Ступин только головой покачал: что ж ты, дескать, друг ситный, молчал-то столько времени? На складе, пока на подводу грузили ящики с концентратами и мороженые бараньи тушки, разложил на цибике из-под чая лист бумаги и скомандовал Юлдашу:
- Ну, что же, земляк, говори, чего писать. Я до писем мастак, почитай, полроты меня эксплуатирует.
Под диктовку Юлдаша написал он в Казахстан длинное письмо о фронтовом житье-бытье, обычное солдатское письмо с упоминанием всех родственников и знакомых, с запросом о всяческих бытовых, дорогих сердцу человека, находящегося на чужбине, мелочах, с бесчисленными поклонами и пожеланиями в конце.
И верно, оказался он великим мастером писать, потому что, когда перечитывал он после письмо вслух, и Юлдаш, и дежурный по каптёрке кладовщик, да и сам писарь, выписывавший продукты, слушали его со вниманием, и каждый при этом вспоминал своих далёких, и все кивали головой в особенно трогательных местах. По пути, чтобы, как говорится, не тянуть вола за хвост, занесли письмо на полевую почтовую станцию, и с первой же машиной пошло оно из края, где свистели пули и трещал мороз, в край, где уже сошёл снег и зацветали абрикосы.
Когда через месяц пришёл ответ, Юлдаш сразу ожил, выпрямился, в фигуре у него появилась подтянутость, глаза стали смотреть веселее и оказались на поверку вовсе не сонными, а очень зоркими, живыми и даже, чёрт возьми, хитрыми глазами. Словом, ожил человек. К Ступину же, который писал ему время от времени письма, он так привязался, что и в бою и на досуге стремился всё время держаться около него.
И вот понемногу прочная фронтовая дружба связала этих троих совершенно разных людей.
Когда Ступина посылали в разведку или во вражеский тыл добывать "языка", он всегда старался взять с собой быстрого, сметливого балагура Галаулина и пожилого Юлдаша, который, при всей своей внешней медлительности, оказался человеком бесценным для таких дел: каменно-спокойным, выносливым, метким стрелком, умеющим часами в совершенной неподвижности выжидать врага.
Селились они теперь в одном углу землянки, спали на общей плащпалатке, хлеб и водку по очереди получали на троих, ели из одного котелка и только разве табак держали в разных кисетах.
Но настоящая дружба проверяется в трудные минуты. Такая минута для друзей наступила, когда после новогоднего штурма были освобождены, наконец, Великие Луки и остатки немецкого гарнизона сдались.
Прорвав вражескую оборону, их полк в авангарде дивизии быстро продвигался вперёд. Развивая успех прорыва, он с боями наступал день и ночь. И вдруг, когда основные линии немецкой обороны, сметённые и исковерканные нашей артиллерией, остались далеко позади, на пути полка, втянувшегося в теснину между холмами, оказался сильный немецкий дзот, державший под обстрелом всю местность.
Силами разведывательной роты, подкреплённой штурмовыми взводами, полк попытался с ходу сковырнуть этот дзот. Но огонь четырёх пулемётов, бивших оттуда, был так ловко организован и силён, что атака захлебнулась и авангарды принуждены были отойти и залечь. Движение приостановилось.
Тогда слово взяла артиллерия. Около часа пушки сопровождения долбили преграду. Снарядов не жалели. Когда осело бурое облако вздыбленной мёрзлой земли, ка месте дзота были видны обломки расщеплённых брёвен и закоптелый снег, забросанный черепками мёрзлой земли. Но вот пехота поднялась в атаку. Эти обломки вдруг ожили. Густой огонь четырёх пулемётов снова прижал атакующих к земле. Сгущались сумерки. В бездействии проходили минуты, цена которым хорошо известна тем, кто бывал в наступлении. Один за другим приезжали гонцы командира дивизии. Генерал торопил.
Командир полка сам пришёл в головную роту и вызвал охотников под покровом ночи уничтожить вражеский дзот.
