Сочинения в 2 томах. Том 2. Сердца моего боль - Владимир Богомолов 17 стр.


...Сколько раз и в своей дальнейшей офицерской жизни я с великой благодарностью вспоминал старика Арнаутова, еще осенью сорок третьего в полевой землянке на Брянщине просветившего меня... соплегона, семнадцатилетнего Ванькувзводного, - с его слов я исписал тогда половину самодельного карманного блокнотика разными мудрыми мыслями и потом выучил все наизусть. И позднее, в послевоенной службе, я неоднократно убеждался, что не только младшие, но и старшие офицеры, в том числе и полковники, не знали и слыхом не слыхивали даже основных первостепенных положений нравственных устоев, правил и законов старой русской армии, хотя обычно любили поговорить о преемственности и "славных боевых традициях". Сколько раз знание истин, известных когдато каждому поручику или даже прапорщикам, выделяло меня, возвышало в глазах начальников и офицеров-однополчан...

- Готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество... - с просветленным значительным лицом повторил подполковник и снова приподнял над столом обтянутый черной лайкой протез. - Отлично сказано! Откуда это?

- Это первая из семи основных заповедей кодекса чести старого русского офицерства.

- От-лично!.. Первую вы знаете, ну а, к примеру, третью?

- Не угодничай, не заискивай: ты служишь Отечеству, делу, а не отдельным лицам! - также без промедления и без малейшей запинки отвечал я.

- По-ра-зительно!.. - не без удивления протянул подполковник и посмотрел на шепелявого капитана; как я осмыслил или предположил, его взгляд, наверное, должен был сказать: "А ведь он не пальцем деланный!.." - Извечная мудрость русского офицерства! - приподнятым голосом сообщил он капитану и повернул лицо ко мне. - Вы что, и пятую или, к примеру, шестую заповедь тоже помните?

- Так точно!.. Обманывая начальников или подчиненных, ты унижаешь себя и весь офицерский корпус и к тем самым наносишь вред армии и государству!

- От-лично!.. - подполковник смотрел на меня с явным интересом, словно только теперь увидел и оценил, и я подумал, что он выделил меня среди других, и хотя выглядел я непредставительно, однако дела мои не так уж и плохи. - Отлично! - в задумчивости повторил он. - Весьма!.. По счастью, сегодня Родине требуется не ваша жизнь, а всего лишь честное выполнение вами воинского долга. Вы это понимаете?

- Так точно! - я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике и преданно смотрел ему в глаза.

- Более всего армия сейчас нуждается в офицерах, прошедших войну, - продолжал он. - В первую очередь как воздух необходимы командиры рот и батальонов с хорошим боевым опытом. И потому ваше настойчивое стремление поехать в академию может быть расценено сегодня даже как дезертирство, пусть замаскированное, но - будем называть вещи своими именами - дезертирство!.. - сокрушенно проговорил он, и лицо его выразило такое огорчение, что мне стало его жаль; вместе с тем я ощутил к нему чувство признательности за столь своевременное предостережение: еще не хватало, чтобы меня заподозрили в дезертирстве... - С другой стороны, и ваш бесценный боевой опыт необходимо осмыслить и закрепить хотя бы годом службы и командования в послевоенной армии. Прежде всего для того, чтобы полностью раскрылись ваши офицерские способности и ваш, мне думается, незаурядный воинский потенциал! А весной подадите рапорт и с чувством выполненного долга отправитесь в академию...

- Быть может, с должности не ротного, а командира батальона, его заместителя или начальника штаба, что для дальнейшей службы весьма и весьма существенно! - с приветливорадостным оживлением внезапно вступился шепелявый капитан со шрамом, всего лишь минуты назад удивлявшийся, как я командовал ротой, и в раздумье определивший, сколь узок мой кругозор - "полметра, не шире"...

- И это не исключено! - доверительно улыбаясь, подтвердил подполковник. - Василий... - он снова глянул в мою анкету, - Степанович... Вам предлагается должность командира роты автоматчиков в прославленном трижды орденоносном соединении... ГээСКа, - посмотрев на капитана, пояснил он.

