- А, это, - ответил я, пожав плечами. - Это всё пустое… - Я протянул руку Лиде. - Пойдёмте.
Она как-то просто, доверчиво дала мне свою кисть, холодную и чуть дрожащую. Я тихонько сжал её своими пальцами и сказал:
- И всё же нельзя жить прошлым…
В доме хозяйка приготовила уже стол, заставив его и грибками солёными, и капустой квашеной, и огурцами. Я выложил свои запасы.
- Куда вы столько? - воскликнула хозяйка. - Непьющие мы совсем.
Я разлил водку, поднял стакан…
- Ну за праздничек, за День Победы, - сказала хозяйка.
- Да, - сказал я. - И помянем тех, кто остался здесь. Только они никому ничего не должны. Они отдали всё… И за тех, кто их помнит. 3а вас, Лида…
И потекли разные разговоры… Хозяйка вспомнила, как согнали их немцы с родного Чернова, как полтора года ютились кто где по чужим деревням, а вернулись - ни одного дома в Чернове. Сказала, что одна из её сестёр в Москве живёт и там один её сослуживец, узнав, что она из Чернова, говорил ей, что воевал здесь под Овсянниковом. Интересно, кто? Из нашей ли бригады? Я записал адрес сестры.
У Лиды сошла бледность с лица, и была она какая-то просветлённая и очень сосредоточенная. Я начал о том, что никакие романы, повести и стихи не расскажут о войне столько, сколько может рассказать этот небольшой клочок земли, бывшей передовой, что, пройдя здесь, по одним только ранам земли можно представить себе всё, что здесь происходило, что хорошо бы какие-то места, где происходили большие бои, оставить такими, какими они были в то время - с окопами, проволочными заграждениями, с подбитыми танками…
- Как вы думаете, - спросила Лида, - его убило здесь или?..
- Кем он был?
- Я не знаю. Он был химиком, кончил университет…
- Значит, был начхимом… Но в пехоте, Лида, начхимы очень скоро превращались и в ротных, и в помкомбатов, а то и во взводных. Может быть, он принял какую-то из рот и тогда погиб там… Но и здесь можно было быть убитым сколько угодно. Видите - Усово. Там были немцы.
- Мне бы хотелось пройти… туда. Но вы, наверное, устали?
- Пойдемте, - согласился я сразу.
День клонился уже к вечеру, и мне захотелось увидеть заход солнца за бывшим полем боя - незабываемы зловещие, багряные зимние закаты, когда раскалённый диск солнца заваливался за острые крыши сараев и изб Овсянникова, а от чёрных сожжённых танков на поле ползли длинные лиловые тени.
Я повёл Лиду прямо через лес, не став кружить по старым тропам, которыми ходил когда-то, чтобы выйти быстрее к полю.
Когда мы вышли к нему, на том месте, где стояло когда-то Овсяввиково, уже кровянело закатное небо. Мы присели на опушке, я завернул махорки и закурил.
- Вот видите это поле… Его надо было пройти. Вот там, - я показал рукой, - стояли подбитые наши танки, а около них обожжённые мёртвые танкисты…
И вдруг меня прорвало: я начал бессвязно, путаясь и повторяясь, рассказывать про наше последнее наступление на Паново… Она слушала, не перебивая, и только после паузы, которая наступила после того, как я сказал: "Я подполз к пулемётчику…", она оказала:
- Вам не хочется рассказывать дальше? Тогда не надо.
- Нет, раз уж начал - буду до конца… Вы понимаете, ноги у меня действительно не работали, будто не свои были. Я подполз к пулемётчику и сказал - у меня с ногами что-то, я не могу идти… Мог бы и не говорить этого, а просто приказать ему оставить ручной пулемёт: мне, а самому идти с цепью. Но я хотел как-то объяснить… Он в лице изменился, глянул на меня с усмешечкой такой - дескать, не охота самому идти, так меня посылаете, - а потом губы у него задрожали, лицо побелело и такая тоска хлестнула меня из его глаз, что я отвел взгляд, пробормотав: "Вы поняли? Идите". Он ничего не ответил, подвинув мне резко пулемёт и пополз к взгорку, где лежал умерший татарин, взял у него винтовку и залег около остальных бойцов…
Я замолчал, завернул ещё цигарку и взглянул на Лиду. Она сидела, подперев подбородок ладонями, и смотрела на поле. Оранжевое солнце зашло уже краем за посиневший горизонт, а вокруг дали затуманились голубой дымкой. Закат был таким же, как и двадцать лет назад. Только не было Овсянникова, не было Панова, а было только одно поле, уходящее в бесконечность.
