Том 2. Земля в ярме. Радуга - Ванда Василевская 23 стр.


На боковой дороге, которой обычно не пользовались, заскрипели колеса, и из-за завесы тумана, из розового сияния рассвета показался воз. Плохо смазанные колеса скрипели, звук далеко отдавался в чистом воздухе. Учитель опять почувствовал ту же тревогу, которая не давала ему сомкнуть глаз всю ночь, которая подняла его с постели до рассвета, хотя воз был как воз, мало ли кто мог ехать в деревню, пусть и в столь раннюю пору? Лошадь была нездешняя, большая, сивая. Не калинская лошадь.

Скрип доносился все явственней. Большая лошадиная голова раскачивалась вверх и вниз медленным, однообразным движением. Рядом с возом, держа вожжи, шел высокий крестьянин. Винцент всмотрелся пристальней, но лишь когда воз приблизился, узнал Скужака.

Лошадь едва тащилась, наклоняя голову, словно надеялась найти что-нибудь съедобное на влажном от росы песке. Воз был покрыт рядном. Скужак едва придерживал рукой вожжи. Увидев учителя, он еще замедлил шаг и кивнул кудлатой головой в небрежно надвинутой бараньей шапке.

Сам не зная почему, Винцент ускорил шаг. Они сошлись у поросшего соснами пригорка за недостроенной школой, глядящей на дорогу слепыми глазами заколоченных досками окон.

Скужак забросил вожжи на худую спину костлявой лошади и опустил руку в карман. Медленно, флегматично достал бумагу и табак. Неуклюжими пальцами стал медленно свертывать папироску.

Теперь Винцент понял. На холщовом рядне тут и там проступали темные пятна. Угол рядна завернулся, и, сам не понимая, на что смотрит, Винцент увидел Анну.

Она лежала вверх лицом, на груде тел. Ее всегда бледные губы теперь не отличались цветом от кожи лица. Волосы ореолом рассыпались вокруг головы. При каждом движении лошади, которая подвижными ноздрями упорно обнюхивала песок, голова умершей покачивалась из стороны в сторону, словно упрямо отрицая что-то. Возле самого ее лица протянулись закоченевшие синие пальцы - но это не была рука Анны.

Винценту показалось, что он летит в пропасть, в какую-то ужасающую бездонную яму. Весь мир вокруг закачался так сильно, что понадобилось стремительное движение рук, чтобы сохранить равновесие и не упасть прямо на дорогу. Все показалось вдруг сном - да это, наверно, и был кошмарный, дурной сон, от которого непременно нужно и можно было пробудиться, и тогда окажется, что все совсем иначе и что такие вещи, как во сне, никогда не случаются в жизни, тем более здесь, на дороге, неподалеку от здания школы.

Но голова умершей покачивалась из стороны в сторону в упорном отрицании, и Винценту пришлось поверить, что это не сон. Полными ужаса глазами он взглянул на крестьянина. Скужак курил, седой дымок махорки волнистой струей уносился в пахнущий росой воздух. Маленькие серые глаза смотрели прямо в побелевшее лицо Винцента.

- Так-то, господин учитель, - сказал Скужак, и его рыжие усы поднялись вверх в странной гримасе, обнажая желтые редкие зубы.

- Н-но!

Лошадь лениво, нехотя двинулась вперед. Тонущие в песке колеса сопротивлялись. Серая лошадиная кожа шевельнулась, под ней заиграли сухие мускулы, лошадь рванула. Голова Анны в стремительном броске повернулась в сторону. Рана была сзади, на черепе. Черная кровь склеила волосы.

- Н-ноо!

На этот раз дело пошло. Приведенный в движение скрипящий воз двигался вперед уже как бы по инерции. Сбоку медленно плелся Скужак, по самому краю канавы, густо заросшей резными листьями медвежьих лап и беленой.

Не слыша за собой шагов учителя, Скужак еще раз оглянулся через плечо.

