Она невольно замедлила шаг. Каждое движение причиняло боль. Она старалась идти быстрей в короткие промежутки, когда безжалостные клещи на миг ее отпускали, когда можно было легче вздохнуть. Но промежутки становились все короче. Боль усиливалась, нарастала, становилась все яростнее, все злее. Собственно надо бы упасть сейчас в горячий песок, и кричать, и выть, чтобы забыть о происходящем, чтобы заглушить этот ужас, это издевательство над человеком.
Деревня была совсем близко. Еще десять шагов, еще пять - и Анна вступила в черту строений, на деревенскую улицу, с домами по обе стороны. Это был конец пути, это была та цель, к которой она так упорно стремилась. За покосившимся забором первого домишки склонялись зачахшие, обомшелые плодовые деревца. На порог вышла девушка. Она лениво расчесывала щербатым гребнем редкие жирные волосы. Внимательно, равнодушными, чужими глазами посмотрела на Анну. И у той не хватило решимости войти за покосившийся забор. Она тихонько прошла мимо двора, провожаемая взглядом чужой девушки. Она знала, хорошо знала, на что прежде всего уставилась та.
Остатки сил, которые Анна еще могла собрать, когда стремилась к невидимой деревне, теперь покинули ее. Уже не было никакой опоры, уже нечего было ждать. А боль все усиливалась. Анна вынуждена была стиснуть зубы. Словно таща себя за волосы, изо всех сил выдергивая из каких-то глубин вымогала она у себя каждый шаг. Крупный пот выступил на ее лбу.
Маленькая собачонка выскочила из-за угла и с пронзительным лаем преградила дорогу. Анна вздрогнула. Пуще всего испугалась она этой собачонки, почти щенка, безобразного ублюдка, нелепой смеси каких-то невиданных пород. Из избы выглянула женщина - и снова Анна увидела равнодушный, чужой взгляд незнакомого человека.
Теперь она уже ни о чем не думала. Она шла, как испорченный, скрежещущий, но все еще действующий автомат. Как сквозь туман, увидела она играющих у дороги мальчишек. Зачем, для чего собственно она спешила сюда? Теперь у нее было лишь одно желание: уйти отсюда, выбраться, наконец, из этой улицы, из этих тянущихся по обе стороны серых заборов, серых кровель, от этих серых людей, опять выйти в песчаные поля, в сосновый лес и там спокойно упасть и умереть, чтобы никто не видел, никто не знал, никто не бросил на нее равнодушного взгляда.
Отчаявшимися глазами она вдруг увидела серебристые верхушки огромных, высоких деревьев, полукруг реки, широкой излучиной изгибавшейся за деревней. Еще лишь несколько шагов, лишь несколько шагов.
И тут она споткнулась. Это отозвалось в глубине ее тела как удар, как еще один ничем незаслуженный удар, который превысил меру ее выносливости. Еще раз споткнулась - в дорожной пыли здесь валялись какие-то камни. Пересохшие губы ее скривились, как у маленького ребенка. На глаза навернулись слезы. И Анна, не понимая, что с ней происходит, заплакала - вполголоса, неутешно, по-детски. Она чувствовала, как по ее лицу льются соленые слезы. Споткнулась еще раз. Уже не хватило сил, чтобы удержаться на ногах, поймать утерянное равновесие. Перед последней избой, на самой середине дороги, она опустилась на колени. Теперь почувствовала, что время пришло. Она упала.
Медленно, недоверчиво подходили к ней неизвестно откуда взявшиеся дети. Двое, четверо, пятеро. Мальчишки в рубашонках, в рваных штанишках стояли в нескольких шагах. Смотрели.
Протяжный стон, какое-то животное мычание вырвалось из уст лежащей женщины. Мальчишки отскочили. Но любопытство более сильное, чем что бы то ни было, победило страх перед неизвестным, и они снова были тут.
Белые губы Анны сжимались крепко, но это не помогало. Стоны, словно исходящие не из человеческой груди, усиливались, нарастали, переходили в крик.
Маленький мальчуган наклонился и, с камнем в руке, подошел поближе.
- Ты! Встань!
