все знает", - подумал я вначале со страхом, но его вкрадчивый и слишком добрый голос ожесточил меня.
- Молчите? - почти ласково спросил капитан и, обернувшись к Горохову, не укоризненно, а как-то даже радостно добавил: - А вы говорили, что бдительность на высоте. С чем вас и поздравляю, лейтенант.
Горохов, потупившись, молчал.
- Продолжайте нести службу, товарищ боец, - дружелюбно приказал капитан. - А завтра, в субботу, мы побеседуем.
Слово "побеседуем" он произнес так же просто и дружески, без угрозы, как и остальные слова, точно был обрадован возможности потолковать со мной.
В субботу он действительно со мной побеседовал. Но не один на один: собрал весь личный состав, свободный от службы.
Ребята шли на беседу неохотно. В предвыходные дни мы привыкли подгонять свои хозяйственные дела, настраивались посмотреть кинофильм, не жалея карандашей и бумаги, строчили "конспекты на родину". И хотя пограничная служба такова, что застава, по существу, не знает ни предвыходных, ни выходных дней, суббота и воскресенье были своего рода отдушиной, хотя бы в психологическом смысле. Что касается меня, то я чувствовал себя "именинником" и знал, что ничего хорошего меня на этой беседе не ждет. К тому же если Лелька уехала с заставы…
Сразу было видно, что капитан - большой любитель выступать. Начал он издалека, чуть ли не с гражданской войны, и постепенно, не торопясь, приближался к событиям наших дней. Говорил гладко, отшлифованными до блеска фразами, и доброжелательное выражение не сходило с его лица ни тогда, когда он рассказывал о хорошем, ни тогда, когда приводил примеры, от которых становилось не по себе. У него была красивая дикция, но почему-то все время казалось, что все, что он говорит, предназначено не столько для нас, сколько ради того, чтобы подольше послушать самого себя и вволю насладиться колоритными переливами своего голоса.
Я с нетерпением ждал, когда он заговорит обо мне: уж слишком мучительным было это ожидание. Но он будто забыл о вчерашнем происшествии и оттягивал удовольствие. Поэтому, когда капитан наконец назвал мою фамилию, у меня было такое состояние, будто речь шла не обо мне, а совсем о другом человеке. Я медленно встал, приготовившись стойко выдержать все обвинения, которые должны были неминуемо обрушиться на меня. "Только бы ни слова о Лельке, только бы не о Лельке", - твердил про себя одну и ту же фразу, точно был уверен, что мои мысли сможет прочесть капитан. Но он даже не взглянул в мою сторону, а продолжал говорить так, будто меня здесь и не было. Обстоятельно, смакуя каждую деталь, он рассказал о случившемся, долго и живописно рисовал вечерний пейзаж и с тонкостью, достойной психолога, поведал о том настроении, которое было у него и у начальника заставы до проверки и после нее.
- Мы собрались сюда, чтобы заклеймить позором тех, кто допускает беспечность и ротозейство, - без гнева, продолжая загадочно улыбаться, заключил капитан. - Граница - это незримый фронт, где слепота не только вредна, но и преступна.
Он умолк, ожидая, что люди начнут говорить. Но все сидели молча, были сосредоточены, будто еще не успели осмыслить ни то, что произошло вчера на вышке, ни ту оценку, которую дал этому случаю капитан.
- Так что же мы будем делать со Стрельбицким? - негромко спросил капитан, но по интонации можно было отчетливо понять, что сам он давно знает, что нужно делать, и, какие бы предложения ни услышал, все равно решит только так, как уже решил до этой беседы.
Ему никто не ответил. И вдруг из приоткрытых дверей в тишину ворвался веселый и смелый девичий голос:
- А ничего с ним не надо делать! Виновата я!
Капитан вздрогнул, будто рядом разорвалась граната. А мое сердце ликовало: ведь я думал, что Лелька уехала с заставы! И пусть она не защищает меня, пусть вместе с капитаном начнет даже обвинять - главное, что она на заставе, что я слышу ее голос, вижу ее.
- Это кто - новый боец вашей заставы? - негромко, но многозначительно спросил капитан у сидевшего поодаль Горохова.
- Я - Лелька Ветрова! - вместо ответа отозвалась она.
