Обреченность - Герман Сергей Эдуардович 27 стр.


* * *

Дивизион Кононова был на особом счету у немецкого командования, считаясь одним из самых боеспособных подразделений среди "восточных частей", и неоднократно отмечался в приказах и сводках высшего командования вермахта.

Располагался он в селе Круча Круглянского района Могилевской области. Штаб дивизиона находился в центре села, в крепком деревянном пятистенке под железной крышей. Над выкрашенным крыльцом висела выструганная доска. Сквозь замазанные сажей буквы читалась надпись: "Правление колхоза имени товарища Ворошилова".

Казармой служила бывшая школа. В коридоре и классах пахло пылью, мелом и табаком. Казаки вытащили из шкафов и столов книги, журналы, ученические тетради. Висевший в кабинете директора портрет Сталина расстреляли и бросили в угол. Там же валялся и портрет Льва Толстого. Муренцов поднял его. Бережно поставил на тумбочку рядом со своей кроватью.

– Это хто такой бородатый будить, Сергеич? Карла-марла?

– Да нет. Русский офицер. За Россию воевал, также как и мы.

– А-ааа! Тада ладно.

По вечерам свободные от службы казаки собирались на крыльце школы. Здесь же крутились местные мальчишки. Приходили женщины, из тех, кто побойчее.

Иногда свободные от службы казаки устраивали концерт. Оркестр состоял из немецкого аккордеона и гармошки. Иногда и Муренцов брал в руки гитару. Казаки просили его:

– Давай офицерскую, Сергеич.

Муренцов мягко, осторожно трогал струны. Запевал:

Я увидел его сквозь прицел трехлинейки,
Но не стал нажимать на курок.
Не стрелять же в того, кто спасал вас от смерти,
И сегодня я отдал должок.

Казаки подсаживались ближе, закуривали.

На германской войне
Братство было в цене.
Дни летели в кровавом галопе.
Бывший штабс-капитан,
Почему же Вы там?!
Почему Вы не в нашем окопе?

Гитара плакала и рыдала. Муренцов пел и спрашивал:

Нас октябрь разметал, как жемчужные бусы,
Оборвавши истории нить.
Бывший штабс-капитан, Вы же не были трусом!
Что ж заставило Вас изменить?
Вместе с красной ордой Вы – могильщик державы,
Почему Вы среди воронья?
Под кровавой звездой нет ни чести, ни славы.
Но Господь Вам судья, а не я.

Затихали последние аккорды, оцепеневшие казаки и местные жители долго молчали, вздыхая, не желая освобождаться от волшебства гитарных струн и пронизывающего душу голоса.

Муренцов долго смотрел в даль. В памяти вставал запах степной пыли, тротила, горелого мяса и гари. "Сколько? – спрашивал он сам себя. – Сколько это будет еще продолжаться? Кровь… Война… Слезы. И есть ли во всем этом хоть какой-нибудь смысл?"

* * *

Ночь прошла спокойно, без стрельбы и тревоги. Утро выдалось тихим, воздух был влажен и прохладен. Расстилался волнами молочный туман. Поскрипывали суставами старые березы. По унавоженной улице казаки вели к озеру лошадей. К крыльцу подошла старуха. Нерешительно потопталась на месте, отошла.

Часовой, скрытый кустами, лениво окликнул:

– Чего тебе, старая?

Старуха испуганно завертела головой в платке, пытаясь понять, откуда доносится голос.

– Атамана вашего самого главного, который с усами.

– Не могу, мать. Он занят.

На деревянное крыльцо из плохо оструганных щелястых досок, брякнув щеколдой, вышел ординарец Кононова.

– Чего тут у вас?

– Да вот старая к батьке просится.

– Ты по какому вопросу, мать?.. А-ааа! Казенному? – ординарец усмехнулся. – Ну тогда проходи.

Войдя в избу, старуха стала креститься на передний угол.

– Здравствуйте, крещены которы. Здорово живете.

Кононов пригладил усы.

– Слава Богу, мать. Что случилось? Обидел кто?