Анна взглянула налившимися кровью глазами. Камень, пущенный маленькой рукой, ударил ее в ногу.
Она вскрикнула и тотчас почувствовала второй удар. Дикий страх охватил ее. Она попыталась подняться, но тотчас снова упала. Она чувствовала, что юбка уже промокла, что даже песок под ней стал мокрым, что еще миг - и это случится. Здесь, на большой дороге, под градом камней, швыряемых детскими руками.
- Люди!
Лишь сейчас она заметила опершуюся о плетень старуху. Та стояла и равнодушными глазами смотрела на происходящее.
- Ради Христа, люди, смилуйтесь!
Задвигались какие-то тени. Как сквозь туман, она видела, что они приближаются к ней. Не разбирая слов, слышала, что кто-то кричит на детей.
Женщины стояли в нескольких шагах. Их было человек пять. Какой-то крестьянин сплюнул и отошел в сторону.
- Бродяжка.
- Нашла место!
- Сейчас родит. Вот как бог свят - родит!
- Прогнать бы ее!
- Как бы не так! Прогонишь ее сейчас!
- Не из Доманевиц она, а?
- И-и, нет, наверно…
Анна раздвинула ноги. Да. Теперь уже не стоит сдерживать эти боли, оттягивать страшный миг. Будь что будет.
- Люди добрые, да что же это делается на свете, - разглагольствовала Баниха, качая растрепанной головой.
- Ты же повитуха, вот и помогла бы, - сказала одна из женщин.
Дети, поначалу перепуганные, снова подошли целой стайкой.
- Грех один!.. - поморщилась Баниха.
- Хоть бы в сарай ее отнести, что ли…
- Ага. Может, в твой?
- Да ведь у Салиняка сарай пустой стоит, туда можно!
Они обрадовались. От всего двора Салиняка после пожара остался один сарай, сам Салиняк ушел в город. Крыша в сарае была дырявая, дверь выломана. Но для этакой в самый раз.
- Казимир, дай-ка сюда какое-нибудь рядно.
Старый крестьянин заковылял к дому. Долго копался в сенях. Наконец, притащил цветную плахту, которой покрывал сиденье в телеге. Женщины общими силами уложили на нее Анну. До сарая было несколько шагов.
- Соломы чуточку подложите. Вон там, в углу она.
Анна трепетала, что ее вот-вот уронят. Сейчас в ней не осталось ничего, кроме животного, бессознательного инстинкта самосохранения. И в это мгновение она боялась уже за двоих.
- Вот так. Ну, кладите!
Она с облегчением почувствовала прохладу сарая и шорох соломы под дырявой плахтой. Тут же ее вновь схватили боли. Она вскрикнула. Пыталась сдержаться, но это уже было сверх сил. Она завыла. Пронзительный, стонущий крик отдавался в балках креплений, тонул в подгнившей соломе кровли. И об эту солому мягко застучали камни.
- Да прогоните же этих ребятишек!
Одна из женщин с криком выскочила за дверь. Между тем в сарае Баниха занялась, наконец, родильницей.
- Принесли бы воды, которая-нибудь. Ройчиха, у вас топится, вода есть?
- Сейчас принесу.
- Тряпки бы нужны… Да ну, убирайтесь-ка, бабы, а то вы только мешаете мне!
Они вышли из сарая. Одна за другой лениво двинулись по домам искать тряпки.
Воробьи ворошились в соломе стрехи. Скрипела едва державшаяся на изъеденных ржавчиной петлях уцелевшая половинка дверей.
- Мальчик, - сказала Баниха и выпрямилась над Анной, лежащей на соломе.
Та шевельнула прозрачными пальцами, не в силах произнести ни слова. Ей было безразлично - мальчик, не мальчик. Единственно важно было то, что уже не надо идти по ужасающей дороге, что можно лежать - спокойно лежать без рвущей боли, чувствовать, как стекают по ногам теплые струйки крови, и пить воду из жестяной кружки, которую ей подавала эта чужая женщина. Ее охватывала непреодолимая сонливость. Где-то там, за стенами сарая, видимо, смеркалось, потому что в сарае становилось все темнее. Запищал ребенок, она не шевельнулась. Ей не было дела ни до чего на свете. Она лежала на спине и сквозь дыру в соломе заметила слабый, трепетный блеск - звезду. Улыбнулась этой далекой звезде бледной улыбкой. Зашуршала солома, - Баниха рассматривала ребенка.
