Обреченность - Герман Сергей Эдуардович 10 стр.


* * *

Немецкий 39-й мотокорпус, сломив сопротивление не успевшей сосредоточиться 19-й армии в районе Витебска, наступал на Демидов, Духовщину и Смоленск. 13 июля танки корпуса дошли до Демидова и Велижа, заняли Духовщину и 15 июля прорвались к Московско-Смоленской дороге. В результате прорыва немецких танковых групп в окружении под Смоленском оказались советские 19, 20 и 16-я армии. Связь с тылом поддерживалась только через болото южнее села Ярцево. Немногочисленные части, которые шли на помощь окруженным советским армиям, смела лавина отступавших войск. Этот страшный поток вовлек их в обратное, паническое движение. То же самое было и на других фронтах.

Начальник штаба Юго-Западного фронта генерал-майор Василий Тупиков доложил начальнику Генерального штаба РККА Шапошникову: "До начала катастрофы пара дней". В ответ маршал Шапошников обвинил его в трусости и паникерстве. Но бывший военный атташе в Берлине Василий Тупиков, в последние часы успевший предупредить правительство о начале войны, не был ни трусом, ни паникером.

На другой день танки 1-й и 2-й танковой группы завершили окружение пяти советских армий. В плен попало около 300 тысяч советских солдат. Выходя из окружения, генерал-майор Тупиков и командующий фронтом Кирпонос погибли в рукопашном бою.

Страшное, роковое слово "окружение" двигало волей и поступками людей, совсем еще недавно марширующих, горланящих бравые песни, убежденных в том, что бить врага будут на его территории, а теперь бредущих куда-то лишь в одном направлении – куда все, туда и мы.

Волны людей ширились, словно горный поток, и текли, набирая силу и сметая все на своем пути. На восток, к своим. Немцы бомбили их с воздуха, непрерывно обстреливали снарядами и минами, загоняя в лес, непролазную топь и глушь. В первые дни, пока еще оставались снаряды, пушки окруженных частей остервенело и обреченно били по приближающимся танкам и пехоте.

– Слушай мою команду. Цель сто первая, пехота, основное, наводить по карандашу, два карандаша влево, осколочно-фугасным, взрыватель осколочный, прицел шестнадцать. Один снаряд – огонь!

– Левее два, прицел пятнадцать, батарея, веер сосредоточенный, один снаряд – залп!

– Бронебойным, по танкам – огонь! – хрипел закопченный и измотанный отступлением безымянный артиллерийский комбат, расстреливая последние снаряды.

– За нашу советскую Родину!.. За Колю Шевченко! За Сашку Семенова! Огонь!

– За всех ребят! В три господа… душу!.. Огонь!

– Получай, сука!

Наверное, что-то кричали и немецкие артиллеристы, но спор быстро заканчивался. На батарею набрасывались воющие бомбардировщики с выпущенными шасси, словно лапы у хищных птиц. И летели вверх комья земли, ошметки людей и куски железа.

Бойцы и командиры пробовали окопаться, но тут опять настигало людей страшное слово "окружение", и они снова группами и по одному покидали позиции, стараясь убежать от страшного и несокрушимого врага. Многие тысячи растерянных людей, оглушенных июньскими сражениями, бродили в лесах. Их, уцелевших от разгрома, ждали голодные скитания и страшная судьба в немецких лагерях для пленных. Но и тех, кому удавалось выйти к своим, ждали новые муки и страдания. Свирепствовали трибуналы. Особисты работали днями и ночами, выискивая паникеров, трусов, шпионов и вражеских диверсантов. И за бездарность советских генералов сполна платили своими жизнями простые русские парни и мужики. Кто-то должен был за это ответить. Чувство всеобщей вины требовало найти виновного. Политическая и военная элита страны готова была назвать любое имя, даже самое безвинное, лишь бы снять с себя тягостный комплекс ответственности перед гибнущей державой.

Генерал армии Павлов возвращался на фронт после беседы с Жуковым. Но в его судьбе уже была поставлена жирная точка.

