В центре повести - двое детей, Василёк и Зинка, оказавшиеся по воле судьбы в водовороте событий Великой Отечественной войны. Не ради похвалы, не ради медали, не ради подвига они жертвуют собой - за победу и свободу родной страны и своих близких. Мужественно и стоически делают они выбор, который не под силу порой и взрослым, и выдерживают один из важнейших экзаменов жизни - на человечность.
Книга предназначена широкому кругу читателей, может быть использована школьными преподавателями на уроках мужества и патриотического воспитания подрастающего поколения.
Андрей Зеленин
Мамкин Василёк
Никого не хотел напугать, ничего не хотел приукрасить.
Просто написал о том, что было когда-то. Причём было это не так уж и давно.
Помните об этом, люди, не забывайте.
1
Я видел этого человека несколько лет назад.
Был канун настоящего праздника. В Москву съезжались ветераны Великой Отечественной войны. Перрон железнодорожного вокзала был полон печального звона. Медали и ордена на пиджаках стариков и пожилых женщин будто плакали. А кому-то казалось, нужно радоваться.
Человек был одет в строгий костюм европейского покроя. И сам - оттуда. Это было заметно - не наш, не из России.
Седые волосы, седая бородка - всё аккуратно. Всё чересчур аккуратно.
На его лице, человека лет шестидесяти, почти не было заметно эмоций.
Эмоции были у тех, кто из вагонов поезда выходил на перрон.
В руках человек держал два букета. Один большой, другой поменьше. В одном были гвоздики, в другом - розы.
- Ich bin Deutscher! - говорил он по-немецки. - Я - немец. - И извинялся: - Простите! - И поздравлял: - С праздником!
Из большого букета немец доставал гвоздики и дарил их тем, у кого на груди звенели награды.
Ветераны брали цветы. Каждый. И в глазах каждого можно было увидеть десятки чувств. К счастью, удивление пересиливало всё остальное.
Лицо человека, немца, дрогнуло только тогда, когда он увидел на перроне сгорбленную старуху в чёрном тёплом пальто. Она шла медленно, опираясь на мою руку. И на палку, которую ей очень хотелось куда-нибудь деть в тот момент - выбросить, сломать.
Старуха пыталась выпрямиться, старалась казаться стройнее, сильнее, моложе. Ещё в вагоне она накрасила губы. Помадой тёмно-вишнёвого цвета.
Лицо немца дрогнуло. Букет с гвоздиками, со всеми оставшимися цветами, он сунул какому-то старику с двумя орденами Отечественной войны на груди и порывисто шагнул к нам. Ко мне и старухе.
И я увидел слёзы в глазах этого человека.
- Guten Morgen, Mutti! - сказал он. - Mutti! - И поправился: - Мама!
Старуха зарыдала, и силы оставили её. Она стала медленно оседать на землю. То есть на перрон.
Немец подхватил старуху и, словно сумасшедший, принялся целовать.
Он целовал её голову - волосы, глаза, губы, щёки. Он держал её крепко - так, как ребёнок держит любимую игрушку и… мать.
Розы, старухина сумка - они были у меня. Я их держал, чтобы они не потерялись. Потом - отдал.
Этого человека, немца, я больше никогда не видел. Старуху - тоже.
Так бывает. В дороге.
Иногда о попутчике узнаёшь всё, абсолютно всё! Но в потрясении от узнанного забываешь спросить самое простое: имя, фамилию, место, где человек родился или жил.
А попутчику вряд ли хочется встретиться с тобой вновь. Ему вряд ли хочется заново пережить то, чем он поделился.
Бог с тем! Не это страшно…
Впрочем, имя немца я узнал.
2
Больше всего на свете Василёк любил мамины руки. Да и как их было не любить! Вот отец - приходил домой, обнимал сына, лохматил его волосы, и пахло от рук отца огнём и железом. И хорошо вроде - крепко, прочно, надёжно, - да как-то боязно при этом: ведь железо, оно тяжёлое, а огонь - жжёт!