- Ночью ничего не выйдет, а утром этот прыщ сковырнём, - сказал Пётр Ступин.
- Почему утром?
- Ночь будет светлая, - мороз. Да и немец ночью пуглив, караулов много. А утром он побеспечней, да и туман утром падёт.
- Откуда известно про туман? - спросил командир полка.
Он признал правильность ступинских доводов, но уж очень хотелось ему поскорее разделаться с препятствием и доложить генералу, что наступательное движение возобновлено.
- А видите, товарищ подполковник? - и Ступин показал ему рукав шинели, чуть седевший от инея.
К утру у Ступина готов был план. Галаулин с ручным пулемётом должен был подкрасться к дзоту справа, залечь получше в кочках, надёжно укрыться, окопаться и начать стрельбу по амбразурам, чтобы привлечь на себя внимание и огонь немцев. Тем временем Ступин с Юлдашем, вооружённые автоматами и штурмовыми ножами, должны были подобраться к дзоту, зайти ему в тыл и, неожиданно ворвавшись по траншее со стороны входа, снять часовых, если таковые окажутся, а гарнизон уничтожить гранатами.
План был хороший, и поначалу пошло всё гладко. Галаулину без особого труда удалось отвлечь огонь немцев. Друзья поползли в снегу и подкрались уже близко к дзоту, но тут вмешалась случайность, которую ни они, да и никто на их месте не мог бы предусмотреть. Шальная пуля, с визгом отрикошетив от камня, тяжело ранила Ступина в шею. Захлебнувшись кровью, он без чувств упал в снег, не успев ничего ни сказать, ни даже подумать.
Очнулся он, когда Юлдаш, привязав его к себе ремнём и двигаясь по снегу на четвереньках, нёс его в тыл. Тут между друзьями возникла первая ссора.
- Брось меня, Юлдаш, ползи вперёд. Туман садится!!
- Молчи, Пётр, молчи! - задыхаясь, хрипел Юлдаш, продолжая ползком нести на себе друга и два автомата.
- Я командир, я приказываю тебе бросить меня, выполняйте приказание, товарищ Нахтангов… Туман редеет.
- Ты - командир, Пётр. Юлдаш не бросит раненого командира, Юлдаш выполнит ваше задание, товарищ командир, хотя бы и вовсе не было тумана.
Он вынес друга в безопасное место, положил его под сосенкой, укрыл своей шинелью, а сам, взяв автомат, в одной телогрейке пополз обратно.
Туман действительно осел. Чистое морозное утро, жёлтое, как лимон, встало над холмами, кое-где поклёванными тёмными разрывами мин. Солнце сияло. Каждая торчащая из-под снега былинка чётко виднелась на голубом, золотисто-сверкающем насте. Галаулин продолжал отвлекать внимание немцев, изредка перестреливаясь с ними, но незаметно подползти к дзоту было уже невозможно.
Тогда Юлдаш принялся копать руками траншею в глубоком снегу. Он копал, отталкивая снег ногами назад, как это делает крот, прокладывая свои ходы, и по траншее этой, незаметный, он - со скоростью не быстрее полуметра в минуту - стал двигаться вперёд. Рыть руками слежавшийся, скрипевший и рассыпавшийся, как картофельная мука, снег было мучительно. Руки немели, лицо ломило, но Юлдаш был терпелив и вынослив. Обливаясь потом, чувствуя, как рвётся в груди сердце, он рыл, рыл, рыл. Рыл час, два, три, пока траншея его не упёрлась в твёрдую землю, в бруствер немецкого окопа, как догадался он.
Передохнув, жадно проглотив несколько комков снега и по царившей вокруг тишине определив, что окоп пуст, Юлдаш выбрал момент, когда перестрелка Галаулина с немцами усилилась, вынул нож, взял его в зубы, щёлкнул предохранителем автомата и быстро, по-кошачьи пружинисто-мягко перемахнул в окоп и замер.
Теперь он понял секрет немецкого дзота: именно сюда, в боковые глубокие рвы, немцы уходили отсиживаться от обстрела артиллерии.