– Обидели! Обидели, касатик. Еще в 30-м годе арестовали и расстреляли мужа. А дом конфисковали. Одна с детьми малыми осталась на улице. Сейчас сыновья в армии, где-то воюют. А я так и живу в соседской баньке.

Кононов выслушал, кивнул ординарцу:

– Собери через час людей. Говорить буду.

Регулярно Кононов проводил собрания, выслушивал жалобы и просьбы местного населения. В эти дни народ валил к школе. На школьное крыльцо вышел Иван Никитич. Он стоял, не сходя к толпе, поглаживая рукой прокуренные усы. Лицо у него было веселое, глаза блестели, усы торчали как пики. Весь ладный, подтянутый, как знак новой прочной власти.

Крыльцо окружила толпа крестьян и деревенских баб.

Ординарец махнул рукой старухе. Та поднялась на крыльцо, стала что-то говорить.

– Громче говори! – крикнул чей-то молодой голос.

Кононов поднял вверх руку.

– Тихо, граждане крестьяне!

Селяне затаили дыхание.

– Вы все знаете вопрос данной гражданки. Советская власть расстреляла ее мужа, отобрала все имущество и дом, оставив босой и сирой с малыми детьми на руках. Перво-наперво скажу так. Конфискация имущества и смертная казнь без приговора суда является незаконной. Потому требование вдовы о возврате ей дома признаю обоснованным.

Собравшийся народ встретил это решение одобрительным гулом.

В это время к Кононову протиснулся крестьянин, которому продали этот дом. Он размахивал документами о том, что заплатил за дом сто рублей, и настаивал на том, что он приобрел его на законных основаниях.

Крестьяне и казаки выжидающе смотрели на Кононова. Он сунул руку в карман, вынул банкноту в сто рейхсмарок и отдал ее крестьянину со словами:

– Это тебе компенсация! Не огорчайся.

Толпа загудела. Женщины одобрительно зашушукались. По мнению крестьян, было принято справедливое решение.

* * *

Казачьему дивизиону вновь было приказано направить два эскадрона на прочесывание лесов с целью ликвидации партизанских баз и отрядов. После разгрома кавалерийского корпуса партизаны немного успокоились.

Кононов понимал, что его планы относительно войны на передовой терпят крах. Его казаки, которых он тщательно отбирал все эти месяцы в концлагерях и пунктах сбора военнопленных, и впредь должны будут выполнять самую грязную работу, какая может быть на войне.

Вот сегодня предстояла самая обычная карательная операция. Нужно будет стрелять не в вооруженного врага, а в крестьянина, деревенского мужика, или его жену, ребенка. Но как отличить простого крестьянина от партизана? Неоднократно у него на глазах из крестьянской избы вытаскивали простого деревенского мужика, а на нем гроздьями висели жена и малолетние дети. Местные указывали, что это враг. А кто он был на самом деле, ни Кононов, ни его подчиненные не знали.

Кононов знал, что такие операции разлагают дисциплину. Люди перестают ему верить. Он, кадровый командир, сам принимавший участие в подавлении выступлений курских крестьян, знал, какими возвращаются бойцы из подобных операций. И еще казалось Кононову, что его используют в качестве дубины. Ведь выходило так, что любой человек, затаивший зло на своего соседа, всегда мог поквитаться с ним чужими руками. И он чувствовал себя бездушным орудием для убийства, не раздумывающим над тем, кого убить.

В январе 1943 года в казачий дивизион заехал генерал-лейтенант Власов. Его поездку организовал помощник командующего группы армий "Центр" полковник фон Тресков.

Кононов и Власов в прошлом оба были советскими офицерами и им было легко найти друг с другом общий язык. Они сидели в просторной избе, которую занимал Кононов со своим штабом.

Ординарец Кононова полез в погреб. Поднял наверх сало, квашеную капусту, миску соленых огурчиков, и началась обыкновенная пьянка, свойственная всем русским людям, как генералам, так и пролетариям.

