И действительно как к забавам младшей сестры, отнесся Воронков к затее санинструкторши организовать шумовой оркестр. Ежели разобраться, до оркестрика ли сейчас? Но с другой стороны - и тут Лядову поддержали старшина Разуваев, Дмитро Белоус, Женя Гурьев, - для личного состава это будет культурным досугом, полезным музыкальным развлечением. Шут с вами! И Воронков доброжелательно, хотя малость и снисходительно, слушал, как Света и ее помощники выдували на обернутых папиросной бумагой гребешках марш "Прощание славянки", вальс "Осенний сон", танго "Брызги шампанского", а сержант Семиженов - в качестве ударника тарабанил ложками по перевернутым котелкам, мискам и кружкам. Словом, художественная самодеятельность на переднем крае. Давайте, давайте, лейтенант Воронков - терпимый командир, другой бы, может, и послал этот шумовой оркестр куда подальше.
Ну а "Брызги шампанского" возродили в памяти: канун войны, буфетик в городском саду, бойцы в самоволке, купив бутылку шампанского, примостились в кусточках: вынули пробку, ударила струя, и самовольщики поочередно прикладывались к горлу толстостенной посудины, ловили струю, а пена хлестала у щек как седые усы. Старший комендантского патруля, в котором был и красноармеец Воронков, старшина-сверхсрочник ястребом налетел на самовольщиков: "Пьют из горлышка бутылки пиво - видал сто раз. Пьют из горлышка водку - тоже видал, хоть и не сто раз. Но чтоб шампанское пить из горла… Аристократы! Вас-то и не хватает на гарнизонной "губе", то-то порадуем коменданта…" Канун войны - когда это было?
Да-а, а к Свете Лядовой ребята относились правильно. Так же, как и он, как братья к младшей сестре. Воздерживались от мата, от ссор. Чем-ничем старались скрасить ей окопную житуху: воду таскали и выносили, завтраки, обеды и ужины первой, даже до лейтенанта, носили с полевой кухни, подкладывали лучшие кусочки, лишний кубик сахару или еще что-нибудь. Света замечала это, сердилась по-детски: "Я что, маленькая?" И ребята краснели прямо-таки по-детски. Было смешно, а Воронков боялся выглядеть смешным и потому ничем не скрашивал существование Светы и не подкладывал ей кусочек сахару или конфету.
Впрочем, иногда ссоры возникали, и мат прорывался в изысканном лексиконе подчиненных лейтенанта Воронкова. А однажды Дмитро Белоус так отчитал Петра Яремчука:
- Я бы мог сказать, Петро, что ты не настоящий украинец, ты куркуль. Но не буду говорить этого. Я бы мог сказать, что ты дурак и скотина, но промолчу. Я бы мог сказать, что туда твою… растуда, но лучше промолчу…
На что Петро Яремчук ответил матюком без всякого антуража. Воронков вмешался, призвал к порядку и того и другого. А из-за чего повздорили? О, детишки: из-за того, что Яремчук получил в котелок от щедрот кухни раньше, чем Белоус. И вдруг возникало противоречивое: не Света Лядова - ребенок, а его вояки, мужики, матерщинники - дети. Потому что вдруг что-то старящее санинструкторшу ложилось на ее лицо, а фигура становилась сгорбленной, настороженной, будто ждущей удара. Затем это у нее проходило, и она опять делалась милой, незатейливой девчонкой с сержантскими лычками на погонах. Но ощущение, что она была вмиг состарившейся, держалось, а вот вояки его и матерщинники, какими были, такими и оставались, не старясь.
К сожалению, и сыны гор и степей без задержки овладевали матом и без запинки, хотя и уродуя русский, пускали в ход похабщину. И это особенно коробило Воронкова: туркмены, узбеки, казахи были далеко не так разболтанны, как, скажем, Дмитро Белоус, да и врожденная деликатность сказывалась. А вот поди ж ты, цивилизация обратала их мгновенно. Не хотели, что ли, отставать от более просвещенных по этой части? Утешало одно: замечания Воронкова не оставляли без последствий в отличие от того же младшего сержанта Белоуса, который порой на эти самые внушения - ноль внимания. То есть, конечно, пообещает не ругаться и тут же врубит - закачаешься.