"ГээСКа"! Я сразу определил, что речь идет об известном гвардейском стрелковом корпусе, воевавшем на Западе и в Маньчжурии и дислоцированном теперь в Приморье, неподалеку от Владивостока, в старых, обустроенных, обжитых гарнизонах, где, как я слышал, даже младшие офицеры-холостяки жили в отменных условиях: всего по два-три человека в отдельной общежитской комнате. О таком назначении - если нельзя сейчас поехать в академию и требовалось еще месяцев десять прослужить на Дальнем Востоке - можно было только мечтать.

- Вы согласны? - спросил подполковник.

- Так точно!!! - щелкая каблуками и донельзя выпятив грудь, поспешно подтвердил я; при этом, сдерживая охватившую меня радость, я преданно смотрел в глаза подполковнику и тянулся перед ним на разрыв хребта.

- ГээСКа, - сказал он капитану, тотчас сделавшему какуюто пометку в лежавшем перед ним большом листе бумаги, и снова с явным дружелюбием посмотрел на меня. - Желаю дальнейших успехов в службе и личной жизни!.. Явитесь за предписанием завтра к семнадцати ноль-ноль! Идите!..

Козырнув и ловко "погасив" приветствие - мгновенно кинув правую ладонь по вертикали пальцами вниз, к ляжке, что выглядело весьма эффектно и считалось в молодом офицерстве особым шиком, я четко по уставу повернулся и даже умудрился "дать ножку" - отошел если и не строевым, то полустроевым шагом. От радости во мне все пело и плясало, я был переполнен теплыми чувствами и прежде всего безмерной благодарностью к однорукому подполковнику, этому замечательному боевому офицеру, истинному отцу-командиру, понявшему меня и оставившему перед академией на девять-десять месяцев в Приморье, вблизи Владивостока, города, сразу ставшего таким желанным. Я уже поравнялся с висевшим влево от прохода на видном месте под стеклом портретом Верховного Главнокомандующего Генералиссимуса И.В. Сталина и приближался к двери - позади меня кадровик с искалеченной челюстью шепелявой скороговоркой зачитывал анкетные данные мордатого капитана с припудренным фингалом под левым глазом, когда в той половине, за плащ-палатками, снова послышалось громко и возмущенно:

- Это муде на сковороде!!! Вы кому здесь мозги е..те?! Вы что - мымоза?! Может, вам со склада бузгальтер выписать, напиз.ник и полпакета ваты?.. Будем публично мэнструировать или честно выполнять свой долг перед Родиной?!.

Взмокший п 'отом от пережитых волнений, я вывалился из кригера с чувством величайшего облегчения - словно тяжеленную ношу наконец донес и сбросил, - слетел из тамбура как на крыльях... Офицеры, ожидавшие своей очереди внизу у ступенек, засыпали меня вопросами: "Ну что?", "Как там, старшой?..", "Куда запсярили?.."; от нетерпения один уже немолодой капитан даже ухватил меня за рукав. Мне очень хотелось этак небрежно, как бы между прочим, сообщить им всем, что лично меня не запсярили, а назначили, причем поблизости, в отличное место и к тому же - в гвардию, но я не стал рассусоливать и, легким движением высвободив локоть и уходя, сдержанно, с достоинством проговорил:

- Аллес нормалес!

Я ощущал сочувствие и некоторое превосходство. Всем этим людям предстояло толковище с кадровиками, тягостномучительное отстаивание своих интересов, выслушивание неприятных и оскорбительных слов и выражений, а у меня все было уже позади. Им светили Сахалин и Камчатка, Курилы и Чукотка, морозы и пурги, белые медведицы и ездовые собаки, а мне - Приморье неподалеку от Владивостока, большого культурного города, куда, в какой бы полк гвардейского стрелкового корпуса меня ни определили, я смогу приезжать по воскресеньям или в свободные дни - каждую неделю!.. Недаром же подполковник, наверняка со значением, а может, и с прямым намеком, пожелал мне успехов не только в службе, но и в личной жизни, что меня особенно впечатлило, как, впрочем, и его слова о моем бесценном боевом опыте, о перспективности моей биографии и моем "незаурядном воинском потенциале".

По рассказам Арнаутова я знал, что удачное назначение, так же как награду или получение очередного воинского звания, необходимо обмыть или, как говорили в старой русской армии, "забутылить", это было делом чести, и чем щедрее оказывалось угощение, тем достойнее выглядел офицер.