Время от времени из-за неплотно задернутой занавески, перегораживающей избу, выглядывал ординарец, спрашивал глазами, не нужно ли чего. Кононов жестом прогонял его.

– Какой же дурак?! Нет, не дурак, какой идиот придумал воевать не с большевиками, а с целым народом? – наклоняясь к подполковнику, вопрошал изрядно подвыпивший Власов.

Ему было за сорок. Высокого роста. О таких обычно говорят – каланча. Самое обычное невыразительное лицо. Высокий лоб с залысинами. На носу большие роговые очки с толстыми стеклами. Это было бы лицо бухгалтера или счетовода какой-нибудь конторы. Если бы не глаза. Цепкие, настороженные, глаза очень умного человека.

Власов вышел из-за стола – высокий, слегка сутулый, в черных тусклых сапогах, прошелся по комнате, потянулся, поглядел на улицу. По дороге змеилась легкая поземка. Ветер посвистывал в печной трубе, постукивали ветки деревьев. Во дворе казак, подвесив на перекладину ворот баранью тушу, сдирал с нее шкуру окровавленными руками. Свернувшись в клубок и укутав нос пушистым хвостом, выжидающе выглядывал из будки лохматый пес. Из трубы соседней избы стлался белый дымок. Урядник с красным смеющимся лицом вел в баню взвод казаков.

Генерал сел поближе к печке. Сидя на стуле, подложил в топку березовые поленья.

– Люблю, знаешь ли, Иван Никитич, на огонь смотреть. Мое детство ведь в деревне прошло. Помню, смотришь на огонь и мечтаешь.

Угольки весело постреливали в печи.

Кононов наблюдал за ним, внимательно слушал.

Власов придвинулся к собеседнику вплотную, оглянулся на занавеску и, вдруг побледнев, заговорил полушепотом:

– Я тебе прямо скажу, немцы наверное никогда не поймут, что воевать против русского народа – это самый верный способ, чтобы проиграть войну, чтобы погубить свою армию и еще миллионы ни в чем не повинных людей. Гитлер – идиот!

Власов возмущенно захлопнул дверцу печки.

– Но силы немцев уже на исходе. Скоро они побегут от Красной армии как нашкодившие кутята. И у нас есть только одна возможность победить большевиков – это превратить войну Отечественную, как ее назвали большевики, в войну гражданскую. Желающих свести счеты с большевиками в России предостаточно. Надо бросить десант на сталинские лагеря! Дать оружие военнопленным, которых предал и бросил Сталин!

Власов прислонился к стене, говорил глуховато:

– И вот тогда понадобится авторитетный человек, вождь, который поведет за собой русский народ. Я, генерал Власов, и есть такой человек. Но для для этого надо иметь сильную и вооруженную армию. Такая армия есть, это – РОА. Но… Немцы никогда! Ты слышишь, ни-ко-гда! Не пойдут на это добровольно. Никогда они сами не додумаются до того, чтобы разрешить русским вооружить свою армию, даже корпус! Дивизию! Своими правильными немецкими мозгами они никак не могут постигнуть той мысли, что для нас большевизм еще более страшный враг, чем для них.

Власов глотнул кадыком. Продолжил:

– Немецкий "сапожник" упрям и недалек, он лучше изувечит ногу по сапогу, чем будет перешивать сам сапог по ноге. Прийти к такому решению их может заставить только Красная армия. Скоро наступит перелом, Гитлеру сломают хребет, и тогда он вспомнит о нас, о Русской освободительной армии. Но боюсь, что тогда будет уже слишком поздно.

Андрей Андреевич пристальным, спрашивающим взглядом смотрел Кононову в глаза и поправлял на переносице большие роговые очки.

Кононов согласно кивнул.

– Дивизион – это хорошо, – говорил он, тоже порядочно захмелев. – Полк еще лучше. Но вы правы. Нам нужны русские дивизии, дивизии, армии… Причем не бутафорские, не на бумаге, а боевые, вооруженные. Вы генерал, главнокомандующий Русской освободительной армии, и должны довести это до мозгов германского командования! А мы поддержим вас. Вот тогда мы и посмотрим, кто победит.

