6
А на другой день, когда начало смеркаться, мы покидали Новы Двур.
Вечером перед самым ужином был получен совершенно неожиданный приказ: к утру быть восточнее Бреста, в районе станции Кобрин, где уже, оказывается, выгружалось маршевое пополнение и техника для нашей бригады.
Почти одновременно с приказом к нам на штабном бронетранспортере заехал комбриг.
- Дней пять на ознакомление, на выработку слаженности и взаимодействия и - в бой! - приподнятым, молодцеватым голосом объявил он. - Нас ждут на Висле! - обнимая за плечи меня и Витьку рукой и протезом, сообщил он с гордостью и так значительно, будто без нашего небольшого соединения ни форсировать Вислу, ни вообще продолжать войну было невозможно. - Хорошенького, ребята, понемножку. Отдохнули - надо и честь знать...
Все было правильно. Наступление продолжалось, фронту требовались подкрепления, где-то там наверху, очевидно в Ставке, перерешили, и потому полтора-два месяца предполагаемого отдыха обернулись для нас всего лишь тремя днями. Все было правильно, но получилось как-то очень уж неожиданно, я даже письма матери не успел написать. Да и какой, по существу, это был отдых - я трудился, почти не разгибаясь, с рассвета и дотемна.
Мы собрались за какие-нибудь полчаса.
Витька, развернув на коленях карту, сидел в головном "додже" рядом с водителем, угрюмый и молчаливый. Весь день он ходил сумрачный и мычал самые воинственные мелодии, а более всего: "В атаку стальными рядами мы поступью твердой идем..." Поутру он несколько часов занимался с бойцами строевой подготовкой, был до придирчивости требователен и грозен.
От Карева в обед я узнал, что прошлым вечером, когда после танцев Витька попытался "по-настоящему" обнять Зосю, она взвилась как ужаленная и в одно мгновение разбила о его голову гитару - прекрасную концертную гитару собственноручной работы знаменитого венского мастера Леопольда Шенка.
- Так врезала, - не без восхищения сказал мне Карев, - вдребезг 'у!
Со стыда или от огорчения, обескураженный и, наверно, уязвленный Витька в полночь напился.
Понятно, для меня это было неожиданностью, впрочем, услышав, что она его ударила, я и не особенно удивился. В этой девчонке был норов и какая-то диковатая горделивость и независимость - я почувствовал это в первый же день.
Крестьяне нас провожали. К нашей машине подошли пани Юлия, Стефан и еще кто-то. И другие машины окружили провожающие и просто любопытные. Но Зоси нигде не было видно.
Пани Юлия принесла большой букет цветов и крынку сметаны. Витька, взяв букет и что-то пробормотав, тут же сунул его за спину в кузов и снова углубился в карту; принимая цветы, он даже не улыбнулся. Стефан притащил две тяжелые корзины и с ядреной солдатской прибауткой вывалил на сено в кузове яблоки и отборные зеленые огурчики. Он было заговорил, обращаясь к Витьке, но, не получив ответа, сразу умолк и, вынув аккуратно сложенную газету, оторвал ровный прямоугольничек и занялся самокруткой.
Последние запоздалые бойцы торопливо подбегали и влезали на машины. Распоряжаясь погрузкой, я инструктировал командиров и водителей, проверял размещение людей с оружием вдоль бортов и, беспокоясь, как бы чего не упустить, отдавал и повторял все необходимые приказания по боевому обеспечению марша.
Нам предстояло до рассвета, за какие-нибудь семь часов, с затемненными фарами и ориентируясь в основном по звездам, проделать почти двести километров, большей частью плохими рокадными проселками, в лесах, где, как предупреждал штаб бригады, полно было немцев, разрозненными группами прорывающихся на Запад, и где на каждом шагу мы могли подвергнуться обстрелу и нападению из темноты. Однако для маскировки передислокации бригаде предписывалось двигаться обязательно ночью, побатальонно - тремя автоколоннами - и по разным дорогам.
Витька с угрюмо-сосредоточенным видом рассматривал карту, а пани Юлия, стоя рядом и часто вздыхая, глядела на него растроганная, добрыми, благодарными глазами, глядела с такой любовью, сожалением и печалью, словно навсегда расставалась с близким и очень дорогим ей человеком.
Целиком полагаясь на меня, Витька ни во что не вмешивался и во время погрузки не проронил ни слова. Меж тем наступала минута, назначенная приказом для выезда, и следовало подать команду, а я медлил: мне страшно хотелось еще раз, хоть на мгновение, увидеть Зосю. Но она часа полтора назад куда-то убежала со своей корзинкой и, надо полагать, до сих пор не вернулась.
