Волга рождается в Европе (ЛП) - Курцио Малапарте 6 стр.


Это советская ферма, подумал я. Только несколько часов назад большевики покинули это место, всего несколько часов эта область уже не подчиняется советским законам; всего несколько часов. Эти деревни, эта усадьба больше не принадлежат к экономической, политической и социальной системе Советского Союза. Структура, организация коммунистического господства еще исправна; еще не было времени, чтобы искоренить советский след, стереть линии коммунистической архитектуры. Эта ферма представляется мне в этот момент, на немного мгновений, думал я, так, как на немного мгновений тела Атридов представились глазам Генриха Шлимана, когда он вошел в царские могилы в Микенах, прежде чем они рассыпались в пыль. Я хочу хорошо рассмотреть их, как только возможно подробно. Потому что эта усадьба – это ячейка экономического и общественного советского организма, нетронутый, совершенный микрокосм коммунистического общества, сельского хозяйства Советского Союза. Неожиданная удача досталась мне, можно сказать, испытать передачу этой ячейки от социального, политического и экономического советского механизма к другому; наблюдать эту метаморфозу в ее критическом мгновении. Это было неповторимое мгновение, которое я переживал теперь: исторически неповторимый опыт. Из коммунистического общества я мог воспринимать в этой "ячейке" только сумму подробностей. Но как раз из подробностей (о которых я хотел бы сообщать объективно, без полемического намерения; полемическая позиция была бы здесь абсолютно неуместной), как раз из наблюдаемых вблизи деталей, даже из самых незначительных, можно извлечь смысл такой метаморфозы, гораздо лучше, чем из далекой и широкой перспективы.

В то время как колонна устраивает позицию для отдыха (даже позиция для отдыха является боевым порядком), и солдаты маскируют свои серо-стальные машины вязанками колосьев пшеницы и ржи, связками подсолнухов и стеблей сои, и устраивают тут и там в полях маленькие противотанковые пушки и зенитные пулеметы (машины штаба устраивают себе стоянку на большом дворе за главным корпусом под защитой нескольких рядов деревьев), я совершаю прогулку по усадьбе и наблюдаю за тем, что происходит вокруг меня.

Слева при входе во двор есть здание, конюшня. Я останавливаюсь у двери. Перед кормовым корытом, полным сена, корова, спокойно жуя, поднимает на меня взгляд. Конюшня в беспорядке. Сено вразброс валяется на земле, вилы, опрокинутые ведра тут и там. Я снова выхожу и оказываюсь перед стариком, которого я заметил еще раньше. Мужчина и девушка на другом конце двора запрягают в телегу двух худых лошадок с длинными гривами. Мужчине около сорока лет, его движения медленны. У девушки жесткое лицо, энергичное, умное, она движется резко, почти гневно. Она даже не смотрит в мою сторону. Женщина появляется у двери дома, она не причесана, лицо запачкано глиной, глаза покрасневшие и распухшие. Она пристально смотрит на меня, потом поворачивается и закрывает за собой дверь. Я спрашиваю старика о том, где сеновал. – Здесь, – говорит он, – но он пуст. – У вас больше нет сена? Действительно нет? – Нет, господин.

Собственно, он говорит не "нет, господин", а "нет, товарищ". Однако он немедленно добавляет по-румынски: "Nu domnule". Потом он бормочет несколько слов по-немецки, которые я не понимаю.

- Русские солдаты забрали сено, – говорит он.

- Здесь была большевистская кавалерия?

- Здесь нет, но в Кетрушике Нове. У них было много лошадей. Они собрали все сено из всех усадьб и дворов в окрестности. И мое тоже.

- Они вам за него заплатили?

- Конечно.

- Они заплатили справкой о реквизиции или деньгами?

- Они дали мне талон.

- И как вам его оплатят?

- В Шофрынканы, в сборном пункте приема.

- В Шофрынканы теперь немцы. Коммунисты ушли. Вы этого не знаете?

