Сочинения в 2 томах. Том 2. Сердца моего боль - Владимир Богомолов 76 стр.


2. Полина Кузовлева

В мечтах я полностью разделял представления старого кавалериста гусара Арнаутова о том, какой должна быть будущая жена офицера. Но в моей короткой личной жизни были слишком скудные познания, и потому, наверное, все в ней скособочилось.

В Германии, в сумасшедшие послепобедные месяцы перед ожидаемой скорой демобилизацией из армии, женщины стремились скоропалительно устроить свою личную жизнь. В ходу была частушка:

Вот и кончилась война, Только б нам не прозевать, По двадцатому талону Будут женихов давать!

И мне страстно захотелось любви. К таинствам любви я приобщился довольно поздно, и не медсестренкой в госпитале, о которой втайне мечтал и вздыхал, не заносчивыми, манерными подругами и сослуживицами Аделины, с которыми меня настойчиво, но безуспешно знакомил Володька: в их глазах я не выглядел состоявшимся мужчиной, а только безусым юнцом, хотя уже в течение года регулярно, два раза в неделю, брился, на которого не стоило тратить время и удостаивать своим расположением, когда перспективные женихи идут нарасхват. Но было ощущение того, что у меня еще "все впереди".

К таинствам любви меня приобщила неказистая, некрасивая, толстая прачка Полина Кузовлева, вольнонаемная баннопрачечного батальона.

Меня к ней отрядил солдат моей роты Чирков, когда я попросил подыскать мне русскую женщину для стирки белья - она оказалась его землячкой. В помещении банно-прачечного батальона, заваленного горами грязного белья, обмундирования, бинтов из госпиталей, куда я пришел решать свои бытовые проблемы, во влажно-удушливом аду и вонючего мыла, гнулись над корытами и кипящими баками полтора десятка женщин, никаких лиц было не разобрать: все одинаково мокрые, с красными, распаренными лицами, слипшимися волосами, босые или в резиновых сапогах. Меня все обступили, узнав, к кому я пришел, визжали, хохотали, отпускали шуточки. Радуясь, что к ним нежданно-негаданно свалился молоденький боевой офицер, кто-то принес спирт…

Все произошло как-то само собой, вне моей воли и моего сознания, деталей не помню, кроме зацепившегося в памяти момента, когда на ширинке неожиданно отлетели пуговицы.

По сути, рассмотрел я ее только под утро: она была крупная, разрумянившаяся женщина, лет тридцати, с простоватым широким, даже некрасивым бабьим лицом, с темно-серыми, будто пушистыми глазами, толстыми ногами с большими и широкими ступнями, крепкой млечной грудью и красными, распухшими и потрескавшимися от постоянной стирки руками. Я в ужасе закрыл глаза, меня прошиб пот и, как всегда в минуты напряжения, возник холодок внизу живота. Я лихорадочно соображал и никак не мог понять, где я и что со мной? Я задыхался от стеснения в груди и неприятного, тошнотворного запаха прогорклого масла, как я потом установил - трофейного маргарина, которым она на ночь смазывала лицо и руки.

И тут я услышал окончательно добившее мой позор:

- С добреньким утречком! Ну вот и познакомились, а то вчера было некогда. Зовут меня Полиной, хотя все кличут Пашей.

Я не мог вымолвить ни слова. Поспешно оделся, предварительно осмотрев ширинку - пуговицы были восстановлены на месте, - и, схватив пилотку, кубарем скатился по лестнице, боясь на кого-нибудь натолкнуться.

Несколько дней я ходил как мешком ударенный, в нервном ознобе ожидая, что подцепил какую-нибудь заразу и боясь попасться на глаза Володьке и Мишуте.

Но прошло несколько дней, и непонятная неодолимая сила, несмотря на терзающий меня стыд и испытываемое гнетущее унижение и омерзение к себе, погнала меня к Полине.

Краснея и запинаясь, я бормотал какие-то извинения, объясняя свое поспешное бегство. Она усмехнулась и все поняла. Полина оказалась первой женщиной, которая меня пожелала и, как я понял спустя годы, пожалела.

Моя плоть жила отдельно от моего сознания, наши тайные встречи стали регулярными. Каждый раз, уходя от Полины, я презирал и ненавидел себя и давал себе слово, что больше ноги моей у нее не будет, но проходило несколько дней, и я, как тать, крался ночью через сад, по дереву влезал в окно, где в полумраке комнаты она меня уже ждала.

Мы распивали с ней бутылку принесенного мной мозельского - она из стакана, я - из водочной рюмки, закусывали: я - компотом, она уминала банку тушенки, смачно жевала, звучно облизывая во время еды жирные пальцы. Говорить нам было не о чем, разговор не клеился, и погодя я просил:

- Ну, ты давай… Иди.