- Хорошенький мальчик, можно сказать…
Анна не слышала. Баниха сердито пнула ногой край плахты.
"И везет же таким! Мальчонка хоть куда!"
Воробьи утихли. Видимо, у них были гнезда где-то в соломенной кровле, - временами было слышно, как они там шевелятся. Светлая ночь заглядывала в отверстие выломанных дверей. К сараю снова начали сходиться женщины. Они остановились группкой у входа.
- Слыханное ли дело, на дороге!
- И куда только прет этакая, раз знает, к чему дело идет!
- Может, просчиталась…
- Как раз! Просчиталась. Ребенок доношенный?
- Доношенный, доношенный. Мальчик, как картинка! - похвасталась Баниха.
Тощая Игнатиха поморщилась.
- Байстрючонок…
- А может, и нет?
- Ну да! Кабы нет, то она бы дома сидела, а не таскалась по дорогам!
На улице послышались шаги.
- Старостиха несется!
Они неохотно расступились, неприязненно глядя на подошедшую молодую женщину.
- Я у матери в Росохах, а тут мне говорят… Где же она?
- А вон лежит…
- Люди, как же это так? В сарае? Совести у вас нет, что ли?
- А что, в избу нам ее брать? - огрызнулась было Игнатиха.
Но злость в них уже утихла.
- Принести ей чуточку молока, что ли? - вслух соображала Плыцина.
- Так вы ее до сих пор, как собаку, тут держали? - всплеснула руками старостиха и, шурша юбками, вошла в сарай.
- Темно, ничего не видать. Эй, Сташек, где ты там? Сбегай-ка за старостой, скажи, чтобы сейчас же шел сюда!
- Не иначе, Баниха, как ее к вам в избу сунут, - пробормотала тихо одна из женщин.
Она угадала. Потому что тотчас появился староста, и все сразу приняло другой оборот, пошло быстро и именно так, как надо.
Больную перенесли к Банихе.
- Вы же повитуха, а женщине помощь нужна, - сказал, хмурясь, староста, даже не спрашивая мнения Банихи.
- Интересно, кто же это будет их кормить? И ухаживать за ними? - тихо пробормотала Баниха, чтобы он не слышал.
Но он все же услышал.
- Не беспокойтесь, волость заплатит, если у кого другого не найдется.
- Ишь какой щедрый на общественные-то деньги! - шептались между собой бабы.
Тотчас нашлась и кровать, нашлось и молоко, все пошло быстро, гладко. Бабы заглядывали в окно Банихи. Роженица лежала с закрытыми глазами, как мертвая. Ее ровно вытянутые на плахте тонкие худые пальцы не шевелились.
- Помрет, да и все, - изрекла какая-то баба, приплюснув лицо к оконному стеклу.
Но Баниха уже приступила к исполнению своих обязанностей и разогнала всех.
- Ишь какие любопытные! Ничего тут интересного нет! Пошли бы вы домой, Ройчиха, а то и тут слышно, как ваш мальчонка орет!
Они отошли от окна, но расходиться по домам никому как-то не хотелось. Слишком уж много событий произошло в Калинах в этот день. Похороны молодого графа Остшеньского, а теперь еще эта чужая, и роды на дороге…
Они останавливались у плетня и болтали. После знойного дня наступил прохладный вечер. Безлунное небо искрилось звездной пылью. Во рвах по обе стороны дороги раскрылись крупные звезды белены. От них исходил душный, сладкий, ядовитый аромат. Одурманивающее благоухание наполняло ночь. Шелестели листья на вербах. И разговаривающие невольно приглушали голоса.
