Обычно, показав два-три раза мне какую-нибудь новую фигуру, она пускала патефон, садилась рядом и командовала: - Выше голову!.. Спину держи. Не взбрыкивай! Больше гордости!.. Сопли вытри!.. Голову назад!.. Подтяни трусы! Поглядку с удалью! Гоголем ходи, гоголем! Припевая и старательно приплясывая, я не раз думал о той фотографии, где у матери было решительное лицо, и соображал: неужто и на взрослых там, в Комсомольске, она вот так же покрикивает насчет трусов, взбрыкивания или соплей? Пристрастием матери, ее коньком были присядочные движения, требующие силы и ловкости ног, а также выносливости, и тут мне доставалось более всего, так как в русских плясках имелось свыше двадцати различных присядок. Пролив изрядно пота, я освоил в детстве более десятка: простую, боковую, с выбросом ноги, с разножкой, с хлопками, с ударами руками по голенищам, присядку-качалку, присядку с "ковырялочкой", с выносом ноги накрест или выбросом вперекрест, "карачки", с поворотом, с тройным шагом и, наконец, наиболее, наверное, трудные - присядку-ползунок, волчок, мячик. Годам, наверное, к десяти я уже поднаторел и лихо, ловко, без сбоев и без робости плясал и откалывал помимо "камаринского", "русской", "барыни" еще "подгорную" и "сибирскую", причем сопровождал пляски шуточными припевками. Как и бабушка, мать еще в малом возрасте заставляла меня сопровождать пляску шуточными припевками и частушками:
"Эх, черт, вот загадка:
Зачесалася вдруг пятка!
Ноги ходят, не стоят,
Значит, ноги в пляс хотят!"
"Эх, крой, наворачивай,
Эх, жарь, выколачивай!"
"Вася, жарь, крой, наворачивай,
Каблуки в землю вколачивай!"
И после каждого куплета все подхватывали: "Барыня ты моя, сударыня ты моя!" Объявляя пляску, мать по ходу называла тот элемент движения, который я должен сейчас исполнить: "веревочка" - назад или на месте, или "веревочка тройная с выбросом ноги", или "веревочка с дробным притопом", "гармошка", "вертушка", "стуколка", "метелочка", "косыночка", "ковырялочка с притопом", "ползунок с разбросом", "ход гусем". Со временем я стал плясать охотно, мне нравились легкость и ловкость, нравилось, что я это делаю лучше других. К этому времени я уже знал, что в русской пляске голова должна быть гордо откинута назад, поглядка должна быть с удалью, - мол, посмотрите, как я умею! - все надо делать легко, молодцевато, лихо, первым с круга не уходить и быть готовым переплясать любого партнера или любую партнершу, - это уже вопрос чести. Если пляски под руководством бабушки были игрой и развлечением, то занятия с матерью были работой. Лет с одиннадцати-двенадцати она стала учить меня и западным танцам: фокстроту, вальсу, танго и даже румбе, о которой мальчишки говорили как о самом непристойном, похабном танце, мол, танцуют его голяком, в полутьме и прямо тут же под музыку сношаются… В доказательство приводились и cлoвa настоящей румбы:
Румба, закройте двери!
Румба, гасите свет!
Румба, снимайте юбки!
Румба, спасенья нет.
Румба, какие плечи!
Румба, какой живот!
Румба, один маркует,
Румба, другой …ет!
Об этом танце говорили как о свальном грехе, что спустя десятилетия стали именовать групповым сексом.
Когда мать ставила румбу и начинала со мной танцевать, как она говорила, "прорабатывать", меня от происходящего охватывал ужас, голова не соображала, я запинался, мне отказывали ноги, я мучительно не понимал, зачем мать учит танцевать меня румбу, если она сопровождается таким жутким похабством. Она ведь даже не подозревала, что я знаю истинный смысл слов этого чудовищно похабного танца, а я их слышал не раз от взрослых ребят.
Не понимая, что со мной, мать с силой дергала и разворачивала меня, ругала и при этом в раздражении еще обзывала "коровой" или "бегемотом".