Сталин вызвал к себе Мехлиса и Берию. Попыхивая трубкой, дал напутствие:

– Ви там хорошенько разбэритесь, кто еще, кроме Павлова, виновен в допущенных серьезных ошибках.

Берия и Мехлис все поняли правильно.

Берия распорядился:

– Немедленно арестовать Павлова и его окружение!

Не доезжая Смоленска, машина Павлова была остановлена офицерами НКВД, а он сам и сопровождающие его офицеры были арестованы. Генеральскую портупею с кобурой и пистолетом у него забрали сразу. В старинном белорусском городе Довске, где генерал армии Павлов принимал парад, заставили снять китель и взамен дали поношенную гимнастерку рядового красноармейца. Теперь только гладко выбритая голова да холеное лицо напоминали о прежнем высоком положении.

А как здорово все шло…

Павлова завели в кабинет. За столом сидели заместитель начальника следственной части 3-го Управления НКО СССР Павловский и следователь того же управления Комаров. Первый был в звании старшего батальонного комиссара, второй – младший лейтенант госбезопасности.

В углу притаилась худая, нескладная машинистка с погонами сержанта.

Еще со времен наркома Ежова следственный аппарат во всех отделах и управлениях НКВД делился на – кольщиков и сказочников.

Кольщики подбирались в основном из полных отморозков, тех, кто не гнушаясь черной и грязной работы мог выбить подследственному глаз, переломать пальцы или спилить напильником зубы. Как правило, "показаний" они добивались в кратчайшие сроки. Потом в дело вступали сказочники, которые умели грамотно и красочно составлять протоколы. Павловский был интеллектуалом, разговаривал по душам, писал протоколы. Высокий, крепкий, со сломанными, как у борцов, ушами, младший лейтенант мастерски орудовал кулаками. Иногда менялись ролями.

С машинисткой спал батальонный комиссар. Как старший по званию.

Павлов наотрез отказался разговаривать со следователями. Он всегда отличался крутым нравом.

– Я буду говорить только в присутствии наркома обороны или начальника Генштаба! Вы, – он ткнул пальцем в сторону младшего лейтенанта, – не имеете полномочий допрашивать генерала армии.

Внезапно открылась дверь, и в кабинет быстрыми шагами вошел армейский комиссар первого ранга Мехлис. Следователи и машинистка при его появлении встали.

– Это кто тут не хочет давать показания? – Мехлис повернулся к следователям своим носатым лицом.

– Я буду отвечать на вопросы только в присутствии наркома обороны или начальника Генштаба, – уже затравленно ответил Павлов, не поднимаясь с табуретки.

Лева Мехлис, хоть и начинал свою карьеру с конторщиков, но родился и вырос в Одессе, где периодически случались погромы еврейских домов и лавок. Взрослеть и мужать – пришлось быстро. Уже повзрослевший Лева прошел боевую закалку на политической работе в Красной армии, где не боялся вваливаться с маузером к пьяной матросне и крыть матом вооруженных, нанюхавшихся марафета анархистов.

Лев Захарович при случае и сам мог начистить рыло политическому врагу.

– Ах ты б…! Не бу-деееешь? – задохнулся Мехлис.

Павлов побледнел. Вскочил с места, сделал попытку одернуть гимнастерку.

– Тебе мало заместителя наркома обороны? Может быть, самого товарища Сталина вызвать? Много чести… Ты теперь говно от желтой курицы. Приказываю отвечать на вопросы следствия! – хлопнув дверью, Мехлис вышел из кабинета.

Повисла гнетущая тишина. Лишь изредка слышалось жужжание мух, ползающих по деревянному подоконнику, где стоял цветочный горшок.

Павловский потянулся к коробке с папиросами.

– Ты тут, младший лейтенант, поговори пока с гражданином Павловым, а я пойду обос… – Перевел взгляд на машинистку. – Обосмотрюсь, в общем.

После того как батальонный комиссар вышел из кабинета, Павлов стал разговорчивее.

Стоя у окна в коридоре, Павловский слышал срывающийся на крик голос Павлова, который пытался объяснить следователю, что причиной военных неудач и отступления войск округа стало значительное превосходство крупных механизированных соединений и авиации противника.