Говорили о панах Остшеньских, старом и молодом, и о тех двоих, о Бруно и Юзефе. О графине Остшеньской и об остшеньской усадьбе. Было о чем поговорить. Хо-хо! Ведь все дочиста вокруг: земли, леса, воды - все было ихнее. Когда старик Ковалик ехал как-то в город по железной дороге, он стал у окна вагона и смотрел. Леса, озера, деревни мелькали за окном - и все принадлежало Остшеньским. Куда ни глянь, на запад и на восток, на север и на юг, земля была панов из Остшеня. Поезд миновал одну станцию, другую, третью, и все не мог миновать их владения. В то время как другие имения дробились и разорялись, а помещики распродавали землю и уезжали в город, Остшень стоял незыблемым. Он креп, разрастался, поднимался. Ящики яиц, белые, как снег, породистые куры, лисьи шкурки, рыжик, яблоки, овощи отправлялись из Остшеня на железнодорожную станцию, ехали далеко, в вечно голодное чрево Варшавы. Вздыхали господа из Грабовки, из Подолениц, а Остшень разрастался и цвел.
- И для кого только, милые вы мои?
- Неужто этой Зузе все оставит?
- Дурочке-то? Не болтайте зря!
- Да ведь в могилу-то с собой не заберет?
- Кто его знает, какие у него расчеты…
И правда, у графа Остшеньского могли быть свои расчеты. Как знать, что он выдумает?
- Кабы всему этому пропадать, не стал бы он так обдирать народ, как сейчас обдирает.
- Эх, как бы не так! У кого всего много, тому всегда еще больше получить хочется!
- Зоську на праздники брали помогать на кухне, так она от повара слышала, что все дочиста было покойнику отписано.
- В детях его господь покарал, не иначе.
Вдруг они толкнули одна другую и примолкли. От Стефановича, прихрамывая, вышел Гавин.
- Ч-что ж это вы, к-кумушки, спать не и-и-идете?
- Ночь хорошая, вот и спать неохота! - бойко ответила веселая Курчиха.
Он покачал головой и ушел, высокий, сутуловатый, волоча хромую ногу. Они подождали, пока он скрылся, и тотчас сбились в кучку еще теснее, зашептались еще оживленнее. Об этом самом Гавине. Все знали, но всегда это казалось ново, странно, непостижимо. Как это так? Госпожа графиня - и Гавин!
- Смолоду ведь он другой был. Ну, а уж когда человек состарится, что с него возьмешь?
- Ну да! Кого хотите, спросите. Всегда он заикой был и хромал чуточку!
- Господи боже мой, что на свете-то творится!
Это снова натолкнуло на разговор о той, приблудной. У Банихи погас свет, - должно быть, уснули.
- Что же этот староста-то думает? На свой счет ее общество содержать будет, что ли?
- Поболеет и уйдет, не век же ей здесь вековать.
- Ну да! Есть ей куда идти! Было бы, так небось посреди дороги рожать не стала бы.
- Анеля! Анеля! Домой!
Гневный голос вдруг ворвался в тихую ночь, как ветер в заросли ивняка. Курчиха рванулась бежать.
- Да иду уж, иду! Горит, что ли?
Тут только они спохватились, что уже поздно. На небе искрились стожары. Далеко, на другом конце деревни, лаяла собака. Женщины постояли еще минутку и нехотя разошлись. Их мысли были полны графами Остшеньскими и бродяжкой.
Здесь и там скрипнули двери. Зашелестели листья осин, растаяли в воздухе голоса. Пахло беленой, ночь дышала ядовитым благоуханием, одуряющая и сладкая.
II
Винцент медленно шел к избе кузнеца. Каждый день, когда надо было браться за работу, его охватывала все та же глухая злоба.
В открытое оконце доносился шум, как из улья. Шлепали босые ноги по полу - мальчики тузили друг друга кулаками. Едва услышав скрип дверей, они притихли.
Винцент сел за хромоногий столик. Разумеется, опять качался, как каждый день, как всегда. Он оперся на него руками и заглянул под крышку. Ну, конечно, сосновый клин, подложенный под ножку, нисколько не помог. Пол был перекошен.
Кто-то из детей захихикал. Винцент гневно выпрямился. Вот никогда он не может удержаться от того, чтобы не попробовать, качается стол или нет. Он знал ведь, что несколько десятков глаз подстерегают этот момент, ожидают его, как выполнения обязательного ежедневного обряда. И все же он всегда машинально пробует.