Чтобы помешкать и немного задержаться, я с озабоченным видом начал проверять пулемет, установленный на треноге в "додже", и занимался им несколько минут, однако Зося не появлялась. Тогда, презирая и проклиная себя в душе за слабоволие и неспособность преодолеть свои чувства, я опять обошел маленькую - восемь машин - колонну, снова инструктируя командиров и водителей; затем, возвратясь к "доджу", глянул незаметно на часы: тянуть долее было невозможно.
Стоя на обочине, я в последний раз с горечью и грустью посмотрел на хату пани Юлии и, решившись, громко скомандовал:
- Приготовиться к движению!
Затем, легко прыгнув в невысокий кузов, выпрямился, слушая передаваемую в хвост колонны команду, и в ту же секунду увидел Зосю.
Что-то крича, она со всех ног мчалась от хаты к нашей машине. Я мельком подумал, что ей, наверно, неловко перед Витькой за вчерашнее и, чтобы загладить свою излишнюю резкость, она решила попрощаться с ним и пожелать ему перед отъездом "сто лят" жизни, как того желали нам пани Юлия, Стефан и другие провожающие.
Задыхаясь от быстрого бега, она достигла нашей машины, но не бросилась, как я ожидал, к Витьке, а, наклоня голову, сунула мне через борт какой-то старый конверт и, показывая три пальца, что-то быстро проговорила.
- Три дня неможно смотреть! - хитровато улыбаясь, перевел Стефан.
Я покраснел и, плохо соображая, в растерянности машинально поблагодарил и присел на скамейку у борта. А Витька, кажется, даже не обернулся.
Мотор заработал сильнее, но машина не успела тронуться, как неожиданно Зося с напряженным, испуганным лицом - в глазах у нее стояли слезы! - вдруг обхватила меня руками за голову и с силой поцеловала в губы...
Я пришел в себя, когда мы уже выехали за околицу... До того дня меня еще не целовала ни одна женщина, разумеется кроме матери и бабушки.
Первой моей мыслью, первым стремлением было - вернуться! Хоть на минуту!.. Но где там... Как?..
Мы быстро ехали в наступающих сумерках, не включая до времени узких щелочек-фар, а полумрак все плотнел, сгущался, очертания дороги, отдельных кустов и деревьев расплывались и пропадали. Высокий чащобный лес темной безмолвной громадой тянулся по обеим сторонам, кое-где вплотную подбегая к дороге.
Настороженно глядя вперед и по бокам, я сидел на ящике у пулемета, машинально держа ладони на шероховатых ручках затыльника, готовый каждое мгновение привычным, почти одновременным движением двух больших пальцев, левым - поднять предохранитель, а правым - нажать спуск и обрушиться кинжальным, смертоносным огнем на любого возможного противника.
Я запретил на марше курить, шуметь и громко разговаривать, к тому же внезапная перемена подействовала несколько ошеломляюще, и на машинах сзади не слышалось ни голоса, ни лишнего звука.
В вечерней лесной тишине ровно, нешумно гудели моторы, шуршали шины, и только в нашем "додже" молоденький радист с перебинтованной головою - он так и не пожелал уйти в медсанбат, - пытаясь установить связь со штабом бригады, как и четверо суток тому назад, упорно повторял: "Смоленск"! "Смоленск"! Я - "Пенза"! Я - "Пенза"! Почему не отвечаете?! Прием..."
Мы двигались навстречу неизвестности, навстречу новым, для многих последним боям, в которых мне опять предстояло командовать, по крайней мере, сотней взрослых бывалых людей, предстояло уничтожать врага и на каждом шагу "являть пример мужества и личного героизма", а я - тряпка, слюнтяй, сюсюк! - даже не сумел, не решился... я оказался неспособным хотя бы намекнуть девушке о своих чувствах... Боже, как я себя ругал!
Витька, прямой и суровый, недвижно сидел рядом с водителем и смотрел перед собой в полутьму, где метрах в двухстах впереди ходко шел приданный нам комбригом в качестве головной походной заставы или же прикрытия его личный бронетранспортер. Витька смотрел в полутьму и, не переставая, мычал: "В атаку стальными рядами мы поступью твердой идем..." Немного погодя, очевидно вспомнив, рывком обернулся и, задев локтем штырь антенны, схватил букет, поднесенный ему пани Юлией.
- Как на похороны! - в сердцах закричал он, сильным движением забрасывая цветы за кювет. - Телячьи нежности, а также... гнилой сентиментализм!..
И снова в настороженной тишине ровно шумели моторы, и радист упрямой скороговоркой вызывал штаб бригады.
- Что там в конверте? - шепотом приставал ко мне Карев. - Давайте посмотрим...
- То есть как это посмотрим? - заметил я строго и не без возмущения. - Ведь сказано: три дня!..
