Мы советские люди - Борис Полевой 4 стр.


На трёх склонах холма немцы не выдержали и опять покатились вниз. Но на четвёртом, на южном, где не было пулемёта, они продолжали карабкаться. Они были совсем близко, не видные за земляным гребнем. Но вот сразу несколько фигур показались на гребне. Ударили выстрелы, но поздно. Несколько немцев спрыгнуло в окопы.

В каждом бою бывает мгновение, решающее исход битвы. Лейтенант понял, что такой момент наступил, что вот сейчас, и ни секундой позже, он должен сделать что-то такое, сказать какое-то слово, которое подняло бы горстку усталых, голодных, оглушённых, израненных людей на совершение чуда. И, бросаясь через бруствер в окоп, где, уже прилаживаясь стрелять, копошились немцы, он голосом, какого сам у себя не ожидал, крикнул своим бойцам одно только слово:

- Сталин!

Он не сказал ничего больше. Не успел… Что-то тяжёлое ударило ему в грудь, обожгло лицо… Всё покачнулось, земля, скользнув, встала вертикально, и, чтобы не скатиться в бездонную, вдруг открывшуюся перед ним пропасть, лейтенант прижался к сырой глине и вонзил в неё ногти…

…Очнулся он в разрушенном блиндаже. Над ним склонилось сухое, скуластое, попрежнему спокойное, точно высеченное из камня, лицо Фадеева:

- Живы, товарищ лейтенант?

- Как, отбили атаку?

- И эту и ещё две. Держимся. Вы лежите, не подымайтесь, нельзя вам. Одну минуточку, сейчас я.

Фадеев почему-то на цыпочках выбрался из разрушенного блиндажа, сквозь развороченные брёвна которого голубело бездонное вечернее небо, где с писком скользили стрижи. Он сказал кому-то:

- Жив лейтенант… Куда? На место, балда! Не вставать! Передай ребятам по цепи, дескать, жив лейтенант. И чтоб смотрели в оба.

Косые, медно-розовые и нежаркие лучи вечернего солнца окрашивали всё в золотистый цвет. Тело лейтенанта сковывала прохладная слабость, как будто вынули из него кости и набили влажной ватой. Лейтенант с трудом посмотрел на часы. Они показывали двадцать один пятьдесят. До темноты было ещё далеко.

- Фадеев, Фадеев, - позвал он, чувствуя, что не может даже пошевелиться.

Лейтенант приказал вынести его из блиндажа, посадить так, чтобы хорошо была видна вся округа. Оставив возле себя для связи раненого бойца и опять разослав людей по окопчикам, он стал наблюдать за противником.

Хорошо были видны ему отсюда серые фигуры, лежавшие по склонам высотки и у подножья, в траве, в неестественных, изломанных позах. Похоже было, что болотистое поле это покрылось за день серыми кротовыми кучами. Он стал считать эти кучи, насчитал больше ста и сбился, так как в голове шумело и перед глазами всё время плыли, роясь и передвигаясь, искристые радужные круги.

Он взял рукой горсть глинистой земли, уже влажной от вечерней росы, сжал её в слабеющих пальцах и показал своему раненому связному, как раз тому самому бледному, небритому, рябому бойцу, с которым он говорил перед решающей атакой.

- Дорогая земля. Видишь, какой ценой они за неё платят.

- И за такую цену не отдадим. Нипочём, товарищ лейтенант, ни в коем разе, - боец хохотнул, - вежливо прикрыв рот ладошкой. - На-кось, выкуси, высотку-то! Им теперь не до нас. Слышите, как бухает. Чай, подмога к нам пробивается.

И, чувствуя на лицах наползавшую из низины влажную, напоённую запахом трав и земли прохладу августовского вечера, они оба, забыв об опасности и боли, с улыбкой слушали доносившийся с востока, всё нараставший гром близкой канонады.

Номер "Правды"

Эту историю, похожую на сказку, историю, правдивую с начала и до конца, слышал я в лесах Холм-Жарковского района, Смоленской области, когда были они ещё партизанским краем. И рассказывали её мне партизан-подрывник Николай Фёдорович Сомов и сынишка его, бывший ученик ремесленного училища, а в те дни партизанский разведчик, Юра, прозванный в отряде "Солнышком" за круглую, вечно сияющую физиономию и огненный цвет кудрей.