Никогда я еще не видел ее такой гордой и независимой.
Мне не долго пришлось любоваться Лелькой. Горохов порывисто встал со стула, подошел к ней и что-то тихо сказал на ухо. Лелька приготовилась к сопротивлению - это я сразу понял по резкому, стремительному движению ее плеч. Я был убежден: если Горохов попытается заставить ее уйти или возьмет за руку, чтобы вывести из ленинской комнаты, она ни за что не подчинится. Видимо, это понимал и Горохов: он еще раз что-то сказал ей. Лелька выразительно сверкнула на меня глазами - мол, не трусь, Лешка - и выскочила за дверь.
Капитан долго не мог произнести ни слова: такого, наверное, в его жизни никогда еще не бывало и он не успел выработать своего отношения к факту, который не укладывался в рамки обычных представлений о жизни заставы.
Наконец он заговорил:
- В то самое время, когда на границе появились признаки, свидетельствующие об осложнении обстановки… - Капитан вдруг поперхнулся, словно в дыхательное горло ему попали сухие хлебные крошки, и продолжил спокойным, будничным тоном: - Товарищи бойцы, я прошу понять меня правильно. Ни в коей мере мы не можем сгущать краски. Основываясь на пакте о ненападении, заключенном между нашим государством и Германией, а также на известном сообщении ТАСС, мы не имеем права сеять семена паники. В случае если империалисты развяжут против нас войну, мы ответим тройным ударом на удар поджигателей войны, чтобы им неповадно было совать свое свиное рыло в наш советский огород. Нельзя забывать и о том, что нам на помощь придет мощная рука международного пролетариата…
- Есть вопрос, - неожиданно встал из-за стола, покрытого красной скатертью, хмурый Антон Снегирь. - Есть вопрос: нападут на нас немцы?
Ну и Антон! Мы с ним уже не раз говорили на эту тему, и он сам доказывал мне, что нападут, приводил убедительные, прямо-таки неотразимые доводы. А сейчас, наверное, решил отвлечь удар от меня, увести капитана в дебри других проблем и вопросов. Я был и благодарен ему: нет на свете ничего дороже, чем локоть друга, особенно когда его почувствуешь вовремя. И одновременно злился на него: хотелось знать, что меня ожидает, и, как говорится, скорее поставить точку.
Лицо капитана, настороженно выслушавшего вопрос, оставалось все таким же улыбающимся, даже чуть беззаботным, но мне показалось, что в его глазах появились синеватые льдинки. Глаза как бы говорили: да, я веселый, и добрый, и чуткий ко всем, кто этого заслуживает, но…
- Вопросы бывают различных оттенков, - спокойно сказал капитан вместо ответа, продолжая оглядывать всех чистым, доброжелательным взглядом. - Я не ошибусь, если скажу, что нередко интонация говорит больше, чем содержание. Что касается вашего вопроса, то ответ на него предельно ясен. Все, кто присутствуют на данном мероприятии, должны были прийти к единому мнению. Я приводил здесь официальные документы вышестоящих инстанций. Возможно, кто-нибудь сомневается в достоверности этих документов?
Капитан строил фразы по-книжному, но в его произношении они незаметно теряли свою книжность и сухость, становились звучными и полнокровными.
Лицо его говорило: не стесняйтесь, задавайте любые вопросы, и я разъясню обстоятельно и убедительно. И все же никто больше не полез к нему с вопросами. Капитан удовлетворенно развел короткими крепкими руками, как бы говоря: вот и отлично, у нас единое мнение, иначе и не может быть.
Теперь, судя по всему, пора было возвращаться ко мне. Но не тут-то было.
- Товарищ капитан, - голос Горохова прозвучал непривычно надтреснуто. - Товарищ капитан, зачем же морочить людям головы?
- Что? - оторопел капитан, все еще не в силах расстаться с добродушными ямочками на круглых, рыхловатых щеках. Внешне он не изменился, только губы стали тоньше, бледнее. - Вы отдаете себе отчет, лейтенант?
- Отдаю! - рубанул Горохов, и лицо его приняло цвет спелого помидора. - Не разоружайте моих бойцов. Здесь вам не Лига наций!