Кононов и Власов понравились друг другу. Наутро расстались очень большими друзьями. С этого дня Кононов стал убежденным сторонником подчинения всех восточных добровольческих формирований командованию РОА. И Власов тоже не забудет потом этой встречи.

* * *

Наступивший перелом после поражения немцев под Сталинградом отбросил немецкий фронт назад, к Таганрогу. Стремительное наступление Красной армии заставило немцев покинуть оккупированный Северный Кавказ и Кубань.

В середине января 1943 года в станицу Уманскую прибыл полковник фон Кольнер и собрал на совещание всех станичных атаманов Севера Кубани. Полковник объявил о том, что немецкие войска оставляют Кубань.

Уже в последних числах января 1943 года генерал-полковник Эвальд фон Клейст, командовавший группой армий "Юг", предложил атаманам Трофиму Горбу и войсковому старшине Саломахе эвакуировать своих казаков вместе с семьями. И часть казачьего населения, не ожидая ничего хорошего от советской власти, решила уйти вместе с немцами. Это была настоящая трагедия – покинуть свои дома, свое Отечество – и уйти в неизвестность. Но это решение пришло не потому, что враг заставлял идти за собой – нет. Бежали от Красной армии – от своих, от русских. Вместе с наступающей советской армией шла та самая власть, которая осиротила казачьи семьи. Страх перед ней был страшнее страха перед тем неизвестным, что ждало их впереди в незнакомом, чужом краю.

Тысячи беженцев днем и ночью тащились по степям Кубани. Многие шли пешком по заснеженной степи, по обледеневшим дорогам, а весной – по колено в вязкой, липкой грязи: женщины, дети, старики, старухи. Больных, немощных и малых детей тянули на санках, на тележках, а то и несли на руках. Изнемогшие, потерявшие силы падали и, прижимая к себе малых детей, тоскливым, полным ужаса взглядом провожали уходивших. По обе стороны большаков и проселочных дорог тянулись гурты скота и обозы беженцев. Все было забито повозками с детьми и домашним скарбом. Обреченно мыча, шли привязанные к телегам коровы. Совсем недавно этих коров немецкая администрация передала из колхозного фонда в многодетные казачьи семьи для прокорма детей. Долго решали, давать ли скотину тем, у кого мужья воюют в Красной армии. Решили – давать. Детишки не виноваты.

Колеса телег цеплялись друг за друга. Слышались крики возниц:

– Нн-ооо! Чего встал, дьяволюка? Эй, ты! Ну-ка двинь его кнутом!

– Тпрууу! Ептыть! Куда прешь, екарные ушки!

Пройдя десяток-другой километров, поток беженцев разделялся.

Некоторая часть обозов продолжала двигаться по дороге на запад. Другая следовала на ближайшие железнодорожные станции. Вместе с ними шли колонны солдат, одетых в немецкую униформу. На их кителях были щитки шевронов – Дон, Кубань, Терек. На головах солдат были форменные кепи, на некоторых красовались кубанки и папахи. Солдаты шли вразнобой, нестройными, ломаными шеренгами. Но в этих нестройных рядах чувствовался особый порядок боевых, обстрелянных подразделений, в любую минуту готовых развернуться цепью и вступить в бой. Солдаты были вооружены старыми трехлинейками, немецкими карабинами, советскими и немецкими автоматами.

Изредка слышались команды:

– Сотня-яяя! Не растягивайся! Подтянись!

– Взво-ооод! Шире шаг!

Следом двигались повозки с пулеметами и боеприпасами, несколько полевых кухонь. Обозы скрипели, похрапывали кони. На железнодорожных станциях их уже ожидали составы и товарные вагоны. Техника и люди спешно, с криками и шумом грузились на платформы и в теплушки.

Части вермахта и казачьи сотни отчаянно сопротивлялись, сдерживая наступающие советские войска и давая возможность беженцам и отступающей армии отойти к Краснодару.