- Когда фриц взял Вязьму и пёр уже на Москву, родные наши места, то есть именно колхоз наш Ореховка, очутились сразу в глубоком немецком тылу, - начал рассказ Николай Фёдорович.

- Километрах в трёхстах от фронта, - уточнил Юрка, паренёк деловитый, любивший во всём конкретность.

- Правильно. И не мешай мне рассказывать… Моду взял во взрослый разговор лезть! - отец покосился на него. - Ну, а мы, значит, не растерялись, и скоро недалеко от нашей Ореховки, в самой вот этой лесной глуши, появился партизанский отряд товарища М. Фамилии называть пока не буду, вы его и так знаете. Начали мы, можно сказать, ни с чем: одна винтовка на пятерых, и та без патронов. Да с ящик гранат, да бутылки эти самые с ка-эсом. Однако скоро оперились, и оружием и добришком военным разжились. Всё в бою добыли. Даже немецкую рацию захватили.

Был у нас в отряде партизан Санька, до войны в районе кино крутил, умнеющий парень. Он эту рацию, значит, быстро раскусил, поковырялся в ней, исправил. "Мы, - говорит, - теперь, ребята, с вами не глухие будем, - говорит, - Москву слушать…" Только кто в лесах повоевал, тот знает, что такое значит своя рация. Великое это дело! Ну, надел он наушники, а ребята стали вокруг и шеи, как гуси, вытянули. Не терпится узнать, как-то там, на Большой земле, где Красная Армия воюет, что Москва. А было это, как сейчас помню, в октябре. По утрам-то уж поля от инея седели, заморозок болотца прихватывал.

- И не в октябре, а в конце октября, - поправляет Юрка.

- Ну что ты с ним сделаешь, совсем распустился парень. Сколько раз тебе долбил: не суйся, когда отец говорит. Ступай отсюда! - рассердился Николай Фёдорович и, дождавшись, пока сын отошёл, продолжал: - Ну верно, в конце, какая разница. Словом, стоим мы все вокруг приёмника всей гурьбой, сколько нас было, окромя часовых, конечно. Вдруг Санька поднимается белый, губы дрожат, точно его по голове прикладом тяпнули. "Москва, - говорит, - ребята…" и не докончил, сел на кочку, руками лицо закрыл да как заплачет! А детина здоровенный, аж страшно, когда такой-то вдруг плачет. Ну, все стоят и молчат. Командир трясёт Саньку за плечи: "Врёшь!.. Может, ослышался?.. Ну, отвечай, отвечай народу!" - "Нет, - отвечает, - точно. Передача, - говорит, - идёт из Куйбышева. Сказали - оставили Москву и Ленинград, и Горький, говорят, на липочке держится, и что Красная Армия с боем планомерно отходит на рубеж Урала". Командир говорит: "Врёшь, я сам слушать хочу". Садится к рации, и тут, как всегда с этим радивом бывает: в самый нужный момент треск, шум, не разбери-поймёшь, и передача кончилась.

Что мы тогда пережили в этот день, и сказать нельзя. Ходим, и каждый точно свою мать похоронил. Шутка сказать - эдакие вести!

Вечером, когда по часам-то вечерние известия полагались, командир говорит Саньке: "Настрой свою машину и катись к черту". Сам за наушники сел. Слушал, слушал, потом встал, ничего не сказал, ни на кого не глянул, и все мы поняли: худо.

А немцы к тому времени по деревням развесили листы свои к партизанам: дескать, напрасно воюете: Москва и Ленинград пали, Горький и Иваново в наших руках, остатки Красной Армии отходят за Урал; дескать, дело ваше пропало, складывайте оружие, выходите из лесов - и вам ничего не будет. Верить им, понятно, никто не хотел. Как же это, скажите на милость, поверить, что Красная Армия разбита? А тут это радиво из Куйбышева…

- Да не из Куйбышева, а из Кенигсберга, - нетерпеливо врывается в разговор Юрка, незаметно опять подошедший к нам и вставший за спиной отца.