Монотонным хором, проглатывая окончания слов, дети читали молитву. Винцент смотрел на серую толпу учеников и учениц, чувствуя, как его охватывает непреодолимая, липкая скука. Он открыл классный журнал.
- Здесь!
- Здесь!
- Нету!
- Нету!
- Стасяка опять нет?
- Ему надо ребенка нянчить, мать на прополку пошла! - пропищала с задней скамьи девочка.
- Антоняк?
- Скотину пасет.
- Захарчук?
- Поехал с отцом рыбу ловить.
Винцент пожал плечами. Вечно одно и то же. Пассивное, упорное, непреодолимое сопротивление.
- Заплатят штраф! - сказал он сухо, выписывая на листок бумаги фамилии.
- Стасяки не заплатят.
- Ну да! Скорей, чем Захарчуки.
- Тише!
Дети утихли. Винцент с мстительным ожесточением записывал дальше. И пусть, пусть творится что угодно. Война так война. Есть предписание - и баста!
В классе было тихо. Лишь маленькая, вечно страдавшая насморком Анелька шмыгала носом.
- Читай!
Грязный мальчонка, запинаясь, читал по складам, неуклюже водя по книжке черным пальцем. Винцента брала злость, она поднималась волной все выше, колыхала перед глазами злую тьму. Учитель подошел к скамье и остановился возле читающего мальчика.
- Вчера ты опять не был в школе.
Тот смотрел на него круглыми, без всякого выражения глазами и молчал.
- А читать не умеешь! Третий год!
Коротко остриженная, круглая голова кивнула, словно соглашаясь.
- Почему ты не ходишь?
- Я по ягоды… Потому что…
- Все вы так! То корову пасти, то по ягоды, то ребенка нянчить, что кому вздумается! Только на школу времени не хватает! А потом что? Знает кто из вас хоть что-нибудь? Ровно ничего! Зря только тут с вами мучаюсь, жилы из себя тяну.
Он вдруг опомнился. К чему все это? На него смотрели глаза - голубые, серые, черные, зеленоватые. С чуждых, враждебных лиц смотрели равнодушные глаза. Быть может, насмехаясь, что он так "чудит", а может, враждебно.
- К доске!
Неуклюжие маленькие пальцы, красные, обмороженные зимой, никак не справятся с мелом. Впрочем, и мел никуда не годится, крошится и осыпается, как известь со стен Кузнецовой избы.
Выстраиваются белыми рядами цифры. К чему это все? Инспектор больше не приедет. Может, оставит их в покое? Ведь скоро конец года, каникулы. А к осени, если все хорошо пойдет, незаконченное здание школы, глядящее на дорогу слепыми зрачками заколоченных досками окон, очевидно, будет готово, и можно будет перебраться туда из этой разваливающейся лачуги…
Мел заскрипел по гладкой поверхности доски, и одновременно в сенях отчаянно завизжал поросенок. Кузнечиха с криком выгоняла его во двор. И лица сразу изменились. Да, в таких случаях они смешливы. Стоило курице вскочить на подоконник или кузнечихе раскричаться на мужа, стоило проходящей мимо корове замычать прямо в окно, как враждебная настороженность на миг исчезала, и широкие улыбки появлялись на бледных губах детей. А так даже самое хорошее настроение могло испортить это серое безразличие, непреодолимой стеной стоящее между детьми и учителем.
А если инспектор приедет?
Учитель почувствовал пробежавший по спине неприятный холодок. Совершенно ясно, с ужасающей отчетливостью он увидел в журнале длинные списки отсутствующих, увидел эти грязные, засаленные тетради, в которых он небрежно поправлял домашние работы, и этих детей, едва-едва на третьем году обучения читающих по складам, и эти уроки, которые он вел без всяких "наглядных пособий", хотя по существу так легко было бы их достать - ведь и лес, и вода, и луг за калиновой рощей изобиловали ими.
Разумеется, если бы постараться… Но собственно зачем? Разве это что-нибудь изменит, переиначит, пробьет стену равнодушия?