Вновь прибывшее пополнение - те же сыны гор и долин, но из Таджикистана, из Киргизии - обрадовало Воронкова, хотя численно оно было поменьше первого; эти новички стремились скорей овладеть не так фронтовой наукой побеждать, как фронтовой наукой материться. Лейтенант повел борьбу с руганью, как он иронизировал, не на жизнь, а на смерть. С переменным, правда, успехом.
Но что бесспорно радовало командира девятой стрелковой роты, так это серьезное наступление южного соседа, войск Западного фронта. И в газетах писали, и по радио передавали: фронт продвигается успешно. А у них, на северо-западе, тихо. Глухая оборона. Никаких намеков на близящееся наступление. Или наступает часть нашего фронта? Армия, корпус? Может, дивизия? Или никто не наступает, только готовимся? Но готовимся так, что немцы не догадываются, даже мы сами не догадываемся? Как бы то ни было, лейтенант Воронков обрел свою воинскую семью, обрел дело и надеется, что ему не придется бесконечно киснуть среди этих болот, этих торфяников.
Да не смутит вас грубое, может, и вульгарное слово "вошебойка". Так уж окрестили фронтовики дезинсекционную камеру, которая приезжает на передовую. Пока солдатик моется в походной баньке (это палатка, поставленная на берегу озера или реки), верхнюю одежду жгут паром - до последней складочки, до последней вошки. После бани выдают чистое нижнее белье и портянки - и ты как в раю. Хотя почему - как? Это и есть рай. Немцы-то не в двухстах метрах, а в двух километрах, пули не вжикают, и ты отмытый, отскобленный, покряхтывающий от блаженства, а там, глядишь, и обед подоспеет, и неизменный чаек. Не-ет, жизнь прекрасна и удивительна!
Воронков намыливался, шуровал мочалкой, обмывался и вновь хватал обмылок. Опасение одно - не намочить бы раненую голень, и, разумеется, намочил. Но махнул рукой: авось пронесет. Ему, как наждаком, терли спину, и он кому-то тер: клубы пара, вскрики, смех. В разгар этого всенародного ликования он с благодарностью подумал о санинструкторше: добилась-таки "вошебойки" и бани, звонила аж полковому врачу. Подумал: а как она сама сумеет помыться, на весь батальон пока единственная женщина? Ну, это ее заботы, как-нибудь помоется.
У него заботы иные: проследить, чтобы заново поменяли сено на нарах, провели дезинсекцию в землянках, иначе опять наберут нежелательных насекомых. Но случилось непредвиденное: едва рота помылась и оделась, пришел капитан Колотилин и объявил, что батальон и весь полк выводятся во второй эшелон. Это значило - еще дальше от передовой, в дивизионные тылы! Переформирование, полковая учеба? Похоже. А как быть с имуществом роты? Послать в землянки выделенных бойцов и все забрать. Туда не вернемся? Неизвестно. Покуда нас сменят гвардейцы.
Вот как круто завернуло! М-мда. Сколько они прокантуются в дивизионных тылах? И что потом? Потом - передовая, от нее пехотинец никуда не денется. Но будет ли наступление? Либо опять оборона? Побачим, как сказал слепой. Воронков успокаивал себя, уговаривал не волноваться. Однако волновался, ибо догадывался: вывод в тыл обернется скорым возвратом на "передок". А это, как ни крути, сулит наступательные бои, так подсказывают интуиция и опыт, ведь нельзя же все лето простоять в обороне.
Будущее словно проступило из болотного зыбкого тумана, обозначив свои контуры, тоже достаточно зыбкие. Вглядывайся не вглядывайся в эти очертания, четких контуров не схватишь. И более того: чем пристальней вглядываешься, тем размывчивей замаячившее будущее. Может быть, это потому, что слишком уж ты хочешь угадать судьбу. А на войне угадывать и загадывать - зряшное занятие. И все-таки в иночасье пытаешься угадать-загадать. А попытавшись, плюнешь: доживем до завтра - там видно будет, что к чему. Дожить до завтра - самое важное и самое трудное на фронте.
13
Было приказано: строить шалаши. Это полегче, чем землянки: вбил шест, вокруг него, как в чуме, наклонные палки, на палки набросаны еловые лапы, скрепленные телефонным проводом либо веревкой. Не скажешь, что нету щелей, - сквозняки внутри гуляют как вздумается. На полу - лежбище из еловых же ветвей. Чем плохо?