А когда домой приходила мама, бежал к ней Василёк и падал прямо в её распахнутые ладони. И пахли мамины руки цветами полевыми - медовыми, травой луговой - тёплой от солнышка, и молоком - вкусным и сытным.
- Не-е, парень, не папкин ты. Не папкин, - каждый раз говорил председатель колхоза по такому случаю. И заключал, словно в тетрадке жирную точку ставил: - Мамкин.
Так Василька и звали - Мамкин Василёк. Без обиды звали, так, прозвищем. И старшие, и те, что поменьше, - все друзья да родственники.
Друзей да родни у Василька было много - вся деревня.
Вышло так, что всей деревней родителей Василька воспитывали. Они оба в одночасье сиротами оказались. В семнадцатом году. В одна тысяча девятьсот семнадцатом.
Василёк про то время знал: богатеев из страны прогнали. Чтобы те, кто своим трудом страну строил, жить могли хорошо. А то, что ведь выходило! Человек с утра до ночи работает в поле, - пашет, сеет, жнёт - а живёт всё впроголодь. Земли-то своей мало, клочок всего, остальная - у бар да тех, кто побогаче. Они её дать могут, да за то почти весь урожай забирают! Так и не поесть толком, и одёжки путной не купить, и грамоте не выучиться. Шибко богатеи не любили, когда простые люди грамоту узнавали.
В городе так же было. На заводе людей много, а деньги все у хозяина. Что с простым человеком ни случись, ни от кого помощи не встретишь. На работе поранился или заболел - лечиться только за деньги. А как деньги кончатся, так и помирай ради Бога - хозяину какое дело? Он другого работника найдёт.
Вот Земля, планета, она ведь для всех вроде? Все на ней, матушке, родились. Все друг на дружку похожи: голова, руки, ноги… А как так, что нефть да золото, да руда медная у одних только, да не у тех, кто их добывает? А реки, леса с полями? Кто на них трудится? Тысячи людей да больше! А жиреют с того - один-два, да оба палец о палец не ударили!
Люди работящие и не удержались. Собрались вместе и!.. Мол, хотим так: от каждого по способности, каждому по труду. В деревнях помещиков прогонять стали, землю всем поровну делили: хочешь работать - трудись! В городах на заводах-фабриках тоже по-честному пошло. И про тех, кто калеками остался или болен, не забыли - они ведь тоже люди!
А богатеи: нет! Нам лучше по-прежнему: нам - всё, а остальные пусть на нас работают и наук не знают, а то слишком грамотные стали. И - войной пошли! На простых-то людей.
В деревне, где родители Василька жили, беда случилась.
Помещика прогнали, землю между крестьянами поделили, а помещик назад вернулся, да с войском.
У Василькова отца семья на одном краю деревни жила, у мамки - на другом. И отец Василька и мамка тогда под стол пешком ходили, да кто бы их пожалел!
Солдат да казаков помещик в деревню с двух сторон послал, чтобы из крестьян никто дорогой спастись не смог, за помощью не сбежал.
Казаки да солдаты лютые, будто за своё людей взяли:
- Землю у хозяина забрал?
- Поделили, как положено.
- Ах, положено?
И давай! Кого из винтовки пулей, кого шашкой-саблей. Две семьи за ради страха погубили напрочь. С одного конца деревни десять душ, да с другого - одиннадцать.
Отец Василька как жив остался? Мать его как раз у колодца была, по воду пошла. Помещика с казаками увидала - как догадалась? - сына в ведро сунула. Да в колодец! Спустила, будто и не было самого малого. Там у колодца её саблей и зарубили. И семью всю под корень извели: старика со старухой, мужа да детей шестерых - на всех рука поднялась.
Дом, где мама Василька жила, солдаты сожгли. Хозяев - постреляли, у огня оставили. Офицеры ходили, добивали - из револьверов в головы стреляли. Нелюди!