Но Винцент стоял, как прикованный, с глазами, устремленными на лицо Анны, хотя его уже не было там, куда он смотрел. Покачивая головой, она ускользнула из поля его зрения, упорно отрицая что-то, ушла, отплыла туда, к деревне. Но глаза Винцента так и остались устремленными в невидимую точку над дорогой, как раз на той высоте, где мгновение назад было лицо убитой. Губы без капли крови, и ужасающая рана на голове, и песенка о калине - все смешалось в его сознании в какой-то невообразимый хаос. Винцент не думал. Что-то думало как бы вне его и за него, ибо сам он был лишь остолбенением, лишь безграничным удивлением и не мог осознать, что надо, наконец, двинуться, превозмочь себя хоть настолько, чтобы уйти отсюда, пойти узнать, услышать, убедиться - так, чтобы уже не оставалось никаких сомнений, что все это правда, - песенка о калине, мертвое лицо в ореоле светлых волос и рана сзади на голове, зияющая черная дыра в сгустках запекшейся крови. Пока все это было нереальным - даже это мертвое лицо, висящее над дорогой так видимо, так упорно и явственно - явственней, чем что бы то ни было, а впрочем, ничего другого не видели сейчас глаза Винцента, ничто другое не проникало в его сознание.

У изб вдруг поднялся говор, шум, но Винцент не слышал. Раздался шум на дороге, зазвучали многочисленные шаги. В деревне уже увидели воз, уже знали, что он означает, и бежали навстречу. Над всеми голосами взвился пронзительный, сверлящий крик Стасячихи:

- Антось! Антось! Антось!

Но и это в конце концов слилось все же воедино с каким-то стоном-рычанием, разразившимся вдруг и стоявшим в воздухе. Пронзительным, страшным, нестерпимым.

Винцент не слышал. Он неподвижно стоял на обочине, стеклянными глазами глядя в невидимую точку, повисшую между небом и уже обсыхающей от росы дорогой.

Очнулся он лишь, когда на дороге из Ржепак заклубилась пыль под колесами несущихся грузовиков и в деревне ударили в набат. Колокол бил мрачно, проникновенно, оглушительно. В деревне забурлило. Все высыпали на улицу. Слепая толпа сгрудилась плечом к плечу и в гробовом молчании глядела на дорогу. Здесь были все вчерашние участники похода - в изорванной одежде, с обвязанными тряпками головами - и остальные: старики, женщины, дети. Заунывный звук набата несся над росистыми лугами, над прикорнувшей у дороги деревней, над золотой от солнца рекой и калиновыми рощами, горящими кровавым заревом в лучах восходящего солнца.

Внезапное веление рвануло Винцента с места. Это было сильнее разума, сильнее сердца - какой-то стремительный вихрь, что подхватывает, несет, не дает опомниться, губит и помогает осуществить.

Его ноги вязли в песке, леденящий страх вздымал волосы. Один миг они все были перед ним - один миг сотни глаз смотрели ему в лицо. И вот он уже стоит среди них, плечом к плечу. Лицом к дороге, по которой все ближе клубится пыль.

Набат не умолкал. Мощно, величественно, грозно. Казалось, звуки его несутся далеко, за Калины, доносятся до Бжегов, до Мацькова, до всех остшеньских деревень - и дальше, до имений господ из Подолениц, Грабовки, Вилькова, звучит по всем прибужским землям - зеленым, золотым, лазурным землям нищеты и голода.

― РАДУГА ―

Повесть

Глава первая

Одна дорога шла с запада на восток, другая с севера на юг. Там, где они скрещивались, на высоком пригорке расположилась деревня. Избы рядом низко присели по сторонам обеих дорог, образуя подобие креста. Посредине на небольшой площади торчала церковная колоколенка. Внизу, у подножия пригорка извивалась оврагом речка, покрытая льдом и снегом. Лишь кое-где голубая поверхность была проломлена, и в проломах чернела живая волна, вскоре снова исчезающая под ледяным покровом.