В несколько осторожных кошачьих прыжков Юлдаш миновал ход сообщения и за поворотом лицом к лицу столкнулся с немецким часовым. Прежде чем изумлённый немец успел вскрикнуть, штурмовой нож был загнан ему в грудь по самую рукоятку. Перескочив через немца, Юлдаш появился у разбитого входа в дзот. В пропахшей порохом полутьме несколько тёмных фигур сновало у амбразур, посылая из пулемётов короткие очереди. Одной гранатой, брошенной внутрь, Юлдаш уничтожил всю пулемётную прислугу.
Услышав из своего окопчика взрыв в дзоте, Галаулин сразу смекнул, в чём дело. Он схватил своё оружие и ринулся вперёд, в первый раз в жизни стреляя из ручного пулемёта на ходу. Он прибежал как раз во-время, на несколько секунд раньше, чем добрались по траншеям из тыла вражеские подкрепления. Теперь умелым воинам было уже легче. Огнём автоматов они задержали немцев на поворотах траншей, а подоспевшая рота докончила дело.
Так трое друзей проложили путь наступающему полку.
Я видел всех троих через несколько дней в полевом госпитале, куда Нактантов и Галаулин, только что получившие ордена Боевого Красного Знамени, пришли проведать раненого Ступина. Оба тихо и чинно сидели возле его раскладной койки, положив руки на колени, а перед ними на газете были разложены стопки белых сухарей, вывалянных в махре, колбаса, ком масла и папиросы. Всё это получили они вчера в день награждения и всё, до последнего сухаря, принесли раненому другу. Они были важны и торжественны. Ступин же, которого, по его словам, в этот день "рана отпустила", наоборот, был весел, громко хрустел сухарями, крепкими зубами рвал задубевшую колбасу и подшучивал над приятелями:
- Всего натащили, а вот самого главного не дают. Друзья тоже называются!
"Самое главное" аппетитно булькало в алюминиевой походной фляжке Юлдаша. Друзья, по общему согласию, решили поберечь "самое главное" до выздоровления Ступина и до того торжественного часа, когда и ему по выходе из госпиталя тоже вручат орден. Ждать, принимая во внимание серьёзную рану, было, вероятно, долговато.
- И вы думаете, не сберегут? Сберегут. Голову наотрез - сберегут! Это ж такие ребята! - на всю палату, как торжественно именовали тут взятую под госпиталь обычную крестьянскую избу, шумел Ступин.
И все в палате - и раненые со своих коек, и старый врач-хирург, с изъеденными карболкой руками, и молодая сестра, румяная, как помидор, и похожая в своих кудряшках на ёлочную игрушку, - с улыбкой смотрели на троих друзей.
Рождение эпоса
В заметённом снегом прифронтовом овражке, ограждённом от ветра и взоров неприятельских наблюдателей порослью невысокого лохматого соснячка, где наступавший батальон делал короткий привал, я стал свидетелем такой любопытной сцены. Три бойца-казаха, коренастые, широколицые парни в мешковато сидевших на них шинелях, примостившись поодаль от других у разлапистого корневища вывороченного снарядом дерева, варили на костре кашу из пшённых концентратов. Один внимательно следил за кипевшим котелком, помешивая кашу можжевеловым прутом, другой подкидывал в костёр сухой валежник, а третий, уже немолодой, морщинистый, рябоватый, сидел на корневище, держа винтовку на коленях, и задумчиво смотрел в огонь, с сипением, треском и воем пожиравший сухие ветки.
И вдруг он начал тихонько покачиваться и завёл резким фальцетом степную протяжную песню, - звеневшую однообразно, как ветер в верхушках сосен. Он пел всё громче и громче, мерно раскачиваясь, пристукивая в такт ногтями по прикладу винтовки, закрывая глаза на высоких нотах.