На полянах, где выросли конусы шалашей, в ночном мо́роке, в болотных туманах они видятся конусами елей, которых здесь, ей-богу, не меньше, чем шалашей. А шалашиков настряпали до черта: каждый на отделение, не больше, громоздкие шалаши не выдерживали, обрушивались: видать, инженерная мысль в третьем стрелковом батальоне все-таки не на высочайшем уровне.
Погибельно пахло ошкуренными стволами, нарубленным лапником, набухшими каплями смолы. Воронков вдыхал эти запахи, и ему становилось веселей: когда, словно кроты в земле, зарылись в землянки, не было столь заметно, что рота здорово пополнилась. Теперь не семь человек, теперь подразделение так подразделение - большая семья лейтенанта Воронкова. И вся она на виду. А что сводим лес, так столько его свели за войну! И еще сведем. Жаль, конечно. Но людей совсем жалко. А ведь их тоже сводит война. Неостановимая, ненасытная. Война-людоедка. Чтоб ты сдохла когда-нибудь! Подавилась бы и сдохла!
Скинув гимнастерку и майку, Воронков вкалывал вместе с солдатиками: спиливал и ошкуривал стволы молоденьких елок, рубил разлапистые ветки, обвязывал охапками скелеты шалашей. А руководил всеми трудами праведными Иван Иваныч Разуваев: старшинская закваска все же сказывалась. Правда и сержант Семиженов отдавал распоряжения, но как-то неохотно, сквозь зубы. Двоевластие, однако, не мешало: шалашики утверждались своими конусами.
Неспешно, вразвалку прошел капитан Колотилин, оглядел построенное в роте Воронкова, одобрительно кивнул. В соседней роте задержался, начал помогать: сперва советами, затем, расстегнув ремень и ворот гимнастерки, рубил лапник, стягивал трофейным красным кабелем. Из-под пилотки угольно темнели азартные глаза, в распахнутом вороте курчавилась рыжая шерстка; смахнув пот рукавом, комбат зычно командовал:
- Шевелись, братва! До вечерочка чтоб управиться! Наддай!
И сам наддавал, подмигивая бойцам, но черты оставались неподвижными, как бы застывшими. В сторону воронковской роты не смотрел. Иначе бы увидел, как санинструктор Лядова своими тонкими пальчиками тоже связывает лапник телефонным проводом, - вносит посильный вклад в общее дело. Да, пальчики у нее действительно тонкие. Как у музыканта или хирурга. И жесткие, сильные, так и положено медику, Воронков очень даже ощутил их при перевязках. Как не раз ощущал в госпиталях подобные женские пальцы. Музыкальна ли - он не ведает, да это и не столь существенно.
А что комбат не глядел на воронковскую роту, будто не замечал Лядовой, это обнадеживающий признак. Не надо замечать санинструкторшу - всем спокойней будет. Оставил ее в покое? Коли так, молодец, прищемил собственное желание. И Лядова не поворачивается в сторону комбата. Тоже правильно, тоже порядок. Но что это?
Воронков весьма удивился: к Светлане, кланяясь и с какими-то обезьяньими ужимками, подвалил Дмитро Белоус, вручил букетик водяных лилий, что-то забубнил. До Воронкова долетело:
- С днем рождения, Светочка… Ты гарна дивчина… Чтоб здоровенька була… счастья в личной жизни… парубка тебе гарного…
От полноты, что ли, чувств Дмитро Белоус перешел на свою русско-украинскую смесь. И лыбится-то как, а как шаркает ножкой, а воркует! Голубь, орел, сокол вострокрылый! И откуда пронюхал, что у Светланы день рождения? Силен!
- Спасибо, Митя, - сказала Лядова. - Я очень люблю лилии…
- Мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь! - прокомментировал происходящее Петро Яремчук, плутовато гримасничая.