Из хаты вышла женщина с ведрами. Они покачивались на коромысле в такт ее медленному шагу. Женщина спускалась вниз по склону, осторожно ступая по скользкой тропинке. Она щурилась от солнца. Отражаясь в снежных сугробах, оно ослепляло яркими острыми лучами. Вот она сошла вниз, поставила ведра над прорубью, оглянулась. Никого не видно. Хаты стояли тихо, будто утонули в снежной перине. Женщина постояла с минуту и, оставив ведра на берегу, медленно двинулась вдоль берега, беспокойно озираясь на деревню вверху.

Речка сворачивала в сторону, в более глубокий овраг, поросший кустами. Ветки высовывались из-под толстого снежного покрова. Сквозь заросли вела узенькая, едва заметная тропинка. Женщина свернула туда. Вокруг шелестели обмерзшие кусты. Она с трудом пробивалась вперед. Ветки кустов повыше хлестали ее по лицу. Она отклоняла их рукой, острые, покрытые под налетом пушистого снега ледяной коркой.

Тропинка внезапно обрывалась. Женщина остановилась и мертвыми стеклянными глазами смотрела вперед.

Земля здесь была в холмиках, расщелинах и высоких пригорках узких овражков. Кое-где росли одинокие кусты. Но не на заснеженные холмы, не на кусты с кое-где уцелевшими с осени красными каплями ягод шиповника смотрела женщина.

То тут, то там из-под снега виднелись какие-то неопределенные темные очертания. В расщелине валялся клубок лохмотьев. Обломки металла, ломаное, заржавевшее железо пятнами выступали на голубизне снега. Она ступила еще два шага и медленно опустилась на колени. Он лежал окостеневший, вытянутый, как струна, и, несмотря на это, казался меньше, гораздо меньше, чем при жизни. Лицо - словно вырезанное из черного дерева. Она водила глазами по этому лицу, лицу, знакомому до последней черточки и вместе с тем чуждому. Губы застыли в неподвижности, нос вытянулся, веки опустились на глаза. Каменное спокойствие было в этом лице. Сбоку, возле самого виска зияла круглая дыра. У края ее узким краешком застыла кровь. Ярко, неестественно красная. Кровавый значок на черном фоне.

Видимо, он не сразу умер от этой раны. Видимо, он был еще жив, когда с него стаскивали форму. Он был живой или был еще теплый. Это не смерть, а руки грабителей выпрямили его ноги, вытянули руки вдоль туловища. В день боя, в тот день, когда он погиб, тогда уже стоял трескучий мороз и моментально хватал в свои клещи убитых, обращал в камень их тела. С мертвого им бы уж ничего не стащить, а его ограбили до последнего, оставили только гимнастерку, сорвали шинель, стянули сапоги, брюки, даже портянки. Голубые кальсоны словно вросли в тело, казались нарисованными синькой на дереве. Невозможно было отличить кожу от материи. Голые ступни, в отличие от совершенно черного лица, были белы нечеловеческой, известковой белизной. Одна ступня треснула от мороза, - мертвая плоть отделилась, словно подошва, была видна обнажившаяся кость.

Женщина осторожно протянула руку, коснулась мертвого плеча, почувствовала шершавое сукно гимнастерки и под ней неподвижность камня.

- Сынок…

Она не плакала. Сухие глаза смотрели, видели, впитывали в себя это зрелище: черное, как железо, лицо сына. Круглая дыра на виске, треснувшая ступня и то единственное, что говорило о смертных муках, - искривленные, как когти, сведенные судорогой пальцы, впившиеся в снег.

Женщина тихонько стряхнула с темных откинутых назад волос нанесенный ветром снег. Одна темная прядка лежала на лбу. Она не решалась коснуться ее, - прядка прильнула к отверстию раны, вросла в нее, облепленная кровью.

Все время с тех пор, как она сюда приходила, ей хотелось откинуть эту прядь. Но она боялась рвануть ее, боялась пошевелить, словно это могло причинить боль умершему, разбередить рану.