- Знаете, о ком он поет? О майоре Малике Габдуллине. Вы о нём слышали? Герой Советского Союза; он на днях побывал тут у нас в батальоне, - пояснил лейтенант Климов, сухощавый, жилистый человек, с обветренным, огрубевшим от зимнего загара, но всё ещё юношески-живым лицом. Наклонив набок голову, он прислушивался к песне и постепенно начал переводить: - Он поёт, что Малик-батыр силён, смел, хитёр, как степной лис, что у него - ухо джайрана, и он слышит врага за много вёрст, что у него глаз беркута, и он видит врага, как бы тот ни прятался, что его рука не устаёт убивать фашистских шакалов, и такая это рука, что чем крепче она их бьёт, тем больше наливается она богатырской силой. Он поёт, что от одного вида Малик-батыра немцы обращаются в бегство…
Песня журчала, звенела, лилась, как лесной ключ, тихая, чистая и неиссякаемая. Как магнит, влекла она к себе бойцов и командиров - казахов. У костра уже стояла внимательная, задумчивая толпа, но солдат-джерши так увлёкся своей песней, что никого не замечал. Круглое лицо покрылось нервным румянцем. Порой он весь вытягивался, точно слушая что-то, что звучало в воздухе для него одного, и пересказывал это для всех. Песня увлекла даже нас, не понимавших слов, а казахи слушали с таким вниманием и были так ею поглощены, что не замечали, как уходит из котелка закипевшая каша, как шипит она в углях затухающего костра, распространяя кругом сытный запах пригоревшего пшена.
- Он поёт о том, как любят Малика казахские степи, как все отцы завидуют его отцу, как все матери чтут мать, родившую такого сына, как девушки видят ого во сне и поют о нём песни. Он поёт, что сам Сталин знает Малика, хвалит Малика, прислал Малику из Москвы Золотую Звезду, что Малик ходит сейчас по окопам, неся с собой сталинские слова, и что речь его понимают бойцы всех народов, потому что она проникает им в душу. Он поёт, что сам он видел Малика и слышал Малика и что Малик сказал им: если они будут хорошо воевать, то в родных степях о них будут петь вечные песни, как поют сейчас о богатырях прошлого - Кобланды и Махамбете.
Песня оборвалась вдруг на высокой ноте. Певец смолк, усталый и смущённый. Но ещё не скоро рассеялось обаяние его импровизации, не сразу разошлась солдатская толпа, не сразу его товарищи, опомнившись, схватились за котелок спасать остатки выкипевшей каши.
- Вы знаете, нам посчастливилось видеть рождение нового эпоса, - взволнованно сказал лейтенант Климов. Застенчиво улыбаясь, он признался, что песня эта напомнила ему чудесные и совсем недавние дни, когда он преподавал литературу в одной из алмаатинских школ, а в дни каникул разъезжал по степи, записывал такие песни. - Вот так и рождается новый эпос, эпос Отечественной войны, - добавил он. - Вы майора Габдуллина не знаете?
Я знал Малика Габдуллина. Не раз приходилось встречаться с ним на фронтовых ночлегах, и от него самого и его товарищей мне была известна не содержащая, впрочем, ничего сказочного, но действительно интересная биография этого офицера.
Конечно, ни отец Малика, старый неграмотный колхозный скотовод Габдулла Элемесов, ни сам он, советский юноша, из пастуха выросший в доцента, в известного на своей родине фольклориста, опубликовавшего уже несколько работ, никогда и не думали, что сам он, Малик Габдуллин, при жизни станет героем казахской былины.
В момент объявления войны Малик был поглощён работой над кандидатской диссертацией. Она была уже готова. Его друзья по институту, литераторы и языковеды, одобряли её. Оставалось только стилистически отшлифовать. Но в это время в Алма-Ате начала формироваться, коммунистическая дивизия. Лучшие люди города шли в неё добровольцами. Малик отложил любимую работу, в которую он вложил больше двух лет труда, явился в райком партии, попросил снять с него "броню" и послать на фронт рядовым бойцом. Время было трудное, с ним не стали спорить. Молодой учёный получил форму, котелок, вещевой мешок и полуавтоматическую винтовку. Учили военному делу ускоренно: фронт требовал новых и новых резервов.