Но следователя такой ответ не устроил:

– Лучше расскажите нам о вашей предательской деятельности.

– Вы с ума сошли? Я не предатель. Поражение войск, которыми я командовал, произошло по независящим от меня причинам. И вообще, я настаиваю на вызове товарища Тимошенко.

Сквозь стекло, усеянное черными точками, была видна управленческая полуторка, широкая спина красноармейца Геращенко, крутящего ручку стартера.

Батальонный комиссар курил, лениво выпуская изо рта колечки дыма, и в голове его крутились такие же неторопливые мысли:

"Надо бы хозяйке сегодня белье отдать. Пусть постирает и погладит к утру".

Представил хозяйку – краснощекую, задастую, крепко сбитую. Усмехнулся, вспомнив машинистку, подумал: "Вот и сравним сегодня ночью".

Но тут совсем неожиданно мысли перескочили на другое.

Сам Лева Мехлис примчался контролировать следствие. А это значит что?.. Только одно, что делу бывшего генерала Павлова придается политическое значение и наверняка следователь, раскрывший заговор, будет представлен к государственной награде.

Павловский бросил папиросу на пол, загасил ее каблуком и резко открыл дверь кабинета.

Младший лейтенант в этот момент ударом кулака сбил с табуретки бывшего командующего фронтом:

– Сука фашистская! Я тебе покажу, блядине, кто из нас выше званием. Не предатель?! Ты хуже… ты сделал то, что не удалось Тухачевскому. Ты открыл немцам фронт!

Над Павловым склонилась фигура в новенькой коверкотовой гимнастерке. Он почувствовал запах кожи новой портупеи. От удара сапогом в лицо перед глазами заплясал потолок, и бывший генерал Павлов погрузился в безмолвие.

– Вот сука, квелый какой-то генерал пошел! – брезгливо сказал следователь, вытирая носок сапога о гимнастерку Павлова.

– Конвойный! Ведро холодной воды. Живо.

Через полчаса Павлов с затекшим лицом сидел на табурете. Вдруг он хрипло зарыдал, словно залаял. Павловскому стало жутко.

Батальонный комиссар подвинул Павлову коробку с папиросами. Зажег спичку. Подождал, пока тот сделает несколько затяжек.

Пальцы, державшие папиросу, дрожали. Жадно докурив папиросу, Павлов вдавил окурок в пепельницу и холодным бесстрастным голосом стал давать подробные признательные показания.

Машинистка в углу, деловито хмурясь от сосредоточенного внимания, быстро била пальцами по клавишам пишущей машинки, фиксируя показания арестованного генерала.

Довольный Комаров вытащил серебряный портсигар. Достал папиросу, размял. Закурил.

– Так бы сразу и говорил, что завербован сначала польской разведкой, а потом еще и германской. А то начал мне тут вола крутить!

У Павлова задрожали губы. Он обмяк, ссутулился. Никак не мог собраться с мыслями. Совсем еще недавно уверенное, жесткое лицо с крупными чертами резко постарело. Обвисли щеки, погасли глаза.

Через две недели дело было закончено, передано в военный трибунал.

Председательствовал армвоенюрист Василий Ульрих, членами суда были диввоенюристы Орлов и Кандыбин. Секретарь – военный юрист Мазур.

Просьба подсудимого направить его на фронт в любом качестве, где он докажет преданность Родине и воинскому долгу, грубо прерывалась Ульрихом:

– Пожалуйста, короче…

Его мучил приступ разыгравшейся мигрени. Правда о состоянии фронта и причинах отступления его совершенно не интересовала. Сталин дал команду – найти врага. Приказ был выполнен, враг найден.

Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила Дмитрия Павлова и руководство штабом фронта – Климовских, Григорьева, Коробкова – лишить воинских званий и подвергнуть высшей мере наказания – расстрелу, с конфискацией всего лично принадлежащего имущества.

Ознакомившись с приговором, Сталин сказал Поскребышеву:

– Пусть не тянут. Никакого обжалования. И обязательно сообщить по всем фронтам, пусть знают, что трусов и пораженцев карать будем беспощадно.