Чтобы устроить неб ольшой праздник пребывавшим в хмельной тоске и сильнейшем душевном раздрызге соседям по палатке, я отправился в центр города и в особторговском гастрономе на Ленинской улице по диковинным коммерческим ценам купил четыре бутылки водки, по килограмму свежей розовой ветчины и нарезанной тонкими, ровными ломтиками нежнейшей лососины - невиданный, истинно генеральский харч! - а также три длинных батона белого хлеба, на что ушла почти вся сумма полученного мною за сентябрь и октябрь денежного содержания, но это меня ничуть не заботило - в гвардии мне предстояло получать пятидесятипроцентную надбавку, почему бы ее не пропить с товарищами авансом за несколько месяцев вперед?.. С увесистым, красиво увязанным свертком я, как новогодний Дед Мороз, и, во всяком случае, ощущая себя победителем, прибыл на Артиллерийскую сопку, где мое назначение до полуночи обмывалось соседями по палатке, дважды бегавшими вниз к питомнику служебных собак НКВД близ Луговой, чтобы достать у барыг и добавить спиртного. Солдат-дневальный, подтапливавший и нашу железную печурку, был сразу отпущен до утра, и в зимней, поставленной внапряг походной шестиклинке с внутренним пристяжным наметом из ткани родного защитного цвета с шерстяным начесом царила атмосфера офицерского товарищества, непосредственности и откровения. Все четверо сопалаточников, не скрывая, завидовали мне и спьяна кричали, что я "родился в рубашке" и что мне "бабушка ворожит", хотя, разумеется, мне никто не ворожил, я и сам не мог понять, почему все так удачно сложилось. Получив назначения, они, продавая что возможно, и прежде всего трофейные тряпки, в безысходной тоске пили уже вторую неделю в ожидании парохода: трем из них предстояло отправиться в дивизию на северный курильский остров Парамушир, а четвертому - в отдельный стрелковый батальон на мысе Лопатка, и я не мог им не сочувствовать.

Назначенный командиром роты на Лопатку старший лейтенант Венедикт Окаемов, самый из нас образованный и культурный, - до войны артист областного театра в Курске или в Орле, как он не раз повторял, "русский актер в третьем поколении", - невысокий, но ладный и красивый, неуемный бабник, прозванный за мохнатые усы и бакенбарды Денисом Давыдовым, подняв стакан, после каждого тоста строгим трагическипроникновенным голосом возглашал: "За вас, друзья, за дружбу нашу мне все равно, что жизнь отдать или портки пропить!" - и при этом всякий раз на глазах у него от волнения выступали слезы. Под конец он свалился, но и лежа на спальном мешке, время от времени продолжал выкрикивать эту фразу, рвал на себе нательную рубаху, ожесточенно сучил ногами, словно стараясь оторвать болтавшиеся у щиколоток матерчатые завязки кальсон, и горько, неутешно плакал. Мне было его жаль прежде всего как жертву чудовищной несправедливости: выпив, он обычно, давясь слезами, чистосердечно рассказывал об открытых им темпоритмах, о системе перевоплощения актера, которую в юношеские годы, еще до войны, именно он придумал, разработал и по доверчивости показал известному режиссеру Станиславскому - тот пустил ее в дело и "сорвал бешеные аплодисменты", прославился на весь мир, а о жившем в провинции Венедикте Окаемове никто не вспомнил и словом даже не упомянули, хотя, разумеется, знали, кто начал перевоплощаться первым, а кто эту систему и темпоритмы попросту присвоил.