На другой день рабочий отряд из города на фронт шёл, с белогвардейцами сражаться, - отбили деревню: помещика поймали - повесили, войско его, кто сбежать сумел - спасся, остальных, как скот в яму на пепелище скидали да землёй забросали.
Семьи крестьянские, помещиком загубленные, похоронить по-людски собрались. А тела обмывать стали - глянь! - девчонка-то жива!
Вот радости было!
- От страха сомлела, как неживая стала! - бабы говорили, руками плескали, слёзы утирали - кто платком, кто так, ладонями.
Одной пулей маме Василька ногу поранили, а вторая - офицеры пьяные были - только кожу с виска сорвала: крови много вышло, да не вся.
Отца Василька когда нашли, испугались. Тоже ровно неживой был - холодный весь; два дня в воде пробыл, но… Пошла баба за водой, вытащила да в крик!
- Жить хотел, то и выжил! - уж потом кто-то из мужиков сказал.
На сходе деревенском решили: сирот не бросать - пока не вырастут, кормить-одевать всем по очереди.
Так и жили. Хоть каждому тяжко было, и хлеба не хватало, и тепла, а малые по одной неделе у одних грелись, другую - у вторых, третью - у третьих.
Как семь-восемь стукнуло, своим хозяйством стали ко взрослой жизни приноровляться. Дом-то один остался, хоть и пустой, а жить можно.
Мама Василька хроменькая, да умница - всему бабы научили: и за скотом следить, и обеды готовить, и в поле работать.
Отец Василька тоже с головой парень оказался. И силушкой бог не обидел; сперва в кузню общественную в помощь напросился - сам! А там, кузнец заболел, руку сухоткой взяло - отнялась, - за главного остался. С четырнадцати лет с любым железом справлялся: хоть коня подковать, хоть инструмент справить. Золото, а не парень!
Когда в деревне общее хозяйство создать порешили, колхоз иначе, мама с отцом Василька первыми туда пошли. Отец - кузнецом, мать - дояркой. А что? Сообща любое дело дружнее ладится: и быстро, и справно.
Сообща, всем колхозом через срок и свадьбу справили. К этому делу жизнь больше подвела, чем любовь какая-нибудь. Хотя и без неё не обошлось.
За отца посажёного председатель колхоза был, за дружков - половина деревни, за подружек - другая. Без приданого обошлись, но подарков - хватило: одеяло тёплое, ткани - жениху на костюм и невесте на платье. Из посуды нанесли всякого, курочек пару, тёлочку - это от колхоза. Из района начальник приезжал - про ударный труд кузнеца молодого и красавицы-доярочки говорил, про врагов-богатеев ругался, чтоб и на том свете им пусто было, про светлое будущее сказал, поздравил тоже: наряд на лес выписал, чтобы дом починить, и на железо - на крышу.
Что ж после такого не жить? И работа есть, и люди добрые рядом, и дом крепкий. А из окон дома луг травяной видать. Как время придёт, так он весь в васильках.
Вот Васильком и малыша назвали, что от любви хорошей народился.
Родился Василёк первого сентября тысяча девятьсот тридцать четвёртого года. Первого сентября тысяча девятьсот сорок первого года в школу идти собирался. Учиться шибко хотел, чтобы агрономом стать. Профессия уж больно хорошая - хлеб растить, людей кормить.
Дорогу такую на всю жизнь Василёк сам выбрал. С детства раннего. "Голоштанного! - как председатель шутил, когда Василька совсем маленького вспоминал. - Без штанов ещё бегал, слов не знал, а сам - в поле: сунет зёрнышко в землю и сядет ждать, когда вырастет. А то и поливать вздумает, воду носил, чтоб скорее в колос вошло".
Так бы вот всегда: выбрал дорогу и - шагай по ней, пока не дойдёшь, куда собирался. Только… Жизнь ли так крутит, чёрт ли подворачивает; выходишь на развилок, а то и на перекрёсток. Тут и думай: куда.