В разгар немецкого наступления на Москву Габдуллин в составе своей дивизии прямо с колёс попал в бой, и глинистый мёрзлый окоп, неумело и наспех отрытый на крутом берегу речки Рузы, стал для него первым курсом военной суровой школы. Рота, где Малик был политруком, растянулась повзводно по восточному берегу реки. Взвод, в котором ему пришлось заменить убитого командира, оборонял левый фланг. Приказ был получен категорический - не пускать немцев за речку, держаться любой ценой. Позади была Москва.
Первый бой, проведённый Маликом, был очень напряжённым. Он продолжался весь день почти без перерыва. Рота немцев, имевшая, повидимому, столь же категорический приказ наступать, старалась перейти речку вброд на участке его взвода. Её подпускали, давали солдатам втянуться в воду, потом поливали сверху пулеметным огнём, и чёрная холодная, курившаяся парком осенняя вода тихо уносила вместе с шелестящим "салом" тела врагов.
Так повторялось несколько раз. С каждой новой атакой Малик Габдуллин, до тех пор знавший войну только по книгам да кинофильмам, всё уверенней чувствовал себя в необычной для него роли командира. Приказы его становились яснее, решительнее, его тихий голос звучал требовательнее и жёстче.
Вечером, уже в сумерках, отбив последние атаки и заставив остатки немецкой роты убраться с гребня противоположного берега, он послал связного доложить командиру роты, что задание выполнено и он ждёт приказа. Нервный подъём боевого дня схлынул, Малик чувствовал большую усталость, насторожённо и опасливо вглядывался в тьму. Не без удивления слышал он то, на что днём в сумятице не обращал внимания. Перестрелка, гулко раздававшаяся в тишине, шла почему-то у него за спиной. Он был ещё неопытен и так и не понял, что это значит.
Тогда Малик вызвал сержанта Коваленко, человека огромного роста, недавнего председателя передового в Казахстане колхоза. С ним Малик подружился ещё в эшелоне и полюбил его за спокойный, рассудительный оптимизм.
- Максим Данилович, - сказал он, обращаясь к нему ещё по-штатски. - Сходи, друг, на капэ. Что они там спят? Ни связи, ни приказа. И узнай ещё, что это там за стрельба такая у нас за спиной.
- Схожу, товарищ Габдуллин, - так же по-штатски ответил сержант. - Только сдаётся мне - того, неважнецкие у нас дела. Стрельба-то эта очень мне не нравится. …
Часа через два Коваленко вернулся бледный, в изорванной шипели, с головы до ног перепачканный в глине, и молча протянул Малику окровавленный партийный билет. Тот с трудом раскрыл слипшиеся корки - это был билет командира роты. Немцы прорвались за реку и потеснили правофланговые взводы. Командир роты погиб, захваченный врасплох вражескими автоматчиками. Труп связного Коваленко видел, на дороге. Чтобы вернуться на позиции, сержант с километр полз в тумане по мерзлой пашне, пробираясь межой уже мимо немцев.
- Как быть, командир? - спросил он, грея над костром большие посиневшие и исцарапанные руки.
Вчерашний учёный ещё не потерял привычки всё в жизни тщательно анализировать. "Чем я располагаю сейчас?" - спросил он себя. Во взводе осталось сорок три бойца. Продукты, выданные на сутки, на исходе. Люди докуривают последние крошки табака, вытряхивая их из уголков карманов. Немцы зашли с тыла. Кто знает, далеко ли им удалось уже прорваться за речкой? Отходить? Но вчерашний бой против целой роты противника, бой, в котором только что брошенный в войну взвод вышел победителем! Минувший день уже сделал Малика военным человеком. Последний приказ, полученный им тридцать шесть часов назад, требовал держаться до последнего. Приказ есть приказ.
- Строить круговую оборону, товарищ старший сержант, - ответил Малик другу тоном приказания.
И застучали ломы, заскрежетали лопатки о мёрзлую глинистую землю.