Сколько вечеров было в детстве и отрочестве убито на пляски и танцы!.. Годам к одиннадцати-тринадцати я так поднаторел, что плясал заметно лучше своих сверстников, да и взрослых, и, если оказывался летом вблизи деревенской свадьбы, меня звали, просили и заставляли плясать, я старался и отхватывал от души до изнеможения, до боли в пятках, зато меня угощали как почетного гостя, а бабушка светилась от удовольствия. К четырнадцати-пятнадцати годам почти ни одна свадьба в деревне не обходилась без моего участия - как самого умелого и выносливого в плясках. Как правило, меня приглашали загодя, и я щегольски и неистово танцевал, плясал там до упаду.
...Матери своей и бабушке я бесконечно благодарен, что они научили меня плясать и танцевать, но, хотя делал я это лучше других, в жизни это мне не пригодилось и ничуть не помогло…
IV. Пляска и частушка.
Объяснение с Володькой
И тут на меня накатило какое-то затмение. Я не был пьян, а только выпивши, но меня разбирали обида и возмущение, и надо думать, очевидно, оттого отказали, не сработали тормоза. Б 'ольшая часть того, что ели и пили собравшиеся, - пусть это было трофейным и ничего мне не стоило - попало сюда только благодаря мне, и пластинки, которые они столь охотно, с удовольствием слушали, были подарены мной. Если бы не я, то не было бы у них всей этой еды, питья и музыки, не было бы праздника, - но никто меня не поблагодарил, даже слова доброго не сказал. Особенно же оскорбительным мыслилось предположение, что меня пригласили сюда с потребительской целью - чтобы получить продукты, вино и пластинки.
От сознания явной несправедливости происходящего мне вдруг захотелось досадить Володьке, Аделине и Натали, я ощутил желание или даже потребность совершить какую-нибудь дерзкую выходку, чем-либо поразить, ошарашить их, а затем вообще отсюда уйти.
И тут мне вспомнился отчаянный казак, гвардии капитан Иван Мнушкин, мой сосед по нарам в Московской комендатуре, и как в ту ночь, пьяный, он с удалью и упорством плясал посреди подвала, а главное, припомнился дословно его охальный припевочный куплет с так и не проясненным для меня полностью смыслом. В каком-то куражном отчаянии я ворвался в круг танцующих пар, начал приплясывать, кружиться на месте, размахивая Кокиной фуражкой как платочком.
Тотчас пары прекратили танцевать, музыка закончилась, но, разойдясь, я продолжал плясать без музыки.
И, подражая Мнушкину, я горделиво плыл, двигался по кругу, где с лихим перестуком, где вприсядку, выбрасывая короткие, сильные ноги и отбивая дробь, хлопая ладонями по полу и голенищам сапог, затем, улыбаясь, довольный, поводил и умело тряс плечами, как это делают, исполняя цыганочку. Продолжая дробить, вбивая, вколачивая каблуки в красивые квадратики-дощечки немецкого паркета, я намеренно басовито заголосил на мотив известных волжских запевок:
Ты мне, милка, не в кровати отпусти,
А на весу!
И держи меня за плечи:
Я грудями потрясу!..
Я слышал и видел, как, продолжая жевать, утробно хохотал и колыхал животом Тихон Петрович, и смеялась с набитым ртом его жена, и как, покусывая нижнюю губу, с веселым озорством смотрела на меня Галина Васильевна, если не ошибаюсь, одобрительно.
Конечно, петь такую, пусть без матерщины, но все же по существу хамскую частушку мне, офицеру, на дне рождения невесты друга, при женщинах не следовало, но я осознал это позднее, когда повел взглядом в другой конец стола и мое довольство вмиг осеклось: Аделина с искаженным гневом, сразу ставшим некрасивым, лицом возмущенно высказывала что-то Володьке; сидевшая ко мне боком Натали тоже недовольно выговаривала ему, а он, сжав зубы, слушал их и смотрел на меня враждебно - с ненавистью и презрением.
И эта страхулида Сусанна смотрела на меня глазами, полными ненависти. За что?