Убрав со стола, она закидывала на плечо роскошную трофейную махровую простыню и уходила. А я снимал одеяло, раздевшись, залезал под простыню на жаркую пуховую перину и лежал в томительном ожидании. Спустя некоторое время в двери щелкал ключ и в полутьме появлялась она в немецком халатике с обмундированием под мышкой и простыней в руках и радостно, бодро-весело докладывала:

- К употреблению готова!

Ах, боже ж ты мой! Конечно, я понимал, что это не ее слова, не ее выражение. Эту фразу, как я потом выяснил, она переняла от своей непосредственной начальницы, разбитной сорокалетней бабенки, старой стервы Глаголевой. И еще многоопытная старшина наставляла Полину и других своих подчиненных, что "женщина должна быть активной и в постели, и в жизни".

На практике выполняя указания по сексуальной активности, она сбрасывала халатик, нисколько не стыдясь своей наготы, и, покручивая бедрами, медленно подходила к кровати, а я с жадностью и удивлением поглядывал на нее и замирал.

…Впоследствии, став опытнее и взрослее, мне всегда вспоминалась активность Полины только с улыбкой… Грех мой тяжкий, но Полинины ляжки я не забуду никогда.

Самым тяжелым было расставание, наступала тягостная минута: в полутьме я одевался, начинал топтаться на месте и, взяв в руки пилотку, мялся, не зная что сказать. Я чувствовал себя весьма неловко, на душе было скверно, думая при этом:

- Гадко, как гадко! Зачем все это? Ведь я ее не люблю… Все, что у меня с ней происходит, как-то нехорошо… Без черемухи… Не по-советски…

Мне было нестерпимо стыдно, я себя презирал и даже к ней, доброй, искренней, пусть смешной, иногда нелепой, малокультурной, но работящей женщине появлялось отвращение, чего она никак не заслуживала.

Свои похождения к Полине я тщательно скрывал от всех, даже от Володьки, это стало моей страшной тайной. Уходил я от нее до рассвета, еще затемно. Чтобы избежать случайной встречи с кем-нибудь из знакомых или ночью не натолкнуться на кого-нибудь из дивизии, я, вместо того чтобы выйти в коридор и спуститься по лестнице, выпрыгивал из окна второго этажа и пробирался через темный сад задами. Однако не один я уходил таким образом через окно. Однажды, уже стоя на подоконнике, я услышал рядом насмешливое:

- Привет пехоте!

Слегка повернув голову влево, я увидел стоявшего на соседнем окне молоденького капитана летчика в щегольских галифе с голубым кантом и даже разглядел за его спиной высунувшееся заспанное женское лицо.

Капитан давился от смеха.

- Привет! - мрачно сплюнул я, хотя видел его впервые.

- Прощай, Родина! Иду на таран, - трагическим шепотом произнес он.

Мы спрыгнули почти одновременно и, не обменявшись больше и словом, разошлись в разные стороны, я даже не обернулся.

Ночные встречи с Полиной затягивали, я не знал, что предпринять и как поступить; то, что для меня оказалось случайностью, ей же начинало казаться судьбой.

Все вышло гораздо проще, чем я ожидал, разрешилось с неожиданной быстротой и легкостью, даже незначительностью.

Спустя месяц после нашего сближения, выпив больше обычного, Полина своим неторопливым, но неожиданно уверенным голосом, сказала мне:

- Хоть и ходишь ты ко мне, Вася, а стыдишься меня и не любишь, водка нас повенчала. Ну, чего ты ко мне ходишь? Чего? Тебе дурную кровь согнать хочется, а мне свою жизнь устраивать надо. По-сурьезному! Все равно ты на мне не женишься. Так что ты решай, Вася. Если по-сурьезному, давай зарегистрируемся, а если нет - то больше не приходи! - И заплакала.

Грубо она сказала, не только некрасиво, но и оскорбительно для моего офицерского достоинства, и по ее голосу я понял, что это не минутная блажь, а продуманное решение.

Я, помнится, не расстроился, я понимал, что она недостойна меня и что мне действительно не следует больше сюда приходить, не испытывая не то что любви, а даже нежности и человеческой привязанности.

Не зная, что предпринять в эту минуту, я стоял посреди комнаты, топтался на месте, переступая с ноги на ногу как медведь, и нервно теребил пилотку. Не зная как поступить, опустив голову, не глядя ей в лицо, неуверенно, примиряюще пробормотал:

- Ну зачем так, Полина, зачем?

Она молчала, и я от неожиданности происшедшего, забыв про окно, впервые вышел через коридор.

Отчего я тотчас и даже с каким-то облегчением ушел от нее, даже не обняв на прощание? Может быть, от стыда... и оттого, что… она сняла с меня груз ответственности за принятие решения.