- Да, я знаю. Вы думаете, пункт приема урожая тоже исчез?

- Прежний да. Но мы быстро устроим новый.

- Тот же пункт приема?

- Не тот же, но другой.

Старик рассматривает меня. Он говорит по-русски: – Да, да, я понимаю. Потом он добавляет по-румынски: "Eh, intzeleg", я понимаю. Видно, что он размышляет, что он старается понять. Но, кажется, он не очень озабочен своим талоном, которым он не сможет воспользоваться. У меня возникает впечатление, что он думает о чем-то другом, о чем-то менее определенном, но более серьезном, более срочном. Рядом с конюшней находится большое помещение, что-то вроде зернохранилища. Почти все помещение покрыто горой маленьких круглых темно-серых семечек. Я спрашиваю старика, как они называют эти семена, для чего они употребляются. – Это масляные семечки, – отвечает он. Это, должно быть, соевые семена. К одной стене прислоняется высокая стопка пустых мешков; на противоположной стене стоит ряд полных мешков. – Мы как раз собирались наполнять мешки, – поясняет старик, – но нам пришлось прервать работу. Мы должны были уйти отсюда.

Мы через маленькую дверь попадаем в большое помещение, которое наполнено гигантской массой подсолнечных семечек.

- Вы должны были все это сдавать государству, все эти семечки? – спрашиваю я старика.

- Государству? Нет. Их нужно было привозить на сборный пункт для приема.

- Это одно и то же.

- Нет, не сдавали государству. Мы привозили их на пункт приема, – повторил старик.

- Вам за это платили?

– Конечно.

Старик рассказывает, что в этот год был прекрасный урожай подсолнечных семечек. И уборка урожая зерновых тоже хорошо началась. – Но с этой неразберихой, – говорит он, – с этой войной (сначала он говорит по-русски "война", потом добавляет по-румынски "razboiu") – для нас придет беда, если мы не сможем продавать урожай. Коммунисты покупали все у нас, – говорит он.

- Вы наверняка найдете покупателя как до сих пор, – говорю я.

- Как до сих пор? И кого же?

- Вы доставите масляные семечки и зерно на пункт приема, и они вам заплатят за них.

- На советский пункт приема?

- Нет, на немецкий.

- Ах, у вас тоже есть такие пункты приема?

- Естественно.

Старик смотрит вопросительно, вертит шапку в руках, он хотел бы спрашивать дальше, но по нему видно, что он не решается на это.

- Сколько у вас лошадей? – спрашиваю я его. Он отвечает, что у них в целом в хозяйстве было пятнадцать лошадей. Лучшие получили большевики. Девять остались ему. Мы пересекаем двор и вступаем в большую конюшню. В яслях стоят семь лошадей. В углу конюшни свален свежий корм: гора травы, зеленого зерна и клевера. Это худые маленькие лошади, растрепанные, с впалыми боками. Меня удивляет, что при таком изобилии кормов в этой местности все лошади здесь в таком плохом состоянии. – Это такая порода, она ни к чему не годится, – говорит старик. Мы идем назад через двор и входим в сарай с сельскохозяйственными машинами. Две молотилки, четыре или пять косилок, я думаю, и трактор. У стены поставлены в ряд канистры с керосином, бензином и машинным маслом. Прежде всего, косилки, как я замечаю, в плохом состоянии. – Да, – говорит мне старик, – отдать их в ремонт или хотя бы купить запчасти к мотору было тяжело и длилось долго. Мы должны были ждать, пока приедут механики из колхоза. Но в колхозе Шофрынканы никогда не было механика. Он должен был приезжать из Кишинева, иногда даже из Балты. Если приезжали в Шофрынканы, то нам говорили: завтра, приезжайте завтра, и вот так машины пришли в негодность. Он качает головой и чешет короткую жесткую белую бороду. – Машины принадлежат вам?

- Молотилки принадлежат колхозу. Мы получаем их только в аренду. Мы должны передавать их дальше в аренду другим дворам, когда жатва. Другие машины принадлежат двору.