Прекратив плясать, я стал в дверном проеме у косяка и видел, как Аделина властно и зло сказала что-то Володьке, и тотчас он поднялся и, одергивая китель, подошел ко мне.
- Ты забыл, где находишься! - с негодованием произнес он. - Тут тебе не казарма! Ты пьян и должен уйти!
- Я никому ничего не должен! И я не пьян! Но уйду! Только не когда этого хочет Аделина... или ты, а тогда, когда сам сочту нужным!
Я не сомневался, что насчет казармы сказала Аделина, я почему-то был убежден, что это ее словечко.
- Чем скорее, тем лучше! Ну скажи мне прямо: я тебе друг или портянка?!. Определись сейчас же! Если портянка, разговор короткий - жопой об жопу, и кто дальше отскочит!
Он посмотрел на меня холодным неприязненным взглядом и, резко поворотясь, вернулся к столу.
- Васька! Ну, ты - хват! Гвоздь! Оторва!.. И откуда ты взялся? Маня! Это мой лучший друг!.. Мой брат родной!.. Сын! - хлопнув по столу и сделав свирепое лицо, закричал Тихон Петрович. - А те, кому он не нравится, могут уйти!
И пьяным, злым взглядом он посмотрел в другой конец стола на Аделину и Володьку и зловеще выкрикнул:
- Никто вас здесь не задерживает! Васька, дай я тебя поцелую!
Он обхватил меня здоровенной рукой за шею, притянул к себе и поцеловал в щеку, рядом с носом.
Было бы унизительно уйти сразу же по требованию или Володькиной команде, следовало какое-то время еще побыть здесь и как-то себя занять. И тут я вспомнил о коробке папирос "Казбек", отданной мне до у тра Кокой "для понта", для большей представительности. Я знал и помнил, что офицер в обществе не должен бросать даму одну, и, коль Галина Васильевна оказалась за столом рядом со мной, я обратился к ней: "Извините" - и вышел на веранду покурить: не зря же я взял у Коки коробку "Казбека". Вытащив из кармана, я с огорчением обнаружил, что она почти раздавлена: забыв о ней, когда плясал вприсядку и с силой хлопал руками не только по голенищам, но и по пяткам, смял ее.
В полном расстройстве я отступил на веранду, повернулся спиной к сидящим за столом, чтобы они не видели, и тщетно пытался пальцами поправить, восстановить форму коробки, когда сзади ко мне подошла Галина Васильевна.
- Ну и частушечкой же ты их угостил, - довольная и, как мне показалось, весело сказала она. - Силен мужик! - восторженно прибавила Галина Васильевна. - У тебя отличная физическая подготовка. Не терплю тюфяков! Главное, что ты мне понравился, - вдруг негромко и загадочно заявила она. - А все остальное - семечки!
Я не успел подумать и осмыслить то, что она сказала: к нам подошел капитан медслужбы Гурам Вахтангович, он был хорошо выпивши и покачивался, я даже решил, что его прислала Натали высказаться и поторопить меня с уходом. Повернувшись к сидящим за столом и стараясь улыбаться, чтобы они видели, что у меня все хорошо, я протянул Галине Васильевне пачку "Казбека": в ней было пять папирос. Я взял одну и, по примеру Володьки, разминал ее.
- Угощайтесь.
- Благодарю.
Она выбрала папиросу, выпрямила ее пальцами, и тут я, cooбразив, галантно поднес и чиркнул Кокиной зажигалкой и как ни в чем не бывало уже протягивал коробку грузину.
- Прошу.
- Мэрси, - пьяно сказал он, но папиросу не взял и озабоченно спросил: - А вы кавказские танцы, лэзгинку вы нэ пляшэте?
- Нет, не пляшу.
- Всэ-таки самый хароший чэлавэк...
- Гурам, что вы к нему привязались, - заступилась за меня Галина Васильевна. - Вам всё объяснили, никакой лезгинки не будет. Идите к Наташе и наслаждайтесь жизнью.
- Когда никто тэбя нэ панимаэт... Всэ-таки самый хароший чэлавэк...
Я не сомневался, что самый хороший человек - это конечно же Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин.