- Это верно, но это-то мы потом узнали, а тогда и невдомёк, что немцы нам голову морочат: вроде и часы те же, и голоса у читальщиков знакомые. Да-а-а… Ну, ладно, от таких, значит, вестей живём мы все точно под топором. И вот тогда-то как раз вышла одна наша бабёшка-колхозница, вдова Катерина Власьевна Жаринова, к себе в огород бельё повесить. Вышла и смотрит: лежит на снегу газета. Развернула. Вроде знакомая газета - "Правда". И фотография на первой странице подходящая: мавзолей, на мавзолее товарищ Сталин, а с ним товарищи Молотов, Жданов, Микоян, Ворошилов, ну, и ещё… и газета, видать, свежая. Что такое? Глянула на число: батюшки-матушки, восьмое ноября!

Схватила она эту газету и прямо без памяти в избу, суёт её дочери: "Читай, читай, дочка, скорее: что тут пишут?" Дочь читает, глазам не верит: парад в Москве. Товарищ Сталин речь говорил. Захватчикам, говорит, жить осталось недолго. Тут соседка к Жариновым сунулась за сковородкой или ещё за каким женским делом. Снова всё перечитали. Вечером в избу повалил весь колхоз. Речь товарища Сталина раз десять принимались читать. Газета по рукам ходит, рассматривают её, как святыню какую, ей-богу. Настоящая, самая обыкновенная, можно сказать, родная, привычная. И такая тут радость в людях поднялась, и сказать невозможно! Вечером из деревни к нам в отряд связной прибежал. Пот с него градом, мокрый, как суслик, кричит: "Ребята, радость, бабёшки свежую газету "Правду" нашли! Товарищ Сталин речь говорил на Красной площади! Оккупантов всех бить к чёртовой матери будем! Парад в Москве танковый был", - и всё такое.

Ну, всех словно живой водой сбрызнули. Послали людей за этой самой газетой, притащили её в отряд, разожгли громадный кострище, собрали возле него весь народ и всю-то ночь газету ту вслух читали. Только одним прочтёшь, хвать - новые подошли, читай сначала. И новые слушают, и старые не отходят. Ведь у нас тогда от немецкого радива все уши завяли. Мы по настоящему-то, по правдивому слову стосковались.

Речь товарища Сталина, почитай, за эту ночь те, кто помоложе, у кого память посвежей, назубок вытвердили. Он вон, Юрка, и сейчас вам ещё, поди, слово в слово перескажет, только спроси… Да ладно, не надо, так поверят, уже и рад!..

Да, ну ладно, пошла эта весть о газете найденной от одного к другому на много вёрст. И стали дальние-то деревни тайком от немцев ходоков выделять, и ходоки эти иной раз по сто вёрст шагали к нам в Ореховку, чтобы газету почитать. Речь товарища Сталина списывали в тетрадки. На немецких плакатах со всякой там брехнёй углём стали выводить: "Враньё".

Посветлело у людей на душе. Нет, нашу советскую власть не свалишь! Ну, и наши партизанские дела пошли веселей. Народ к нам косяками пошёл. Только со своим оружием, да и то с разбором принимать начали.

Немцы обеспокоились. В чём дело? Что такое? Нашлась у нас одна сволочь: Павлов Пётр, первеющий на весь район ворюга. Покончили мы его потом партизанским судом. Так вот и донёс он на Жаринову. Дескать, газета такая у ней завелась, что людям головы мутит. Ну, немецкие полицаи на грузовике прикатили - человек пятнадцать при пулемётах. Вломились к Жариновой в избу. Где газета? Подавай газету. Стоит Катерина перед ними белее савана: "И о чём вы спрашиваете, не знаю, и ни о какой газете не ведаю". Стали спрашивать: "А зачем к тебе люди со всей округи ходят?", И тут Катерина не растерялась. "А я, - говорит, - лекарственные травы такие собираю. Врачей-то, - говорит, - вы всех угнали, вот, - говорит, - и лечу людей хворых, они и ходят".

Складно соврала, да немцы не поверили. Должно быть, этот Павлов Пётр им все данные выложил. Да и, видать, очень уж немцев газета эта допекла. Да-а-а… Мучили Катерину долго. Руки выламывали, волосы по прядке из головы дёргали, - словом, фашисты. Плачет она и не сознаётся. "Хоть убейте, ничего не знаю". Вывели её на огород. "Говори, где газета, а то хату спалим". Запирается Катерина Власьевна. "Жгите, ничего мне неизвестно".