Вскоре Володька, я и Мишута в спешном порядке отправились на Дальний Восток. Перед отбытием я трусливо не зашел к Полине и не попрощался. Я думал, что навсегда избавился от своего личного позора, как я тогда определял мои с ней отношения.

…Чем я обогатил ее, что дал - не знаю, от нее же я узнал и мне запомнилось навсегда, что вши бывают от тоски, а клопы - от соседей…

3. Проклятые гормоны. Письмо в Германию

Там, на Чукотке, в долгие тягостные месяцы полярной зимы я многажды, как далекий сон, как сказку - да было ли все это?! - вспоминал те славные месяцы, то замечательное времечко, ту великолепную, сытую, обустроенную жизнь в далекой, чужеземной Германии; Володьку и Мишуту, Арнаутова и Астапыча, малышку Габи; ящики с компотами, свой двухкомнатный "люкс" с приспособлением телесного цвета, да чего скрывать… Полину Кузовлеву.

Там, на Чукотке, где на расстоянии ста километров не было ни одной женщины, кроме редких жен офицеров, мне стала постоянно сниться ее лохматая рыжая подмышка, и я мучительно пересиливал ночные спазмы, вспоминая пережитые минуты восторга, ее тело, толстые ляжки, и так хотелось отогреться на ее горячей пылающей груди. В землянке-норе, свернувшись в своем логове для сна клубочком как эмбрион, дрожа от лютого, вселенского холода и накатившей до зубовного скрежета тоски, я ощущал себя абсолютно одиноким во всем мире. Закрыв глаза, я пытался представить, что сказали бы о Полине и моих с ней отношениях близкие мне офицеры.

Старик Арнаутов, как всегда, смотрел бы в корень:

- Щенок впервые в жизни понюхал живую самку и вообразил, что это единственная и неповторимая женщина. Нам не до горячего, лишь бы ноги раскорячила. Понюхает еще десяток и поймет, что это - всего-навсего физиология. А женщина в жизни может быть только одна!

- Знаешь, Компот, это даже не телка, а корова, - брезгливо бы заметил Володька. - Рядовому или ефрейтору с голодухи такое еще простительно. Но ты-то офицер!

- Не надо, братцы, усложнять, - наверняка примиряюще сказал бы Кока-Профурсет, известный сердцеед. Ну и что, что с такой рожей ей бы сидеть под рогожей. С голодухи и такая сгодится: было бы нутро не овечье, а человечье. Что ему на ней, на параде ездить, что ли?

Володька меня любил и не стал бы на меня кричать, увидев Полину, а постарался бы обосновать все теоретически. Он наверняка сказал бы:

- Офицерскому корпусу суждена руководящая роль в культурной жизни общества. Представь свое будущее. Ты полковник Генерального штаба или даже генерал. Проводится посещение консерватории или, допустим, Большого театра. Или, может, это большой дипломатический прием. Все офицеры и генералы с настоящими женами, достойными, которых не стыдно показать и представить любому послу или даже маршалу. С женами, на которых штатские смотрят с завистью и пускают слюну. И вдруг появляешься ты с этой деревенской коровой, извини за дружескую прямоту, с этой Матреной со свинофермы.

- Она не Матрена, а Полина! - мысленно протестовал я.

- Пелагея! - вдруг свирепел в моем воображении Володька и, багровея, кричал: - Если быть точным, Пелагея! И не смей врать - ты офицер! Презираю! Не ее, а тебя! Потрудись сегодня же сделать выбор: или мы, твои товарищи, или она! Если хочешь знать, мужик скроен очень примитивно и однозначно: хочется или не хочется, а женщины делятся на два типа - которые сразу и которые не сразу. Ты же выдаешь третий вариант - непонятный ни для себя, ни для друзей. Погубят тебя женщины…

…Володька был неправ, вопреки его предсказаниям меня бросила на ржавые гвозди не женщина, а жизнь - бросила нелепо, бессмысленно и жестоко. За что?!. Я и сейчас, спустя десятилетия, не могу этого понять.

Там, на Чукотке, на расстоянии в пятнадцать тысяч километров образ Полины в моем сознании со временем значительно трансформировался.

Спустя полгода она стала казаться мне совсем иной и уже рисовалась несравненно более стройной, более интеллектуальной и образованной. Спустя же год после отъезда из Германии она уже представлялась мне просто грациозной, прекрасной, легкой, таинственной и… недоступной.

Да что, в конце концов?!. Даже медведей дрессируют и учат плясать! Неужели же я не смогу сделать из нее достойную офицерскую жену?..

В дикой феерической тоске, изнемогая длинными полярными ночами от гормональной пульсации, не находившей выхода, я решил написать ей в Германию.