Ну, такие знаки мужского внимания лейтенант Воронков пресекать не намерен. Тем более точно: не подарок дорог. Хотя как сказать. Вспомнил: когда ему стукнуло девятнадцать годков, командир взвода преподнес в кадке девятнадцать патронов да пару гранат в придачу, оценить подарок было нетрудно: дрались в окружении, и каждый патрон на счету. Да-а, патроны - это вам не цветочки, и Саня Воронков это вам не красна девица…
Любопытно, однако: а сколько же стукнуло Лядовой? И как Белоус вызнал про день рождения? Ловкий, хитрый черт, этот Дмитро, его бы в разведку. А вообще-то хорошо б поздравить санинструкторшу и ротному, цветочек какой вручить. Что? Чтоб лейтенант Воронков лез с букетиками и мямлил чувствительное? Обойдется Светочка, обойдется. Он и так о ней заботу проявляет. И чуткость к ней заодно.
Здорово все-таки, что управились поставить шалашики: буквально назавтра врубил нормальный ливень; трое суток поливало без роздыху. Конечно, щелястые шалаши не очень-то спасали от воды, но без них было бы вовсе худо. Ведь даже крона маленько укрывает от дождя, а тут как-никак целое сооружение, и если из дыры течет, прикрой ее плащ-палаткой либо отодвинься и подставь котелок. А один на один с дождем - все равно что голенький под душем.
Местность и так переувлажненная, а за три дня ливня все насквозь пропиталось водой. Колеса орудий и повозок за ночь погрузились по ось, потом приходилось с немалыми потугами выдирать их, да что там орудия, автомашины и повозки, - ступишь на поляну или луг, а нога по щиколотку уходит в мягкое и вязкое. Скорей выдирай подошвы. Надоела водичка, вот так, по завязку.
Их гоняли под водичкой и по водичке, по топким, гибельным перелескам и кустарникам, по мшистым кочковатым холмам и равнинам, и называлось это тактические занятия. Командование гоняло днем и ночью, иногда бойцы засыпали, едва отрыв окопчик "лежа" или просто упав за кочку, а то и на ходу, на марше. Дремал в колонне и лейтенант Воронков, не засыпал, а только дремал, иначе бы свалился под ноги своей роте. Дремота - это как рвущийся, не могущий до конца сомкнуться сон, когда сам не поймешь, спишь ты или бодрствуешь. Именно в такие смутные, словно бы потусторонние мгновения хлюпающему сапогами по воде Воронкову мерещилось: хлюпает по крови - и он вздрагивал, пробуждался, яснел головой и, неприятно удивленный, отгонял привидевшееся. А вокруг в серой дымящейся пелене дождей мокло все, что могло мокнуть. И будто некая гигантская мутная капля долбила в затылок Воронкова:
- Кап… Кап… Кап…
Вот уже поистине нелепое ощущение. Но затылок почему-то болит, как будто по нему и впрямь чем-ничем бьют. Может, с недосыпа болит? Ведь тактика требует беготни и суеты почти круглосуточной. Но при окопной житухе разоспаться не приводилось, однако ж башку не сверлило.
Так это или не так, головная боль (Воронкова подмывало поиронизировать: мигрень, хотя знали, что при мигрени болит одна сторона головы, затылок тут ни при чем) - пустяки, пройдет, живы будем - не помрем. Вот именно: живы будем - не помрем.
А если помрем? А если убьют? Правда, на занятиях по тактике нас учат, как убить и не быть убитым. Да это наука обоюдоострая, немцев-то учат тому же. Положимся на судьбу. Будет всамделишное наступление, тогда ее и проверим, судьбу. А пока учеба: поднимаемся в атаку, вопим "ура!", бежим, стреляем холостыми, швыряем деревянные болванки вместо гранат, преодолеваем проволочные заграждения, спрыгиваем в траншею, ведем рукопашный бой с батальоном, обороняющимся за противника, и, естественно, побеждаем. Иногда третий стрелковый обороняется за противника, при таком раскладе его побеждают. Все это отрабатываем под дождичком, от коего, а также от трудового пота на нас нитки сухой нет. Так же, Воронков? Так же. Ночуем в голом поле, или под кусточком, или в родимом шалашике, в котором дыры с кулак. Ночуем? Пара часов - вот и весь сон. Разве что в окопчике либо на марше придавишь. Верно, Воронков? Верно. Учишься и учишь наступать? Так точно! Ну, ну, скоро все будет в натуре. Знаю, что в натуре…
Комбат гоняет ротных и взводных вовсю, на полную катушку, никаких послаблений. А они, ротные и взводные, уже не так гоняют своих подчиненных. Лейтенант Воронков - тот вообще их щадит. Костяк роты - фронтовики, чего их учить, они все уже на практике выучили и, так сказать, все превзошли. Зубры! А пополнение погонять по тактике не мешает, но в душе новеньких жалко: непривычны к марш-броскам, бессонным ночам, бесконечным окапываниям, к проливному дождю и строгому рациону полевой кухни. Осунулись, еле ноги передвигают. Не наедаются, а домашние запасы съедены. Не ш а к а л я т, но возле батальонного повара отираются, и уж кто-кто, а Воронков их понимает, сам лишь недавно справился с ненасытным аппетитом, и то не до конца, больше перед Лядовой старается: женщина, неудобно жадничать.