- Сынок…

Сухие губы бессознательно шептали это одно единственное слово, будто он мог услышать, будто мог поднять тяжелые почерневшие веки, взглянуть родными серыми глазами.

Женщина застыла в неподвижности, прильнув глазами к черному лицу. Она не чувствовала мороза, не ощущала онемения в коленях. Она смотрела.

С дерева, одиноко торчащего над оврагом, поднялась ворона. Она тяжело взмахнула крыльями, описала круг и опустилась на ком тряпья под кустом. Наклонила голову, всмотрелась. Рыжие пятна крови пропитали насквозь простреленное пулями сукно. Птица с минуту была неподвижна, словно раздумывала. Потом ударила клювом. Раздался стук. Мороз сделал свое дело. Все, что осталось здесь месяц тому назад, превратилось в камень.

Женщина очнулась от мертвой неподвижности.

- Кыш!

Ворона тяжело поднялась и опустилась в нескольких шагах на засыпанную снегом человеческую фигуру.

- Кыш!

Она подобрала смерзшийся комок снега, бросила в птицу. Ворона заколыхалась и лениво перелетела на свое прежнее место на дереве. Женщина поднялась с колен, вздохнула, еще раз взглянула на сына и повернула на тропинку.

Она наклонилась над прорубью, набрала воды и стала медленно подниматься вверх, сгибаясь под тяжестью полных ведер. Солнце за это время поднялось выше, но мороз не уменьшался. Снег был голубой, и женщина не знала, голубой ли он на самом деле, или ее глаза отравлены той голубизной, голубизной вмерзшей в тело материи на неподвижно вытянутых известково-белых страшных ногах сына.

* * *

Перед хатой топтался озябший часовой. Он переступал с ноги на ногу, подергивая плечами, совал руки подмышки, растирал окаменевшими пальцами щеки. Трескучий мороз безжалостно пробирался сквозь плохонькие сапоги, сквозь летнюю зеленоватую шинель, кусая за пальцы, щипля глаза. Часовой пристально оглядел женщину, хотя знал ее уже давно, с первого дня, когда его часть заняла деревню. Она прошла мимо, словно не видя его. Дверь заскрипела, клубы пара ворвались в сени.

- Что это как долго? Вечно дождаться ее невозможно!

Она не ответила, прикусила губу, подошла к печке. Налила воды в стоявший на плите горшок, подбросила дров в едва тлеющие угли.

- Налейте воды в стакан, пить хочется.

- Вода в ведре, бери, - сухо ответила женщина.

Та сердито дернулась под периной.

- Подожди мне, придет муж, вот я скажу ему!

Женщина пожала плечами. Муж, как бы не так…

Она медленно подкладывала в печь сухие дрова. Да, да, так уж, видно, суждено. В деревне триста дворов, и из каждого кто-нибудь да пошел на войну. А вот только ее сын лежит там, в овраге, у речки, и месяц уже не дают его похоронить. Месяц лежит он в снегу, и мороз превращает его лицо в черное железо, расщепляет, словно дерево, его ноги, и покрывает синевой пальцы. Лежат там другие, тоже свои, но все же не сыновья, братья и мужья. Никого здешнего. Один только он. Одному только ему суждено было пасть здесь, под ротной деревней, в двухстах шагах от родной хаты. Одной ей только суждено смотреть, как над не похороненным телом сына кружатся голодные вороны.

И как раз у нее, будто нарочно, в насмешку, нанял квартиру для своей любовницы немецкий офицер. И хоть бы эта любовница была немка, привезенная издалека, чужая, с непонятной речью, такая же враждебная и ненавистная, как все эти зеленые шинели. Так нет же, надо случиться иначе, надо случиться, чтобы это была здешняя, продажная, что за шелковые, чулки и французское виню предала родину, близких, собственного мужа - командира, тех, что лежали там убитые в овраге, продала все. Внутренности переворачивались и страшное омерзение наполняло сердце от мысли, что вот она нашла себе место под этой крышей, валяется под периной, покрикивает, разыгрывает в этом доме барыню. Нет, она не стыдится, не ходит с опущенными глазами, не краснеет при встрече с людьми. Ходит себе довольная, наглая и заставляет обслуживать себя.