Той же июльской ночью Дмитрия Павлова расстреляли.

* * *

Группа танков 35-го танкового полка 6-й Чонгарской кавалерийской дивизии, идущих на выручку своей пехоте, заблудилась ночью среди болот и лесов. Танки сожгли все горючее и встали на дороге. Командир группировки, двадцативосьмилетний майор Николай Титаренко, одетый в замазученный черный комбинезон, матерясь, бегал по дороге от машины к машине, стуча пистолетом по броне машин. От безысходности он скрипел зубами и наконец отдал приказ слить оставшееся горючее в командирский танк, снять вооружение и идти на соединение со своими частями пешим порядком. Этому приказу неожиданно воспротивился батальонный комиссар Шпалик.

– Весь советский народ ведет битву с превосходящими силами противника, – как по написанному шпарил комиссар. – А мы вместо того, чтобы дать бой врагу, будем уничтожать свои танки? Товарищ майор, ваш приказ – вредительский и я буду докладывать об этом в штаб дивизии.

Титаренко плюнул, полез в танк. Но тут налетели самолеты, сбросили бомбы. Вспыхнул танк Титаренко. Люки танка заклинило. Экипаж не мог выбраться из горящей машины, и умирающие люди кричали от боли, сгорая заживо. Батальонный комиссар Шпалик метался между машинами. Схватил за руку ротного Милютина.

– Товарищ старший лейтенант! Машина командира горит. Помогите ему! Я приказываю!

Пламя медленно ползло по танку, и вдруг раздался сильный взрыв. Взорвался боекомплект. Танковую башню сорвало с погонов, приподняло и отбросило в сторону. Огонь полыхал прямо из чрева.

Командир роты устало поскреб трехдневную щетину на обгоревшем лице, махнул рукой:

– Поздно, комиссар, пить боржоми. Вы старший по должности в полку. Командуйте.

Когда черным жирным дымом занесло поросшую чахлым кустарником пойму, неспешный ветер донес до деревни не только звуки взрывов, но и крики горящих заживо экипажей. Танкисты погибли не напрасно. Они приняли на себя бомбовый удар самолетов, летящих на Москву. Советские солдаты остались верны солдатской присяге. Вечная им память.

Но местные жители еще многие годы обходили стороной эту растерзанную взрывами пойму, воняющую гарью, сажей и горелым человеческим мясом. На земле остались лежать трупы. Много трупов, несколько десятков. Горбились закопченные остовы сгоревших машин. Горестно покачивали на ветру зелеными кронами сосны с опаленной корой, словно удивляясь нежданно нагрянувшей смерти.

Оставшиеся в живых танкисты, обожженные и черные от копоти, пытались выйти из окружения – они уже понимали, что в этой войне слова "плен" и "смерть" означали одно и то же. Для одних – раньше, для других – позже. Многие из них продолжали сражаться. Биться и умирать с отчаянностью обреченных. Рвущиеся к Москве немецкие части снова наталкивались на отчаянное сопротивление, и гусеницы немецких танков вязли в телах русских солдат.

* * *

Рассвет 22 июня 1941 года Алексей Костенко встретил в одиночной камере Лефортовской тюрьмы. Сквозь зарешеченное окно камеры и железный намордник, надетый на окно, виднелся лишь сереющий кусочек неба. В камере круглосуточно горела лампочка. Ломаный, рассеянный свет падал на голые бетонные стены, серый каменный пол, железную стандартно-тюремную дверь с черным зрачком смотрового глазка, засовы. Утром, в обед и вечером в замочной скважине скрежетал ключ. С грохотом откидывалась дверца кормушки, и в проеме Алексей видел кусок тюремной стены, выкрашенной ярко-синей краской, мятые кастрюли с баландой и кашей, заключенного с биркой на груди, раздающего хлеб и сахар.