Однако я не удержался. В тот же вечер, на первом же привале, отойдя потихоньку в сторону, я накрылся в темноте плащ-палаткой и при свете фонарика распечатал заклеенный хлебным мякишем конверт. В нем оказалась завернутая в бумагу фотография Зоси - наверно, еще довоенный снимок красивой девочки-подростка с ямочками на щеках, короткими косицами вразлет и ласковым, наивно-доверчивым выражением детского лица.
А на обороте крупными корявыми буквами, размашисто, видимо второпях, было написано:
"Ja cie kocham, a ty spisz!.."
7
Города действительно берут смелостью. Витька - Герой Советского Союза Виктор Степанович Байков - первым из нашей армии ворвался на улицы Берлина и навсегда остался там под каменным надгробием в Трептов-парке... А вот чем покоряют женщин, я и сейчас - став вдвое старше - затрудняюсь сказать; думается, это сложнее, индивидуальнее.
Был я тогда совсем еще мальчишка, мечтательный и во многом несмышленый - это было так давно!.. - но и по сей день я не могу без волнения вспомнить польскую деревушку Новы Двур, Зосю и первый, самый первый поцелуй.
Вижу ее как сейчас: невысокая, ладная и необычайно пленительная, раскачивая в руке корзинку, легко и ловко ступая маленькими загорелыми ногами - как бы пританцовывая, - она идет через сад, напевая что-то веселое... оскорбленная, пунцово-красная, разъяренная сидит за столом, высоко вскинув голову и вызывающе выпятив грудь с католическим серебряным крестиком на цветастой блузке... Представляю ее себе необыкновенно живо, до мелочей, до веснушек и точечной родинки на мочке крохотного уха... Представляю ее себе то подетски смешливой и радостной, то строгой и до надменности гордой, то исполненной удивительной нежности, кокетства и пробуждающейся женственности... Вижу ее и в минуту расставания - напряженное, испуганное лицо, дрожащие, как у ребенка, брови и слезы в уголках глаз...
Сколько раз за эти годы я вспоминал ее, и всегда она заслоняла других... Теперь она, наверно, уже не та, должно быть, совсем не такая, какой осталась в моей памяти, но представить ее себе иной, повзрослевшей, я не могу, да и не желаю. И по сей день меня не покидает ощущение, что я и в самом деле что-то тогда проспал, что в моей жизни и впрямь - по какойто случайности - не состоялось что-то очень важное, большое и неповторимое...
1963 г.
В кригере
(Повесть)
Автор предупреждает: армия - это сотоварищество совершеннолетних, зачастую не успевших получить достаточного воспитания мужчин, сообщество, где ненормативная лексика звучит не реже, чем уставные команды, и, к примеру, пятая мужская конечность там не всегда именуется птичкой или пиписькой, случаются и другие обозначения, отчего ни пуристам от литературы, ни старым девам, дабы не огорчать себя, читать этот текст не рекомендуется.
А для любви там, братцы... и для семейной жизни... Дунька Кулакова... белые медведицы и ездовые собаки!.. Если, конечно, поймаешь... и если не отгрызут...
(Из рассказа офицера-артиллериста на станции Владивосток в полдень 3 октября 1945 года.)
Штаб недавно образованного Дальневосточного военного округа должен был дислоцироваться на Южном Сахалине, во Владивостоке же, метрах в ста пятидесяти от железнодорожного вокзала на запасных путях, в пассажирских вагонах помещалась так называемая оперативная группа отдела кадров. Рядом с составом, на сколоченных из горбыля столиках, офицеры заполняли краткие анкеты; возникавший то и дело в тамбуре сухощавый немолодой старшина, малословный, недоступный и полный сознания значительности своей роли и положения, слегка наклонясь, забирал листки и личные документы и спустя некоторое время, выкликая воинское звание и фамилию, приглашал в вагон.
Зачисленные по прибытии во Владивосток в батальон резерва офицерского состава, мы размещались на окраине города, за Луговой, в походных палатках-шестиклинках, расставленных рядами прямо на склонах Артиллерийской сопки. Рано утром мы уходили и днями бродили по этому необычному оживленному портовому городу, с любопытством разглядывая тыловую гражданскую жизнь в различных ее проявлениях, чуждую для нас и непривлекательно скудную. Посидев однажды вчетвером в особторговском ресторане "Золотой рог", мы вылезли оттуда ошарашенные и травмированные душевно несусветными ценами, обилием красивых, шикарно одетых женщин и бессовестностью официантов и в дальнейшем обедали на станции, в столовой военного продовольственного пункта, где кормили из привычных, припахивающих комбижиром алюминиевых мисок, впрочем, довольно сносно; запомнилось, что там время от времени культивировались развлекательные моменты: молодых толстозадых подавальщиц желающие - те, кто понахальнее, - улучив минуту, хватали за ляжки и ягодицы.