Голос у Николая Фёдоровича дрогнул, сорвался. Партизан отвернулся, сделал вид, что поперхнулся табаком, и стал тереть ладонью глаза.

- Чёртова махорка, горлодёр проклятый, не табак, а сущий уксус!.. Так вот сожгли они избу, а напоследок и её застрелили. А газета-то была у баб спрятана на огороде, под приметным камнем возле ветлы. Дочка вдовы - тоже Катя по имени, теперь она у нас в отряде сестрой милосердной, если хотите, мы её сейчас покличем, - так вот она ночью пробралась на тот огород, газету из-под камня достала и принесла её к нам.

И опять пошла "Правда" ходить по людям. Обветшала вся газета, обтрепалась. Мы её по сгибам да по уголкам промасленной бумагой оклеили и продолжали по колхозам читать.

Ну, а силы у нас партизанские всё росли, это само собой. Немец к тем дням всех своих солдат под Москву оттянул, потому что ему там лихо стало, а по деревням в гарнизонах так - старичьё разное осталось, самый последний разбор. И вот в одночасье ударили мы на его гарнизоны, всех их там переколотили, округу нашу очистили, и организовался у нас этот самый партизанский край, куда сейчас фриц без танков и носа сунуть не смеет. Ну это вы все сами знаете, об этом говорить нечего.

Я о газете. А газету ту командир наш спрятал. "Сохранять, - говорит, - буду, потому, - говорит, - исторический документ. Немцев, - говорит, - расколотим и газету эту в самый что ни на есть важный музей повесим. Пусть, - говорит, - потомки дивуются, какие у нас во время войны газеты были".

- Ну, и где ж она?

- Вот где - это сейчас вопрос. Хранил её наш командир, можно сказать, как зеницу ока, газету эту, потому, он, командир-то наш, был до войны партийным секретарём и в таких делах, что к чему, понимал. Однако раз прислал к нему из соседнего района командир отряда своего разведчика. "Давай, - пишет, - газету нам. Для тебя это, - пишет, - исторический документ, поскольку, вы, значит, уже освободились, а мы, - пишет, - ещё под немцем, она нам ещё как оружие пригодится". Ну, делать нечего, отдали им эту газету под расписку, и пошла она опять гулять по людям.

- Ну, а теперь где она?

Николай Фёдорович разводит большими узловатыми, оплетёнными верёвками вен руками, трудовыми руками колхозного кузнеца, из пор которых даже тут, в лесу, не отмылись копоть и металлическая гарь.

- Вот и не могу сказать. Потеряли мы её след. Теперь уже и район, где действует тот командир, что у нас газету выпросил, тоже освободился, тоже партизанский край. Меня туда по делам посылали, трофейную пушчонку лечить, ну, заодно командир наказывает: "Газету у них забери, я, - говорит, - её обязан на Большую землю отослать". Спрашиваю: "Где газета, гоните назад". А товарищ Н. ихний говорит: "Спохватились! Да ещё в декабре приходили ко мне ребята из-под самого аж из-под Минска, мы им и отдали".

Николай Фёдорович ухмыляется. Зубы у него белые, крепкие, красивые. Лицо, освещенное улыбкой, сразу молодеет.

- У нас по деревням про эту газету сказки говорить начали. Ей-богу!.. Будто бросили эту газету немцы в огонь - не горит, ножом её резали - не разрезали. Осерчали они, скомкали её, заложили в орудийную гильзу и - бах! И, говорят, будто она, газета-то, от этого не только не пропала, а стало их целый миллиён.

- Брехня, - солидно обрывает Юрка. - Бабьи сказки!

Николай Фёдорович смотрит на сына, маленького, крепкого, задористого.

- А вот и не брехня. Скажешь, плохо мы сейчас с Большой землёй связаны? Мы, дорогой товарищ, теперь и "Правду", и "Известия", и всякие иные газеты, даже почту оттуда каждую неделю получаем. И хоть читаем мы их с опозданием недели на две, однако всё знаем - и как вы там живёте, и что делаете, и как союзнички за Ламаншей себе затылок чешут, и как Красная Армия наступает и бьёт немца по всем фронтам.

Партизан крепко и ласково колотит по плечу сына. Тот пошатывается от этих ударов, но упрямо стоит.