Екатеринодар, переименованный большевиками в Краснодар, был окутан дымом и пламенем. В воздух взлетали взрываемые дома. Немцы, оставляя город, старались разрушить его как только могли. Они сжигали все, что не могли взять с собой. Взрывались городские учреждения, военные склады, казармы, театры, административные здания. Спиливались телефонные и телеграфные столбы. Уничтожалось все, чем могли бы воспользоваться следовавшие за немцами советские войска. Пламя и дым сопровождали уходившие войска. Сильный с морозом ветер раздувал пламя, и огненное зарево далеко освещало кубанскую степь. Взрывы, нескончаемый шум двигающихся людей, конское ржание, хрип, цокот копыт, скрип подвод и телег, плач детей сопровождали страшную картину всеобщего исхода. Наводя страх и ужас на беженцев, день и ночь звучала канонада.

Грохот пушек был все ближе и ближе, но приближал не освобождение, а новые мучения, расстрелы, лагеря, голод.

С гробовым молчанием брели люди через раненый, горящий город. Даже кони шли, понуро опустив головы. По обочине дороги, в стороне от бесконечной вереницы беженцев шла на рысях казачья сотня. Вооруженные шашками, в бурках и нахлобученных до бровей папахах, казаки были похожи на огромных хищных птиц, случайно оказавшихся среди людей.

И вдруг, совсем неожиданно для всех, заставив встрепенуться и оторвать глаза от пламени, кто-то, ехавший в первых рядах сотни, затянул:

Прощай ти, уманська станиця!
Прощай, родная сторона!
Прощай, козачка, Бог з тобою!
Прощай, голубушко моя!
Козацькиий конь далеко скачить,
козачка ноченьку не спить,
не спить вона, ще й гірко плаче
печально в хижині своїй.

Многие беженки, слушая песню, плакали, пряча лица в черные платки и шали. Казаки до крови кусали губы, сморкались и матерились.

А мать красотку утішаe,
не плач, козачка, доч моя,
тобі давно жених готовий,
ти будеш в золоті ходить.

Нельзя, нельзя, родна мамаша,
такії речі говорить,
останусь милому верна я,
нельзя, нельзя дружка забить.

Полковник Штайнер ехал в штаб группировки. Он оцепенело смотрел в окно, на носу отблескивал монокль. Внезапно разболелась голова. Штайнер потер виски.

– Проклятая мигрень. Лейтенант, откройте окно.

Заляпанный грязью черный лакированный "хорьх", пропуская сотню, пристроился в хвост колонны беженцев. Немецкие офицеры с удивлением смотрели на поющих людей.

Полковник спросил адъютанта:

– Почему они поют? Мы же вернемся.

– Это русские! С ними все не так. Когда они умирают, то поют песни. Когда кто-нибудь возвращается – плачут, – ответил ему лейтенант.

Поравнявшись с машиной, в салон заглянул пожилой, уже седой, невероятно худой мужчина.

– Не поют они… плачут… езжайте себе… Христа ради.

В его руку вцепился закутанный в платок мальчик лет десяти.

– Деда! Дедуня… Ты по ихнему понимаешь?

Мужчина вздохнул. Крепче сжал детскую ручку.

– Понимаю, внучек. В Германскую два года у них в плену провел. Но лучше уж у них в плену, чем у красных на Колыме.

Над дорогой взлетала песня, тоскливая и безнадежная, как рыдания измученного и истерзанного народа, оплакивавшего свою судьбу и любимую, покидаемую разоренную родину.

Уходя с Кубани, казаки видели лежавших сбочь от дороги труппы расстрелянных советских пленных. Не успевая угонять их в тыл и не желая оставлять советским войскам, пленных просто уводили с дороги и косили из пулеметов, как траву.

Немецкие офицеры и унтер-офицеры казачьей сотни старались не смотреть казакам в глаза, понимая, что одно неосторожное слово может привести к взрыву.

Тянулась до самого серого неба поросшая голыми будыльями степь, присыпанная снегом. И над равниной висело солнце, освещая в своих неярких осенних лучах бесконечно усталые, унылые колонны.

Назад Дальше