- Гурам, неужели вам не надоело?! - возмутилась Галина Васильевна. - Ну что вы разнюнились!
- Извинытэ, - он наклонил голову и пошел в комнату к столу.
Галина Васильевна курила у косяка и, глядя на по-прежнему жующих Сухопаровых, язвительно проговорила:
- Танцевать мы не могем, а пожрать докажем.
И в этот момент я понял, как мне здесь худо и одиноко, и как все получилось нелепо, и самое обидное - с Володькой поссорился, все остальные были далекие мне, незнакомые люди; я себя чувствовал как публично описавшийся благородный пудель и впервые осознал всю мудрость русской пословицы не раз наставлявшего меня в детстве деда: "Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши - врага не наживешь".
Я, офицер-победитель, награжденный четырьмя боевыми орденами и, более того, дважды увековеченный для истории в ЖБД дивизии, стоял одинокий, жестоко униженный и отвергнутый своим другом и никому не нужный, посреди Европы, под чужим небом, и слезы душили меня. Я ведь не столько опьянел, как вообразил себя пьяным.
Из комнаты, где продолжалось веселье, как бы в насмешку доносился задушевный бархатный голос Константина Сокольского, окончательно добивший меня:
Дымок от папиросы
Взвивается и тает…
Как это все далеко -
Любовь, весна и юность…
Брожу я одиноко,
Душа тоски полна…
- Василий, ты попал в вагон для некурящих. Слушай, идем отсюда?
- Куда? - спросил я.
- Отсюда, - сказала она. - Хорошо там, где нас нет. У меня на квартире тоже есть патефон. Идем отсюда! - уже с напором в голосе повторила она.
- У вас хорошие пластики? Давайте послушаем.
- У меня все хорошее! Лучше не бывает! Ты сможешь в этом убедиться. Поперечные... под пломбой и с золотыми каемками, - перечислила она. - Только у меня! Жалоб не было, одни благодарности. Музыку успеем послушать, но каждому овощу - свое время!
Мне тоже хотелось уйти, но до полуночи, как было условлено с Арнаутовым, еще около двух часов надо было перекантоваться. Конечно, я охотнее бы ушел с Тихоном Петровичем и его женой, но он был пьян и крепко сидел.
Расстроенный, я спустился со ступенек и медленно пошел по дорожке, усыпанной гравием, к калитке.
Счастье было так возможно, так близко...
Но счастье не ..., в руки не возьмешь... (сермяжная истина).
3. Галина Васильевна
За то, чтобы далекое стало близким!
(Женский тост - предложение физической близости)
Мы шли вдоль неширокой полосы асфальта по усыпанной гравием аккуратной дорожке мимо стоявших по обеим сторонам в густой зелени двухэтажных коттеджей с островерхими черепичными крышами. В палисадниках виднелись в полутьме трофейные легковые машины, на которых братья-офицеры приехали к знакомым госпитальным женщинам и девушкам. Многие окна светились и были открыты, и оттуда, из-за легких кисейных или тюлевых занавесей, доносились русская речь, оживленные голоса, звуки патефонной музыки, крики, пение и смех; в двух домах играли на аккордеонах. Редкие оставшиеся здесь местные жители, очевидно, спали или, затаясь, молчали - во всяком случае, немецкой речи нигде не было слышно.
Третья послевоенная суббота этого сумасшедше-буйного победного мая была на исходе. После четырех нечеловечески тяжких лет войны славяне-победители тут, посреди Европы, радовались жизни, веселились, пили, танцевали, влюблялись... Ну а я-то что здесь делал?..
В этот вечер я жил выполнением двух конкретных ближних задач - днем рождения Аделины и знакомством с Натали. Все это было теперь позади, нескладное и обидное, напрасные хлопоты - даже не хотелось вспоминать. Но сейчас-то куда и зачем я шел?.. Даже если Галина Васильевна действительно была чемпионкой или рекордсменкой страны, а может, и всего мира по толканию ядра, я-то к ней какое имел отношение? Куда и зачем я шел с этой необычной подвыпившей женщиной, годившейся мне по возрасту без малого в матери?.. Что общего у меня с ней могло быть?.. Наверно, и в эти минуты я понимал несуразность происходящего, во всяком случае, чувствовал себя неуютно и никчемно. Впрочем, оставаться на дне рождения Аделины я дольше не мог - обида переполняла меня. Арнаутов же должен был освободиться от преферанса лишь после полуночи, быть может, уже на рассвете, и потому мне требовалось как-то прокантоваться и пробыть в Левендорфе, где я больше никого не знал, еще три-четыре, а то и пять или даже шесть часов.