- Подожди ты еще, подожди, - шептала женщина в разгорающийся огонь, не обращая внимания на доносящуюся из горницы брань. - Ох, будет тебе, будет, так будет, что ты сто раз пожалеешь, что на свет родилась.

Она не оглянулась, услышав в сенях быстрые тяжелые шаги. Она и так угадывала, кто идет. И только ее лицо застыло в каменной неподвижности.

Офицер прошел в горницу, не обращая внимания на согнувшуюся у печки женщину.

- Что это, ты еще спишь?

Лежащая капризно надула губы.

- А зачем вставать? Тебя все нет и нет… Скучно… Ты себе ходишь, а я здесь с этой противной бабой… Вот увидишь, она еще отравит меня…

Он присел на край кровати.

- Глупая… Ты здесь хозяйка, понимаешь? Ну, чего ты скучаешь? Заведи патефон, у тебя столько пластинок, читай. Я же и так провожу с тобой каждую свободную минуту. Но ведь война… То и дело что-нибудь новое.

Она вздохнула. Медленно поднимаясь, протянула руку за лежащим на стуле бельем. Он пересел та скамейку и смотрел на нее. Да, она нравилась ему, иначе он не таскал бы ее за собой вот уже три месяца. Она была иная, совсем иная, чем женщины, к которым он привык, и иная, чем женщины, которых он встречал здесь.

- Ах, да. Послушай, Пуся, кто-то мне говорил, что здешняя учительница - твоя сестра?

Рука с чулком повисла в воздухе. Пуся склонила голову к плечу с грацией больной обезьянки. Да, вот это и было в ней привлекательно. Хрупкий, эфирный зверек.

Детской рукой она отстранила за ухо волосы. Эти уши были такие смешные, узенькие, вытянутые треугольником вверх, как уши зверька. И зубы треугольные - только сейчас, после трех месяцев знакомства, он заметил это. Теперь она прикусила ими бледную губу.

- Ну, и что?

Она еще раз отстранила волосы, сверкнули треугольные ногти, покрытые красным лаком, словно коготки, обагренные кровью.

- Ну, да, сестра, и что с того?

- Не очень она нас любит, твоя сестра.

В круглых черных глазах Пуси сверкнула искорка подозрения.

- А она… она понравилась тебе?

Он рассмеялся хриплым кудахтающим смехом.

- Нет! Выдумаешь тоже! Я не люблю полных блондинок. Ноги у нее толстые, как… - он хотел сказать: как у моей жены, - но вовремя удержался.

Пуся с удовлетворением взглянула на свои коротковатые, но стройные ноги.

- Да, это верно, она немного чересчур толста.

- Ты никогда не говорила, что у тебя есть сестра.

- А зачем? Она жила здесь, я там. Мы почти никогда не встречались. Она совсем другая.

- Как другая?

Пуся задумчиво заводила волосы за ухо. Сверкнуло имитирующее бриллиант стеклышко сережки.

- Она учит детей, работает, работает… А что с этого имеет? Ничего. И всем довольна. Все ей нравится.

- Большевичка, одним словом?

- Кто ее знает. Может, большевичка, - ответила она лениво и вдруг снова оживилась.

- А ты почему так расспрашиваешь про нее? Говоришь, что она тебе не понравилась, а все расспрашиваешь.

- Так себе расспрашиваю. Если я ею и интересуюсь, то не как женщиной, будь уверена, но как женщиной.

Пуся не заметила особой нотки в его голосе. Она старательно натягивала на ноги туфли, надевала через голову шелковую комбинацию.

Он небрежно поцеловал ее и вышел.

Назад Дальше