- Что: скажешь, не так? А то - "бабьи сказки"… Их тоже понимать надо, сказки-то, Ерш Ершович.

Разведчики

Однажды в самый разгар войны в известной на весь Калининский фронт роте разведчиков, которой, как сейчас помнится, командовал тогда капитан Кузьмин, произошёл любопытный спор между двумя любимцами роты - старым солдатом Николаем Ильичом Чередниковым и очень удачливым снайпером Валентином Уткиным, человеком, годами хотя и молодым, но немало уже повоевавшим.

Чередников, всегда относившийся к молодёжи покровительственно и немножко насмешливо, в блиндаже, в присутствии всего отделения, утверждал, будто сумеет он так замаскироваться, что Уткин, подойдя к нему метров на десять и зная наверняка, что он где-то тут рядом, не сумеет его заметить. Уткин же, парень бывалый, самоуверенный, да и не без основания самоуверенный, заявил, что всё это "мура собачья", что он, к тому времени подстреливший из засады чуть ли не пятьдесят немцев, в пятнадцати метрах муху разглядит, а не то что человека, да ещё такого дюжего и здоровенного, как дядя Чередников: так звали в роте Николая Ильича.

Поспорили на кисет с табаком.

Судьёй попросили стать "поителя и кормителя" роты старшину Зверева, человека справедливого, пользовавшегося у бойцов большим уважением.

В час, когда рота отдыхала, отведённая после горячих дел во второй эшелон полка, старшина торжественно вызвал Уткина и повёл его с собой. Напутствуемые солёными шуточками, пожеланиями удачи, они вышли из расположения роты на задворки деревни, пересекли запущенное, непаханное, затянутое бурьяном поле, огороженное разрушенной изгородью, и остановились на повороте просёлочной дороги, там, где она, не круто загибаясь, уходила в редкий молодой березнячок.

- Стой тут и гляди в оба, - сказал старшина, засекая на часах время и сам ища глазом, куда бы это мог спрятаться тут дядя Чередников.

Был серенький, промозглый, ветреный день. Над мокрым полем, над леском, трепетавшим бледной шелковистой зеленью весенней листвы, торопливо тянулись бесформенные бурые облака, почти цеплявшиеся за верхушки дерев. Крупные, тяжёлые капли висели на глянцевитых ветках кустов. Холодная сырость пробирала до костей. Но где-то высоко, наперекор непогоде, жаворонки звенели над печальными забурьяненными полями о том, что не осень это, а ранняя весна стоит над миром.

Уткин внимательно огляделся. Местность кругом была ровная, прятаться на ней было негде, за исключением, пожалуй, кустарника, росшего по опушке. К нему-то он и стал присматриваться. Терпеливым, цепким взором разведчика он обшарил каждую берёзку, кочку, каждый кустик. Порой ему казалось, что он заметил несколько примятых травинок, или ком неестественно вздыбленного мха, или сломанный прут, вжатый ногой в болото и торчащий вверх обоими концами. Разведчик настораживался и хотел уже звать дядю Чередникова, но, вглядевшись повнимательнее, убеждался, что ошибся, и снова, с ещё большим вниманием, начинал осматривать местность.

Старшина сидел возле на большой груде камней, лежавшей на меже, покуривал и тоже с любопытством поглядывал кругом. От непрерывно сеявшего мелкого дождя трава покрылась сероватым дымчатым налётом, похожим на росу. Каждый след должен был выделяться на ней тёмным пятном. Но следов не было видно, и это больше всего смущало обоих.

Наконец, к исходу положенного на поиски получаса, Уткина взяла досада. Ему начало казаться, что старый разведчик подшутил над ним, что сидит он сейчас, по обыкновению своему, где-нибудь у костра, подкладывает сухие ветки, мечтательно следит, как танцует и потрескивает огонь, и посмеивается в усы над легковерами.

- Разыграл, старый чёрт! - не вытерпел, наконец, Уткин. - Всё, пошли, - чего тут пустырь разглядывать курам на смех!

И как только он это сказал, где-то совсем рядом, точно из земли, раздался знакомый хриплый голос:

- А ты гляди, гляди внимательней… торопыга… Глаз-то не жалей, а то всё: "Я, я, я!" Вот и вышла последняя буква в азбуке.

Назад Дальше