Особенно сдал Ермек Тулегенов, худенький, изящный паренек, казах, самый печальноглазый изо всех сынов степей и гор. Как говорят, еле-еле душа в теле. А гонять все-таки надо! Может, пригодится в будущем наступлении, наверняка пригодится. И его, лейтенанта Воронкова, надо гонять, как Сидорову козу. Может, наконец, научится воевать как следует - удачливее, победней. Так что, товарищ капитан Колотилин, не давайте спуску комроты-9, зато спускайте с него три шкуры и семь потов!
Наиболее голодный, отощавший и ослабевший, Ермек Тулегенов, однако, находил в себе силы и единственный пел на привалах, или при перекурах, или перед ночевкой. Остальные земляки, окружив его, молча слушали, а Ермек пел что-то на казахском - протяжное, печальное и нескончаемое: лишь какая-нибудь команда обрывала пение. Ермек умолкал, оглядывал земляков невидяще, и они отвечали ему такими же невидящими взглядами. Воронкову казалось: слепые о г л я д ы в а л и друг друга, - и ему становилось не по себе.
Ведь он разумел: в предстоящем наступлении кто-то из смуглых, грустноглазых упадет и не встанет, да тот же Ермек Тулегенов, которому восемнадцать. Впрочем, и он, лейтенант Воронков, не застрахован от того, чтобы упасть и не встать никогда. Лейтенант Воронков, которому за двадцать…
Он думал об этом, вышагивая во главе ротной колонны, или вереща свистком, чтоб поднимались в атаку, или топоча вслед за прерывистой стрелковой цепью, или налаживая телефонную связь с комбатом в захваченной траншее, - думал о смерти. И это его несколько озадачивало, будто он с запозданием уяснил: будет наступление - будут и потери. Убитые и раненые будут. Так ждал наступления, и оно забрезжило, коль их натаскивают по атакам, а он словно чего-то на миг испугался, словно отшатнулся от того, чего жаждал. Вроде бы раньше с ним такого не бывало, раньше наступление его не пугало, только радовало. Устал он, видимо, от войны - вот в чем закавыка. Устал, устал. За два годочка-то. А ведь когда столько раз ранят, то в конце концов и прихлопнуть могут. Ненароком, конечно, по недосмотру, но ошибке. Но ухлопают, и с кого спросить? Не спросишь же с немцев! Да нет, точно: тебя убивают, ты убиваешь - как не устать. Дьявольское все-таки занятие - убивать человека. Пусть он и немец, черт их принес, этих немцев на нашу землю. Вот теперь и убиваем друг друга. Кровь за кровь, смерть за смерть? Да! Но зачем полезли к нам…
И о своих бойцах много думал Воронков. Ну допустим, его убьют: ни родителей, ни брата, ни девушки - один как перст. И поплакать о нем некому. А у его бойцов? И отец с матерью, и братья и сестры, и невесты, а у иных, как у Зуенка Адама, и жена с детьми - если их, конечно, каратели не уничтожили, в газетах пишут, что немцы и полицаи свирепствуют в Белоруссии, мстят за помощь партизанам. Одно дело, когда гибнет одинокий человек, другое - когда есть родные и близкие.
Но и Саня Воронков не одинок! Нынче он не чувствует одиночества, которое душило петлей сравнительно недавно, едва прибыл в батальон Колотилина. Нынче одиночество отступило, он во фронтовой семье, как звено в неразрывной цепи. И право, легче идти на бой, на кровь, на смерть, сознавая: товарищи рядом. На миру и смерть красна? Возможно. Хочешь уверить себя? Хочу. Потому и повторяю. Повторяюсь…