Мы осматриваем другие хлева, сеновалы, склады для масляных семечек, два больших сарая для зерна. Довольно большое хозяйство и, как мне представляется, также хорошо оборудовано. Все же, в целом я насчитал только три коровы. Мне это кажется слишком мало для такого большого предприятия.

"Господский дом", то есть жилой дом прежнего владельца тоже относится к имуществу хозяйства. Это низкое строение, со стенами из соломы и глины, которые оштукатурены снаружи и внутри толстым слоем гипса. Вдоль передней стороны проходит веранда с маленькими деревянными колоннами. Вокруг дома лежит что-то вроде сада, полного отбросов, лохмотьев, гниющей соломы. Несколько кур копаются в мусоре.

Старик рассказывает мне, что прежний владелец был румынским евреем. Я останавливаюсь у двери и не могу не засмеяться. Владелец! Это слово, в этот момент, в этом месте, при этих обстоятельствах, кажется мне абсурдным, смешным, жалкое, поблекшее слово, совсем устаревшее слово. Я смеюсь. Слово из мертвого языка. По различным, без сомнения очень различным причинам это слово, как для меня, так и для старого крестьянина кажется обладающим очень странным звучанием, почти как будто у этого слова нет настоящего смысла. Но старик, похоже, вовсе не беспокоится из-за возможного возвращения прежнего владельца. (Мне представляется, что он говорит слово "еврей" с определенной горечью. Затем он продолжает: – И комиссары для реквизиций и на сборных пунктах для приема урожая все были евреями. Он крутит шапку в руках туда-сюда, и рассматривает меня. Я прекрасно понимаю, о чем он думает. Но я делаю вид, как будто я не понял). Для него гораздо важнее узнать, будет ли отошедшая колхозам земля возвращена прежним владельцам. Участок земли, который принадлежал имению Скуратово, тоже был передан колхозу Шофрынканы. Я этого не знаю. Все зависит от того, как закончится война.

Я сажусь на стул, в комнате, которая была, пожалуй, когда-то кабинетом "владельца". В комнате еще стоит кушетка. На большом стеллаже стоят и лежат без разбора несколько сотен книг. Большей частью французские издания, естественно; много томов Поля де Кока. Несколько томов Макса Нордау. В "господском доме" некоторое время жили двое советских служащих, два инспектора пункта сбора урожая, как я думаю.

- Вы устали? – спрашивает меня старик. Он советует мне, чтобы я улегся на кушетке. Спасибо, лучше не надо. – Если бы здесь был сборный пункт для приема клопов, – говорю я, – это был бы великолепный урожай. Старик смеется и чешет бороду.

- Нет ли у вас немного хлеба, немного сыра? – спрашиваю я его.

- Да, думаю, найдется, – замечает старик.

Мы покидаем господский дом. В другом конце двора мы видим девушку в красной косынке, которая наблюдает за работой трех пожилых мужчин, засыпающих семечки в мешок. Эта та самая девушка, которая только что помогала мужчине запрягать лошадей. Время от времени ее голос становится громким. Три крестьянина продолжают работу, ничего не отвечая. Старик обращается к девушке.

- Хлеб есть, сыра нет, – отвечает девушка сухо. Старик делает сожалеющее лицо.

- Могу я получить немного молока?

- Молока? Просто идите в хлев. Там стоит корова.

Тут я кладу свою ладонь ей на руку. Я говорю: – Domnisoara bolschevika, я не умею доить. Девушка смеется и говорит: – Извините, domnule, но вы видите...

- Я заплачу вам за молоко.

- Не поэтому... Вам не нужно за него платить.

Она идет в хлев, берет одно из ведер на стене, смотрит, чистое ли оно, идет вымыть его у колодца, возвращается, становится на колени рядом с коровой. Потом она встает, подает мне ведро, с молоком высотой в два пальца.