- Лейтенант, я попрошу… Нет, это непостижимо… это не укладывается… - указка выпала из рук капитана, и стук ее о пол прозвучал как случайный выстрел.
- Встать! - скомандовал лейтенант. - Разойдись!
Впервые мы были свидетелями того, как младший по званию офицер так смело и даже дерзко разговаривает со старшим. И впервые узнали, что молчаливый, выдержанный Горохов может так взорваться. В курилке сразу же вспыхнул негромкий, но горячий спор: кто же прав? Получалось, что на стороне и того и другого была своя правда: начальник заставы уверен, что немцы все-таки нападут, и все знали, что это предположение основывалось на реальных фактах; капитан же считал недопустимым отклониться от выводов официальных документов, даже если сама жизнь опровергала их, и был убежден, что такой прямой разговор, который произошел на заставе, выражаясь его языком, может привести к нежелательным явлениям. А возможно, он и впрямь был убежден, что немцы не посмеют нарушить ими же подписанный договор о ненападении. Кроме того, он требовал уважения к своему воинскому званию и к своей должности.
И все же большинство было на стороне Горохова. Особенно восторгался Антон.
- Молодец! - говорил он. - Так и надо. Правду. В глаза. В лоб. Напрямик. И весь разговор!
- Погоди, - остановил его кто-то из бойцов. - Они еще не закончили.
И верно, через открытое окно слышалась их перепалка.
- Здесь нет любителей манной кашки, товарищ капитан. Не сегодня-завтра они нападут.
- Вы ответите, лейтенант. Я вынужден буду доложить по команде, что политико-моральное состояние вашей заставы вызывает серьезные опасения. И теперь совершенно ясно, почему ни один боец не выступил с осуждением грубейшего проступка Стрельбицкого, граничащего с преступлением. И почему на заставе появляются подозрительные лица. Это не застава, а… а… - он никак не мог найти подходящее сравнение, - а… собор Парижской богоматери!
- Не оскорбляйте заставу, товарищ капитан!
- Вы ответите, лейтенант!
- Отвечу. Только не мешайте держать на взводе людей.
- Вы анархист! - голос капитана зазвенел. - Существует устав, субординация, воинский порядок…
- И существует… жизнь, - уже спокойно, без запальчивости сказал Горохов, и то, что эти слова были произнесены спокойно, еще более взбесило капитана.
- Хорошо, - зловеще, с придыханием произнес он. - Такой, как вы, способен спровоцировать конфликт на границе. Я немедленно свяжусь с начальником отряда, - все с тем же чувством своей правоты и превосходства добавил капитан и пошел в дежурную комнату.
В курилке не было слышно, о чем он говорил по телефону. Но полчаса спустя лейтенант вызвал к себе замполитрука Левина и сказал ему:
- Остаешься за меня. К пяти тридцати подседлать коней.
Стало ясно: лейтенанта вызывают в отряд.
Но ехать туда ни ему, ни капитану не пришлось: всех поднял на ноги артиллерийский обстрел.
И получилось так, что я вместе с капитаном бежал по двору заставы к блокгаузу. От взрывов и шальных осколков клубилась земля, вздрагивало здание. Кругом стонали раненые. Пороховая гарь черно-синими волнами колыхалась в воздухе, силясь спрятать людей от солнца. И казалось совершенно невероятным, что мы все еще способны бежать, думать, надеяться на спасение.
Все мы привыкли к пулеметным очередям на стрельбище, к удивленно злым разрывам гранат, к перестрелкам на границе, к холодным вспышкам ракет. Но никто из нас, включая и Горохова, никогда еще не был в настоящем бою. Вероятно, именно поэтому внезапный обстрел заставы всех нас оглушил, ошеломил, и мы поняли, что теперь-то уж никто нам не даст ни секунды времени для того, чтобы привыкнуть к боевой обстановке. Теперь в огонь, в пекло, к черту в печенки, чтобы скорее стать человеком, не знающим страха.
Мы с капитаном как раз и попали в такое пекло. Маленькая территория заставы, настолько маленькая, что прежде на ней невозможно было по-настоящему развернуться, сейчас стала просторной, и, казалось, чтобы ее пересечь, нужна целая вечность.