3
Проводница, тётка пожилая, возраста пенсионного, на вопрос, какое место занимать, ответила:
- Где пусто, там и садись.
По её словам выходило: можно и в тамбуре, можно и на крыше. По мыслям: где не занято, там и примащивайся.
На прямой поезд - от родной станции до Москвы - билетов мне не хватило. Взял на проходящий.
В вагоне пустовала только боковушка возле туалета. Но - повезло. Правда, сначала не поверил, долго принюхивался; ан нет, запахов тех самых не было!
Проводнице - а кому же ещё?! - я сказал. От всей души:
- Спасибо!
Вагонохозяйка прошлась по своим владениям со стандартными в общем-то словами:
- Чай, кофе, постель… На здоровье!
Последнее, про постель и здоровье, относилось ко мне.
Город за окном вагона исчез как-то уж слишком быстро: дома и домики, железо моста через Каму - с холодком в груди, - а вдруг с моста да прямо в реку! Затем множество путей и составов, пятиэтажки, высотки, и всё.
Я взялся за книгу. Мог бы творить сам, тем более тетрадь с собой взял толстую и ручек - три штуки, чтобы про запас. Мог бы сам, раз уж писатель, но достал труд чужого автора - детектив приятеля. Там все, как положено, было: оружие на обложке, автограф внутри. Ну и, зачитался. В смысле, стал клевать носом - задрёмывать. И вдруг! Вздрогнул!
И - соскочил с места. Сперва от страха, затем от желания бежать на помощь.
Чужой был голос, страшный. Крик. Слова русские, путаясь с иноземной речью, метались по вагону:
- Не бейте! Я не виновата! Ich arbeiten! Ich warten Kind!
Соседи напротив - он, она и достаточно взрослый ребёнок - заулыбались, отложив карты, а играли в подкидного, наперебой стали объяснять:
- Это тут одна во сне кричит!
- Бабулька, божий одуванчик.
- Чокнутая! - отпрыск картёжного семейства покрутил пальцем у виска.
- Мы тоже сначала также прыгали.
- Потом привыкли.
- А меня всё равно достаёт!
Совсем рядом прибежавшая из своего купе проводница будила старуху. Сгорбленную седую бабку.
Та извинялась:
- Опять я вас? Прости, сердечная! Простите, люди добрые!
* * *
В Балезино, это уже в Удмуртии было, стояли долго - меняли электровоз.
Вагон опустел; народ разминался на перроне - кто курил, кто вышагивал, поглядывая по сторонам, иные закупали нехитрую стряпню местных поварих.
Я остался на своей боковушке. Родню, что жила на узловой станции, о себе не предупреждал. От чужой стряпни закаялся давно, берёг желудок. Сидел за тетрадкой - писал рассказ. В сюжет ушёл - будто и не в этом мире оказался. Вздрогнул, когда почувствовал холод чужой руки на запястье.
Старуха сидела напротив меня. Страшная: сгорбленная, седая, на плечи накинуто чёрное неновое пальто, в руке палка-клюка.
- Не письмо ведь пишешь?
- Нет, - мотнул я головой.
- Журналист?
- Нет, - снова односложно ответствовал я.
- Писатель! - старуха оскалилась в улыбке; радовалась, что догадалась.
"Со второго раза!" - подумал я про чужую догадку; но на разговоры меня не тянуло, хотелось дописать начатое. Вот и выходило: старуху нужно было чем-то занять.
- У меня книжка есть. Читать будете? - из сумки я достал книгу. Но не детектив приятеля - свою.
- Сказки? - удивилась старуха, глянув на обложку. - Ну-ка, ну-ка…
Она ушла в своё плацкартное купе, держа в одной руке книгу, а другой опираясь на палку. Ушла медленно-медленно, я слышал бормотанье:
- Надо же, сказки! Молодой, а сказки! Ну-ну…
Она читала долго - не тяжело, нет, а так, будто смакуя изысканное блюдо.