Откровенно предупредив о дурной наследственности, я выпил меньше всех, граммов двести пятьдесят за вечер, но тоже был растроган до слез и счастлив своей принадлежностью к лучшей части человечества - офицерскому товариществу, - и во всем мире, на всей земле самыми близкими людьми мне казались эти четверо офицеров, с которыми в одной палатке я провел около двух недель. В радостном обалдении я повторял про себя высказанное по поводу моего назначения старшим из нас, майором Карюкиным, замечательное в своей истинности и простоте суждение: "Владивосток - это вам не Чукотка, не Мухосранск и даже не Чухлома!" и от умиления все во мне пело и приплясывало. Помнится, я с кем-то обнимался, а Венедикт обслюнявил мне щеку и затылок, затем, ухватив сзади за плечо и, быть может, вообразив, что мы на сцене театра, или же находясь уже в полной невменухе, называл Любкой, жарко дышал мне в ухо: "Любаня... Солнышко мое!.. Юбку сними... И трусы! Живо!..", а затем уже в голос, с долгими выразительными паузами произносил руководительные, разные, в том числе и непонятные - заграничные или со скрытым смыслом - слова: "Ножки пошире... Па-аехали!.. Тэм-пера-мэнто выдай!.. Манжетку!.. Голос!.. Оттяни на ось!.. Еще!.. Мазочек!.. Пэз-дуто модерато!!! Массажец!.. Тики-так!.. По рубцу!.. Шире мах!.. Темпоритм!.. Держи манжетку!.. Осаживай!.. Люксовка!.. Форсаж!.. Волчок!.. Тэмпера-менто, сучка, тэмпера-менто!.. Голос!.. Манжетка!.. Подсос!.. Пэз-дуто модерато!!! Оттягивай!.. Тики-так!.. Форсаж!.. Крещендо, сучка, крещендо!!!" И при этом, не обращая ни на кого внимания, левой рукой больно сжимал мне то мышцу груди, то ягодицу и в паузах между словами громко стонал двумя - вперемежку - голосами: своим и тонким, несомненно женским, причем стоило ему подать команду - "Голос!.." - как женщина заходилась сдавленными страстными стонами и рыданиями, бедняжка совершенно изнемогала, и получалось так пронзительно, так проникновенно, что в какое-то мгновение от жалости к ней мне стало не по себе.

Я понимал, что он - актер и это игра, бутафория, догадывался, что он, должно быть, показывает свою систему в действии. Офицеры, спьяна плохо соображая, что происходит, оживились только при слове "сучка" и обрадованно закричали: "Сучка!.. Сучка, бля!.." - ничуть не представляя, что роль сучки в этом эпизоде волею судеб отводилась мне. Я пытался улыбаться, хотя чувствовал себя весьма неловко - Венедикт все это выкрикивал, стонал, брызгал слюной и даже как бы от страсти скрипел зубами и рычал мне прямо в левое ухо, крепко ухватив меня правой рукой сзади за плечо, точнее, за основание шеи, а после возгласа "Мазочек!.." зачем-то провел указательным пальцем у меня под носом - будто сопли вытирал, - что мне особенно не понравилось и показалось оскорбительным. Проявляя выдержку, я ждал, когда он угомонится, и, к моему облегчению, вскоре после выкрика: "Крещендо, сучка, крещендо!!!" - он наконец отпустил меня и отполз в сторону, - потянулся к чьей-то кружке, но водки там не оказалось, опять выжрали все до капельки, и, явно огорченный, он повалился на спальный мешок и, закрыв глаза, вроде задремал, однако творческая мысль в нем не спала, вдохновение бодрствовало, и спустя минуты, надумав, он начал бурно дышать и снова принялся издавать громкие натужные стоны. Затем, неожиданно привстав на колени, потребовал тишины, выражаясь его же словами, "сделал высокое лицо", и строгим, торжественно-пьяным голосом объявил: "Уильям Шекспир!.. "Зов любви, или... Утоление печали"... Тр-р-рагический этюд... Испал-лняет... Вене-дикт Ака-емов!!!" - какое-то время важно, значительно помолчал, и, с нежностью взволнованно проговорив: "Любаня... Солнышко мое... Кысанька ненаглядная..." - он ухватил сзади за плечи шестипудового могучего сибиряка гвардии капитана Коняхина, перевоплощаясь, снова выдержал некоторую паузу и, свирепо вытаращив глаза, что, видимо, должно было выражать крайнее половое возбуждение, с перекошенным лицом и рыданиями в голосе, в жалобной отчаянной обреченности закричал ему в ухо: "С-сучка, держи п...у! Ка-а-ан-чаю!" - и в следующее мгновение заверещал как резаный, вероятно изображая кульминацию, отчего даже на моих пьяных сопалаточников напала дрыгоножка, а Венедикт, помедля, повалился на бок будто в изнеможении, но еще долго постанывал, пока не отключился и не захрапел.

Всю сермяжно-глобальную философию столь эмоционально выкрикнутых Венедиктом четырех слов, выражающих для значительной части человечества основополагающую суть отношений мужчины и женщины - своего рода момент истины, - я тогда по молодости не понял и не оценил, впрочем, остался в убеждении, что Венедикт только актер-исполнитель, и нисколько не усомнился в авторстве Шекспира - эту фамилию я слышал не раз или где-то читал, хотя кому она конкретно принадлежит, в то время не представлял.

Назад Дальше