Двор заставы словно вымер: все заняли свои места, те самые места, которые один раз в сутки, после боевого расчета, мы занимали, отрабатывая задачу "Оборона заставы". И почти всегда Горохов, подав команду "К бою", становился на свое излюбленное место с секундомером в руке и терпеливо следил, как мы мчимся в блокгаузы. Нам казалось, что команда выполнена идеально, что большей скорости выжать из нас уже невозможно. Но лейтенант после команды "Отбой" ходил вдоль строя с недовольным, кислым лицом, и мы ждали, что снова в наши уши ударит сухая, как выстрел, команда, снова придется штурмовать пирамиды с винтовками, снова прокатится по заставе судорожный топот сапог.
Теперь нас подгонял не секундомер Горохова, а взрывы. Когда начался обстрел, я заметил, что капитан растерялся больше всех. Он как-то весь онемел, и, хотя был старше Горохова и по званию, и по должности, и даже по возрасту, он будто растворился среди людей, его не было заметно, и все распоряжения отдавал Горохов. Правда, вначале он попытался было вмешаться, настаивая, чтобы Горохов отменил свой приказ открыть огонь по наступающим немцам.
- Подождите, - умоляюще, униженно твердил он. - Надо выяснить, уточнить. Надо получить указания из штаба отряда.
- Связи нет, - ответил Горохов. Весь его вид говорил: все, что сейчас происходит, для меня не новость, я был уверен, что это произойдет. - Выяснять нечего. Надо бить их, бить, а не выяснять!
И капитан больше не произнес ни слова…
Мы уже подбегали к высокому каменному забору, от которого шел подземный ход в блокгауз, когда капитан неожиданно споткнулся, вопросительно посмотрел на меня и рухнул лицом вниз. Я тут же склонился над ним, пытался поднять его, но он упрямо, молча валился из моих рук на землю, будто этот клочок сухой, утрамбованной сапогами земли стал теперь для него самым желанным и незаменимым.
Выхватив из кармана индивидуальный пакет, я стал ощупывать капитана, чтобы найти рану. В этот момент он вздрогнул и громко прошептал:
- Провокация… Не поддаваться на…
И, вытянувшись, затих. Лицо его стало простым и естественным.
Я схватил автомат, крупным прыжком ворвался в траншею и едва не сшиб Горохова.
- Товарищ лейтенант, - торопливо начал докладывать я. - Капитан…
- Знаю! - рявкнул Горохов. - Возьмите связку гранат. Сейчас пойдут танки.
3
- Гадюка, - отчетливо сказал Антон. - Гадюка, и весь разговор!
- Антон! - крикнул я в отчаянии и не узнал своего голоса. - Еще одно плохое слово о ней, и я уйду!
- Уходи, - равнодушно сказал он. Чувствовалось, что к нему наконец вернулись силы. - Но сперва…
Я смотрел на Антона и думал: если он снова посмеет так ее назвать - уйду, и пусть лежит один, пусть лежит со своей злой, обжигающей душу правдой! Пусть! Думал так и знал, что не уйду, что буду сидеть подле него и слушать, слушать, впитывать каждое слово, каждый звук, чтобы узнать все, чтобы не было больше загадок, чтобы все таинственное и непознанное стало ясным и простым.
Мы ценили Антона за прямоту, хотя она и была до предела жестокой. Антон мог ранить сердце, мог убить словом, мог вознести на небеса. На Антона можно было обижаться, его можно было возненавидеть, но никто не смог бы упрекнуть его в том, что он покривил душой. В отличие от людей, умеющих даже горькое облечь в сладкую оболочку или высказать упрек так, что он переставал быть упреком, в отличие от них Антон говорил правду в глаза.
И вот он начал рассказывать то медленно и неохотно, то сбивчиво и торопливо, то забегая далеко вперед, то возвращаясь к уже известному. Вначале я часто его останавливал, чтобы он передохнул. Но чем больше он говорил, тем сильнее волновал меня своим рассказом, и я забыл, что ему необходима хотя бы маленькая передышка. На вопросы, которые я задавал ему, он не отвечал, будто меня не существовало вовсе, будто рассказывал все это себе, лесу, звездам, щедро рассыпанным по тревожному небу.
И, слушая, я представил, как все это было…