Она привела меня к одному из коттеджей на правой стороне улицы и, открыв калитку, пропустила вперед. Большой дом, в отличие от соседних, казался пустым - или в нем уже спали, во всяком случае, ни в одном окне света не было. Поднявшись по ступеням крыльца, мы зашли в темный коридор или холл, где пахло жареным, пахло кухней, коммунальной квартирой или общежитием - совсем как в России. Не зажигая света, она ощупью открыла ключом дверь справа от входа, распахнула ее и, полуобняв сзади мою спину, подтолкнула меня вперед, внутрь и, войдя следом, щелкнула выключателем.
В большой комнате было чисто, просторно и прохладно, припахивало немецкой парфюмерией - одеколоном или туалетной водой. Над круглым, застеленным узорчатой скатертью столом спускалась лампа под голубым абажуром. У стены напротив окна стояла широкая немецкая кровать, затянутая белым, без единой складки покрывалом, на две большие взбитые подушки в изголовье была накинута кисея.
На высокой спинке одного из стульев помещались аккуратно сложенные длинные темно-синие спортивные шаровары и красная футболка- точно такого же цвета футболки и майки имела и, приезжая до войны с Дальнего Востока в отпуск к бабушке в деревню, носила моя мать. На полу в левом углу я увидел три пары гантелей разного веса, над ними на стене висели два эспандера.
- Садись, - сказала Галина Васильевна, задернув темные тяжелые портьеры у окна, потом заперла ключом дверь и обернула ко мне загорелое оживленное лицо. - Выпить хочешь?
- Нет... - переминаясь с ноги на ногу, отказался я. - Спасибо.
- А я выпью... С твоего разрешения. Для смелости, - улыбаясь, пояснила она и, сняв с меня фуражку, повесила ее на олений рог, торчавший вправо от двери. - Садись! И чувствуй себя как дома.
Я сел, куда она указала - к столу. И сразу на стене против входа увидел большую фотографию, точнее, вставленную под стекло обложку журнала "Огонек": на переднем плане, посреди огромного, залитого солнцем стадиона, в майке и широких трусах дюжая спортсменка со смеющимся, счастливым лицом - Галина Васильевна! - а в отдалении за ее спиной, на трибунах, тысячи зрителей.
Нет, я не ошибся и не напутал, а Володька в том мимолетном разговоре ничуть не преувеличил, - она действительно была прославленной спортивной знаменитостью, иначе ее фотографию не поместили бы на обложку журнала "Огонек". Я знал, что это означало: зимой, после гибели моего предшественника старшего лейтенанта Курихина, мне досталась наклеенная на фанерку обложка одного из прошлогодних номеров "Огонька" с портретом товарища Сталина в маршальской форме.
Я понимал, что такой чести удостаиваются только люди великие и знаменитые. Уважение к Галине Васильевне переполняло меня, и чувствовал я себя весьма стесненно - мне еще ни разу в жизни не доводилось встречаться со столь значительным, выдающимся человеком, а тем более общаться вот так запросто, накоротке.
Меж тем она достала из резного черного шкафчика и расставила на скатерти наполненный прозрачной жидкостью пузатый аптекарский флакон с притертой стеклянной пробкой, стакан и две рюмки, тарелку с несколькими крупными редисками и двумя малосольными, очевидно, огурцами, небольшую плетеную хлебницу с толстой горбушкой и ровно нарезанными ломтиками черного хлеба и позолоченное блюдце с печеньем из офицерского дополнительного пайка и ватрушкой госпитальной, должно быть, выпечки - такие ватрушки давали нам в госпитале в Костроме.