Пять шагов к двери: железная шконка, металлический ржавый стол, бак с парашей, умывальник. Пять шагов назад к черной решетке, впечатанной в тусклый прямоугольник окна. Пять шагов вперед, пять назад. Костенко размеренно шагал по камере, наматывая бесконечные километры. Хромовые сапоги скрипели, придавая мыслям хоть какой-то здравый смысл. Привычный скрип убеждал в том, что он не сошел с ума, ему ничего не кажется и не снится. Пять шагов вперед, пять назад. О чем можно подумать за это время? Оказывается, о многом – о прошлой жизни, о том, как много еще не успел сделать. В пять шагов вмещается целая жизнь, особенно если эти шаги все не кончаются и не кончаются. Примерно как у белки в колесе, которая все бежит и бежит по кругу, пытаясь то ли от кого-то убежать, то ли наоборот – догнать.

Каждые полчаса приоткрывался дверной глазок, к очку приникал человеческий глаз. Надзиратель заглядывал в камеру равнодушным, бесстрастным взглядом и сразу же исчезал. Ходит арестант по камере, ну и пусть ходит. Указания запрещать хождение не было. Перед заступлением на дежурство начальник корпуса инструктировал его:

– Смотри, Пелипенко. Это контрик особый, в самую головку НКВД пробрался. Ты с ним ухо востро держи, чтобы не удавился или еще какое членовредительство не сотворил. А то мы с тобой запросто на его месте окажемся.

На доклады подчиненного, что "контрик" не спит ночами, корпусной хмыкал и, усмехаясь, говорил:

– Ну и пусть не спит, может, ему его душегубства покоя не дают, совесть начинает мучить, что измену против Советского государства замышлял. Может быть, он походит, походит да и надумает сознаться в злодействе каком. Государству нашему рабоче-крестьянскому тогда польза, а тебе благодарность или даже медаль. Ну, ступай, Пелипенко, служи.

Осенью 1940 года Костенко неожиданно отозвали в СССР.

"Вот и все, – подумал он тогда, – меня возьмут прямо на перроне. Только бы успеть раскусить ампулу с ядом". Но обошлось. Не тронули.

Несколько дней он ждал вызова на Лубянку и каждую ночь ожидал ареста. Знал, что за ним могут прийти, и потому спал урывками. Не желал быть захваченным врасплох, сонным, раздетым. Готовился. Уничтожил, сжег все личные бумаги, записные книжки, письма и даже открытки. Там были имена и адреса друзей, и для них это было опасным. В ящике стола лежал заряженный пистолет. Молчаливый и подавленный, затянутый в скрипучие ремни портупеи, он ходил до рассвета по квартире – мрачно, обреченно сцепив за спиною руки. Чувствовал, что беда близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук – шум автомобильного мотора за окном, стук каблуков на лестнице, дребезжание звонка – все напоминало о ней, дышало ею. За окном дворник в сером фартуке размахивал метлой по асфальту – шорк… шорк… шорк. Внезапно вспомнился плакат, как красноармеец в буденовке и гимнастерке выметает метлой врагов народа. Подумалось… вот так же и его. Уже, наверное, скоро.

Но его не тронули. Внезапно вызвали на Лубянку, приказали выехать в распоряжение управления НКВД по Ростовской области. И отлегло от сердца, ворохнулась паскудная мыслишка, может быть, обойдется, пронесет нелегкая, учтут заслуги, безупречное прошлое. Но оказалось – не пронесло, на следующий день взяли перед совещанием, прямо в приемной начальника управления НКВД Виктора Абакумова. Там же в приемной капитан госбезопасности, с серым нездоровым лицом, типичная кабинетная мышь, объявил:

– Вы – арестованы! – и тут же сорвал с него ордена и петлицы. Через несколько недель отправили в Москву. А до этого его допрашивал сам Абакумов. С пристрастием допрашивал. Крепко бил товарищ старший майор госбезопасности, во всю силу своих чекистских кулаков.

Пять шагов вперед, пять назад. Много это или мало? Много, если в эти пять шагов вмещается целая жизнь, страшно мало, если знаешь, что это конец. Было ли что-нибудь хорошее в прошлой жизни? Были революция, Гражданская война, кровь и бесконечные мечты. Будет ли что еще? Или только эти стены и камни? Грязь и холод, мрак и страх?!

Назад Дальше