Старик приносит мне кусок белого хлеба. Немного жесткого, но хорошего.

Я макаю хлеб в молоко на дне ведра. Женщина смотрит, как я ем. Потом она уходит, не попрощавшись. Я думаю: "Она плохо ее воспитала". Тогда я улыбаюсь. Она, должно быть, очень толковая девушка. Она работает, она, собственно, и поддерживает здесь порядок. Она нравится мне, в принципе. Я думаю, что я очень хорошо смог бы доить корову, своими руками. – Прекрасное животное, – говорю я.

- Мы заплатили за нее триста рублей, – говорит старик.

- У кого вы ее купили?

- У колхоза.

- Вы сказали, триста рублей? Целых триста?

- Дорого, я знаю. Но это прекрасное животное. Немецкий солдат появляется в двери хлева. Он спрашивает старика, не продаст ли тот ему гуся. – Да, думаю, это можно. Оба выходят. Я вижу, как они идут через двор, исчезают за домом. Тогда я перехожу в помещение с семечками и ложусь на стопку мешков. Несколько часов спустя я просыпаюсь. Старик стоит передо мной, с девушкой. Он снимает шапку и подает мне клочок бумаги. – Сколько вы только что взяли с солдата за гуся? – спрашиваю я его.

- Пятьдесят лей, – отвечает старик. – Я знаю, пятьдесят лей это много, но сейчас все так дорого. 50 лей? Это ведь ровно столько же пфеннигов. Я бросаю взгляд на клочок бумаги. Это справка о реквизиции двух лошадей. Написанная по-немецки, с подписью немецкого офицера.

- У нас их только что конфисковали. Вы думаете, нам за них заплатят? – спрашивает меня девушка. – Естественно, – говорю я. – Документ полностью в порядке. Это немецкий талон.

- И вы полагаете, нам хорошо заплатят за этих двух лошадей?

- Уж наверняка лучше, чем за гуся, – говорю я со смехом. Девочка нерешительно смотрит на меня. Она слегка краснеет. – Видите ли, – говорит она, – вероятно, старик хотел слишком много за гуся. Пятьдесят лей слишком много, я это понимаю. Но вы должны извинить нас. Что мы вообще можем понимать все-таки в ценах? Большевики говорили нам: это стоит столько, а то столько. Вы тоже должны были делать так. И сначала вы должны были объяснить нам, сколько стоит лей в соотношении с рублем.

Она говорит серьезно и с убежденностью и морщит лоб. "Умная девочка", думаю я, "толковая девочка". – Я советую вам, чтобы вы прямо сейчас пошли к командованию, – говорю я, смеясь, – и попросили там, чтобы полковник установил цену за гусей, если вы не хотите, чтобы через пять минут сюда приехала вся колонна, чтобы скупать ваших гусей по пятьдесят лей за штуку. Девушка смеется и упирается руками в бедра. Потом ее лицо мрачнеет, она краснеет сначала легко, а потом сильнее, как будто она не решается высказать свою мысль, и спрашивает: – Вы думаете, старый владелец вернется? – Старый нет, так как он был евреем. Другой приедет.

- И они не оставят нам землю?

Я не знаю, что я должен отвечать ей. Мне так хотелось бы дать ей положительный ответ. Проведенная в Румынии премьер-министром Брэтиану аграрная реформа (самая смелая земельная реформа, которая когда-нибудь была проведена в Европе в мелкобуржуазном смысле) решила эту проблему, по крайней мере, в главном. Я думаю, что проблема возвращения к буржуазной экономической системе не будет такой трудной для Бессарабии, которая только год назад была присоединена к Советскому Союзу, чем это было бы, например, в Советской России. Потому что на Украине, во всей России, эта проблема, без сомнения, была бесконечно более запутанной, и решать ее следовало бы с самой большой осторожностью. – Вы увидите, что все будет хорошо, – говорю я девушке. – Сначала, само собой разумеется, будет некоторая неуверенность. Нелегко изменить все за один день.