После обеда мы часами толкались на путях около вагонов, в которых находились кадровики, прислушиваясь к разговорам да и расспрашивая сами.
Сведения, сообщаемые офицерами, уже получившими назначения на должности, оказывались разными и преимущественно малоутешительными. Так, стало известно, что вернуться назад для службы в европейской части страны, а тем более в одной из четырех групп войск за рубежом, было практически невозможно, делалось это лишь в порядке редчайшего исключения, но что конкретно требовалось для такой исключительности, какие мотивы и документы, никто толком не знал и объяснить не мог. В связи с близким окончанием навигации происходила поспешная переброска шести или семи стрелковых дивизий и горно-стрелкового корпуса на Чукотку, Камчатку, Курильские острова и Сахалин, причем в частях перед убытием все время возникал значительный некомплект командного состава - многие офицеры загодя, до отправки пароходами в отдаленные местности, проходили во Владивостоке гарнизонную медкомиссию и добивались ограничений и справок о противопоказаниях для службы на Севере, что давало возможность остаться на материке.
Вакантные должности заполнялись за счет переменного состава батальона резерва и оттого в палатках на Артиллерийской сопке разговоры до ночи вертелись главным образом вокруг получения новых назначений и возможных повышений, назывались при этом и лучшие по климату, бытовым условиям и близости к Владивостоку гарнизоны, куда правдами и неправдами следовало стараться попасть - Угольная, Раздольное, Уссурийск, Шкотово, Манзовка...
Настроение у большинства офицеров было однозначное. После четырех лет тяжелейшей войны и круглосуточного пребывания в полевых условиях, после четырех лет, проведенных в блиндажах, землянках, окопах, болотах, в лесах и на снегу, всем хотелось хорошей, негрязной, если и не полностью комфортной, то хотя бы с какими-то простейшими удобствами жизни в городах или обустроенных гарнизонах. Даже двойной оклад денежного содержания и двойная же выслуга лет, особый северный паек повышенной калорийности и ежедневные сто граммов водки - небывалые льготы, установленные только что специально для Чукотки, Камчатки и Курильских островов приказом Наркома Обороны, доводимым в обязательном порядке до всего офицерского состава, соблазняли на службу в отдаленные местности лишь немногих.
В бесконечных разговорах и на станции возле вагонов, где заседали кадровики, и вечерами в палатках более всего пугали Чукоткой и Курильскими островами, свирепыми пургами, нескончаемыми морозами и снегом - "двенадцать месяцев зима, а остальное - лето", - пугали отсутствием какого-либо жилья, даже землянок, и полным отсутствием женщин, которых, как к моему недоумению и растерянности обнаружилось, там будто бы заменяли белые медведицы. В частности, о Чукотке вслух сообщалось, что там "сто рублей не деньги, тысяча километров не расстояние, цветы без запаха, а белые медведицы - без огонька" или что там "жизнь без сласти, а медведицы без страсти...". Так, например, примелькавшийся за эти дни, всегда хорошо поддатый, худой, горбоносый старший лейтенант-артиллерист, якобы служивший на Чукотке, стоя на путях в окружении десятков офицеров, живописал поистине кошмарное тамошнее житие и в заключение взволнованно сообщил:
- А для любви там, братцы... и для семейной жизни... Дунька Кулакова ... белые медведицы и ездовые собаки... Если, конечно, поймаешь... - говорил он, - и если не отгрызут... - для большей ясности он указал рукой на свою ширинку, зажмурив глаза, захлюпал носом и от отчаяния и безвыходности, прикрыв локтем лицо, жалобно, громко заплакал.
Перед тем я с еще тремя офицерами побывал во Владивостокском краеведческом музее, где разительное щемящее впечатление на меня произвел огромный стенд с дореволюционными фотографиями, озаглавленный "Сахалин - место каторги и ссылки!". На большей части снимков были изображены мрачного вида, с заросшими, недобрыми лицами полуголые мужчины с нательными крестами, прикованные цепями к тачкам, или долбящие в поте лица каменистый грунт киркомотыгами, или выворачивающие и перетаскивающие вдвоем-втроем валуны или обломки скал.
Экскурсовод, невысокая, с прокуренными желтыми зубами и хриплым голосом женщина в старенькой, лоснящейся сзади юбке и разваливающихся кожимитовых полуботинках, сообщила, что Антон Павлович Чехов в начале века посетил Сахалин и, как она сказала, "лучом либерального гуманизма высветил беспросветное положение жертв самодержавия". С ее слов следовало понимать, что эти люди на фотографиях были революционерами и еще более сорока лет назад боролись против царя за светлое будущее человечества.