И, пожалуйста, не думайте, что хвастаюсь творчеством, нет! Просто некоторым нравится.
* * *
Ещё до ночи многие пассажиры угомонились, улеглись на постели: кто-то накрылся простынкой, кто-то укутался одеяльцем.
Собрался на боковую и я. Тем более что по проторённой дорожке в сторону тамбура перестали шаркать подошвами тапочек и цокать каблуками туфель.
Старуха вновь подошла неожиданно. Подошла, опираясь на палку-клюку, протянула мою книгу:
- Молодец. Давно пишешь?
Я пожал плечами: как сказать, назвать количество лет или год, с которого занялся творческой деятельностью?
Старуха расценила это по-своему:
- Всю жизнь, значит. От родителей?
- Мама - медик, фельдшер, - непонятно почему, но я стал говорить о родителях. - Отец - рабочий, на заводе слесарем работал, механиком.
- Живы? - завязывала разговор старуха.
- Мама.
- А отец?
- Рак. Опухоль. Умер.
- Но пожил?
- Шестьдесят лет.
- Это хорошо.
- Мало! - я вздохнул. - Не хватает его.
- Мне тоже, - пригорюнилась старуха, села на мою постель; до этого стояла рядом. - Мне тоже моих не хватает.
- Но ведь пожили? - взял я в оборот старухины слова.
Она покачала головой:
- Нет. Сожгли их.
На мгновение я оцепенел. А старуха вдруг села рядом со мной и нервно дёрнулась.
Чёрное пальто упало с плеч.
У толстого фланелевого халата, в который была одета старуха, были короткие рукава.
И я оцепенел снова.
Её руки до локтей украшали наколки. Наверное, татуировка шла и дальше: какие-то слова, цветы, нечто похожее на московский Кремль… И среди всего этого, ближе к кисти, - цифры. Несколько.
Старуха быстро и зябко подхватила пальто.
- Хорошие у тебя сказки. Хочешь, я тебе тоже сказку расскажу?
4
На остров Зинка приползла под утро. Мокрая и грязная насквозь. Сил не хватало, мотало из стороны в сторону, вот и сорвалась с тропки в трясину. Камнем вниз пошла да рванулась от ужаса к твёрдому, ухватилась под топью за землю - тропку через болото - и вытянула собственное тельце. Повезло. Дальше, правда, идти уже не могла, ноги от пережитого свело, - потому ползком ползла. Ревела да ползла.
А и рёва не было - то ли сипела, то ли шипела.
Тётка Саша услыхала, пошла глянуть, что такое. Чуть на девчонку не наступила.
Трое суток Зинку трясло да выворачивало: болотом, гадостью какой-то да внутренностями. Думали, всё, отдаст душу куда незнамо, кому неведомо. Да нет. Видно, есть Бог на свете. Начальник раненый, даром что красный командир, все три дня и ночи от Зинки не отходил - что по медицинской части знал, сделал, а потом молился. По-настоящему молился.
Это уж потом Зинка узнала, что он, полковник, раньше в царской армии служил, роду-племени дворянского, от того и Бога не забыл.
На четвёртый день Зинка первый раз есть попросила:
- Хоть крошечку хлебную. Дайте…
Раненые, а их на острове посреди болота к тому времени уже богато душами было, сухарь старый нашли - подали.
Тётка Саша Зинке рассказывала:
- Здоровые-то ушли. Не совсем, нет. Хотят на немцев напасть: пропитания раздобыть, медикаментов, а коли повезёт, старший сказал, то и оружия. На шестерых у них целыми две винтовки всего…
Вот такой партизанский отряд получался. Всех вместе двадцать три человека. Две винтовки из оружия, шесть патронов - по три на ствол, если поровну делить, и три особых ножа-финки.
Что с Зинкой случилось, никто не спрашивал. Сами через ад прошли, понимали: придёт время, сама всё расскажет.
Рассказала.