Во дворе, перед нашей дверью, собралась группа людей: это старые мужчины (молодые все были призваны в армию), женщины, девушки, дети и несколько парней, которые были, пожалуй, слишком молоды, чтобы стать солдатами, или не прошли медицинскую комиссию. Они внимательно рассматривают меня, старики стоят с непокрытыми головами, молодые смотрят увереннее, в их поведении и виде нет ничего нерешительного. – Чего они все же хотят? – спрашиваю я девушку. – Они ждут, что кто-то скажет им, что они должны делать. – Они должны продолжать делать то, что они делали до сих пор, отвечаю я с некоторым смущением. – Я думаю, это лучше всего, по крайней мере, в эти первые дни.

Девушка морщит лоб и смотрит на меня, не говоря ни слова. "Умная девочка", думаю я, "толковая девочку. Она до сегодняшнего дня поддерживала здесь все в рабочем состоянии. Она сопротивлялась колхозным функционерам, инспекторам пунктов приема урожая, реквизиционным комиссарам. Дельная девочка", думаю я. Она предписывала, говорила крестьянам, что нужно было делать, она защитила хозяйство. Теперь она ничего больше не значит, теперь она больше не может командовать.

- Продолжайте делать то, что вы делали до сегодняшнего дня, – говорю я ей, – пока вам не скажут, что будет что-то новое, что что-то меняется.

Девушка улыбается, покраснев: – Мы защищали наши поля, мы не сделали ничего плохого. Это на самом деле так, как будто усадьба Скуратово, как будто деревни Кетрушика Стара и Кетрушика Нова, как будто Братушени, и Шофрынканы, и Зэиканы, как будто все эти крестьяне, эти деревни, эти поля, эти бесконечные нивы зерновых поставлены на тонкую грань между одним определенным экономическим, социальным и политическим порядком и другим, который противоположен первому, как будто они испытывали чувствительное и опасное мгновение своей метаморфозы, переживали критическое мгновение перехода от одного порядка к другому.

- Нет, конечно, вы не сделали ничего плохого, – говорю я. Спустя несколько часов, когда я выхожу из сенника, я иду через двор усадьбы. Я заснул на сеновале; когда я проснулся, то почувствовал, что мой рот полон пыли. Я хочу пить. Странная тишина нависает над имением. Старик сидит у двери в хлев; я прошу у него стакан воды. Он рассматривает меня угасшим взглядом и не отвечает. Я сам иду к колодцу. Внезапно я вижу на земле, у стены хлева, красную косынку, две голые ноги. Это девушка; ее лицо в крови. Я накрываю ее лицо моим носовым платком. – Нет, ты не сделала ничего плохого, говорю я тихо. (Последний абзац был в 1941 году вычеркнут цензурой и восстановлен здесь на основе оригинального текста).

8. Стальные кони

Корноленка, 14 июля

Еще не зарозовел рассвет, когда мы покидаем усадьбу в Скуратово. Моторы чихают. Мне вспоминается знаменитое чихание греческого гоплита Ксенофонта "chaire! chaire!" Небо на востоке серебристо-бледное. Хлеб легко шелестит, журчит как вода, расстилаясь между низкими берегами. На склонах холмов (которые постепенно становятся ниже, теперь они выглядят как груди, между широкими складками территории образуются легкие борозды: не долина, только лишь место тени, остановки, спокойствия) можно увидеть отряды разведчиков, скользящие вдоль борозд, они ясно выделяются на фоне очень бледного неба. Битва бушует перед нами. Русские наносят контрудар. Эти контратаки советских войск происходят не только на нашем фронте, но и дальше на юго-восток в направлении на Бельцы, на удерживаемом румынскими дивизиями участке фронта. Ударные группы легкой румынской кавалерии появляются и исчезают справа от нас. Они являются связью между нашей и смешанной немецко-румынской колонной, которая продвигается по диагонали к нашему направлению марша.

Назад Дальше