Всю зиму и весну в ожидании начала навигации и первого парохода я писал и переписывал письмо, покаянное, молящее… Мол, так и так, был, увы, неправ, заблуждался, ошибался, в чем теперь жестоко раскаиваюсь, несомненно любил ее и люблю, и женюсь обязательно, и еще что-то скулил глупое, жалкое и просящее - что именно, сейчас уже не помню.

Содержалась в моем послании кроме лирики, эмоций и сугубо житейская практическая информация: что получаю я здесь, на Чукотке, северный обильный паек, примерно вдвое больший, чем в Германии, двойной должностной оклад, не считая денег за звание и надбавку за выслугу лет, что год службы здесь засчитывается за два, отчего уже к осени я должен получить звание "капитан"; сообщал я также Полине, что, если она приедет ко мне, то как жена офицера тоже будет получать бесплатно этот замечательный северный паек, а именно: хлеба из ржаной или обойной муки 900 гр., крупы разной - 140, мяса - 200, рыбы - 150, жиров - 50, сала - 40, яичного порошка - 11, сухого молока - 15, сахара - 50, соли - 30, рыбных консервов - 100, печенья - 40 граммов в сутки и так далее.

У писаря строевой части я достал несколько листов трофейной веленевой бумаги и уже в мае переписал письмо начисто, старательно и аккуратно.

В последний момент я обнаружил, что забыл кое-что дописать: помня, что Полина любила выпить, я ей клятвенно пообещал отдавать полностью получаемые ежедневно к обеду в качестве водочного пайка 42 грамма спирта.

Помню, что в постскриптуме после заключительных заверений в любви и крепких поцелуев, - "ты меня лю, ты меня хо?" - я еще решил добавить к перечню пайка 30 граммов макарон и 35 граммов подболточной муки. Сообщал, что вслед за письмом постараюсь оформить вызов и проездные документы, чтобы она уже как "жена старшего лейтенанта Федотова В.П." могла ко мне приехать на Чукотку.

Еще перед Новым годом я при случае командиру бригады расписал трогательнейшую историю: в Германии осталась моя невеста (то есть безусловно единственная), вольнонаемная воинской части (что для него, приученного к бдительности, означало - проверенная), к тому же - участница Отечественной войны (что у него, бывалого фронтовика, воевавшего с Германией и Японией, не могло не вызывать уважения). Мол, уезжая спешно из Германии (что было истинной правдой), я не успел оформить с ней брак (и мысли такой не имел!)… Сейчас же страдаю безмерно и она там сохнет и мучается, самое же ужасное, что она… беременна и скоро должна родить…

Собственно начиная разговор с полковником, я и представить себе не мог, куда заведет меня безответственное воображение и что буквально через минуту возникнет ребенок, но уж как-то так получилось, что меня вдруг понесло… понесло, ос тановиться я уже не мог, не держали тормоза, причем, когда я упомянул о беременности, голос у меня от полноты чувств задрожал, комок встал в горле, на глазах проступили слезы, и во мне вдруг пробудились огромные отцовские чувства.

В детстве со мной такое случалось не раз: на меня будто чтото накатывало, я вдруг на ровном месте начинал сочинять, а потом, чтобы поверили, на ходу добавлял всякие подробности, в которые начинал верить сам, взрослые все понимали и только улыбались на мое безобидное вранье.

В разговоре с полковником ложь была перемешана с правдой.

Я несомненно спекулировал на добром, отеческом отношении ко мне полковника, но, как офицер, я был на хорошем счету, по службе до этого никогда и никого не обманывал и надеялся, что он мне поверит.

Меж тем из Германии я убыл седьмого июля прошлого года, и, следовательно, беременность у моей "невесты" длилась по крайней мере… одиннадцать месяцев. Я сообразил, в какое дерьмо я чуть было не попал, но командир моим душераздирающим россказням поверил.

- Напиши рапорт, - приказал он.

Более того, он сказал мне, что летом в расположении полка для семейных офицеров будет построено несколько дощато-засыпных домиков и что в одном из этих домиков моей молодой семье, как имеющей грудного ребенка, будет выделена комнатка.

И я написал, а он без свидетельства или справки о браке, игнорируя соответствующее приказание, на свой страх и риск, без каких-либо колебаний, начертал на рапорте резолюцию: "Нач. штаба. Оформить".

Только получив на руки подписанное должностными лицами, с печатями и штампами, разрешение, я незамедлительно оформил вызов и проездные документы "жене старшего лейтенанта Федотова В.П. - Кузовлевой Полине Кузьминичне с ребенком" и отправил их вслед за письмом.

…Письмо мое вернулось месяцев через семь, когда уже заканчивалась навигация, с пометкой на конверте: "Выбыла по демобилизации".

Назад Дальше