- Вспыхнула красная ракета, - продолжал я. Я заорал "вперед!" и открыл огонь из ручного пулемёта. Люди поодиночке поднимались и ныряли в темноту. Сразу же начали бить немцы, и я видел, как схлёстывались огненные нити на поле, где бежал мой взвод. Бойцы не стреляли, боясь себя обнаружить, и только мой пулемет бил по Панову и красные точечки гасли где-то в черноте… И тут по мне шарахнули две мины. Очень близко. Сейчас трахнет третья… И что же? Вы представляете, мои ноги заработали. Подхватив пулемёт, я перемахнул в другое место чтоб уйти от третьей мины… Вы понимаете?
- Да.
- Я не симулировал. Я и вправду не мог тогда шевельнуть ногами. Но, пробежав, я понял, что внушил себе это… Ну, конечно, после этого я, подняв пулемёт, побежал вдогон взводу и вскоре настиг людей. Они лежали, уткнувшись в землю, и единственный младший командир, который был у меня, не поднимал их. Не стал поднимать их и я. Тоже уткнулся и перестал нажимать гашетку… Я уже стал понимать, что наше наступление - какой-то отвлекающий маневр…
Я замолчал и затянулся до кашля дымом махорки.
- Пулемётчика убило? - помедлив, спросила Лида.
- Да. Двоих ранило, а его убило.
- И вы считаете себя виноватым? - тоже не сразу сказала она.
- Считаю, хотя он мог остаться живым на поле, меня могли убить у пулемета. Всё это так… Но сегодня мне подумалось, что я проживаю чужую жизнь. Что те, кто остался тут, будь они живыми, сделали бы в жизни больше, прожили бы её лучше…
- Вы не будете жалеть, что рассказали мне об этом?
- Нет. Мне надо было кому-то рассказать… Да, сейчас я чувствую себя виноватым. А как вы считаете?
- Не знаю. Мне трудно судить… Но, наверное, хорошо то, что вы ощущаете какую-то вину…
- Хорошо? - усмехнулся я.
- Да, хорошо, - сказала она задумчиво, а потом спросила: - А тех, кто посылал ваш взвод, тех вы не считаете виноватыми?
- Ротный выполнял приказ…
- А вы? Вы тоже выполняли приказ…
- Да… Но, понимаете ли, тут другое… Если бы я послал пулемётчика в цепь, руководствуясь какими-то тактическими соображениями, - это одно, а я… я послал его вместо себя… здесь другое. Нет, я виноват, - сказал и бросил цигарку, потом добавил: - Я всю войну казнил себя. Сколько раз вызывался делать то, что мог и не делать… Но на войне я мог быть убитым в любую минуту, а вот когда она кончилась и уже нечем было искупить вину, видно, какой-то защитный рефлекс стал выметать это из памяти… - Я опустил голову.
Солнце уже закатилось за поле, и только узкая полоска тянулась вдоль горизонта.
В это время немцы всегда начинали вечерний миномётный обстрел, и у всех перед этим ныло внутри и к сердцу подкатывал ледок - не моя ли сегодня очередь?
И вдруг сейчас, через двадцать лет, я ощутил нечто подобное, поёжился и поднялся.
- Пойдёмте, Лида.
Лес затемнел, помрачнел и стал походить на тот черновский лес, каким он был двадцать лет тому назад - также чернели стволы деревьев, также рдяно поблёскивала вода в многочисленных воронках, отражая закатное небо, только не было шалашей и не было дыма, который обволакивал и туманил нашу передовую по вечерам.
- Лида - спросил я - Останься живым ваш капитан Болотов, он сделал бы вас счастливой?
- Разумеется, - сразу, не задумавшись, ответила она. Это "разумеется" немного наивно, конечно, но…
- Почему вы об этом спросили?
- Так, - ответил я, а сам подумал, что, наверное, каждый человек в своей жизни должен сделать кого-то счастливым… Хотя бы одного. Мне этого пока не удалось. Почему? Не знаю сам.
Дальше мы шли молча, обходя воронки, сваленные полусгнившие деревья. Я похлопал рукой по стволу одного из них - вы тоже умирали безропотно, ветераны, и от немецких снарядов и от наших топоров, когда мы рубили вас на шалаши и накаты…
Когда мы вышли из леса и увидели три домика Чернова, в одном из них уже горел свет. И этот слабо мерцающий огонек вернул меня в настоящее - тогда никаких огней быть не могло.
От ужина, предложенного хозяйкой, мы отказались. Тогда повела она нас в другую комнату и, немного смутившись сказала:
- Постель тут у нас одна… Уж не знала, как вам и стелить? В той комнате места нету, сестра моя сегодня ночует, и я с Валей…
- Киньте чего-нибудь на пол, если есть. Я тут и устроюсь, - сказал я. - Вы не возражаете, Лида? Я предупреждал вас насчёт удобств.
- Да, конечно, не возражаю, - ответила она просто.
Хозяйка принесла тюфяк, подушку и одеяло… Я вышел на улицу покурить и дать возможность Лиде устроиться.
Хмель с меня сошёл, сошло и напряжение сегодняшнего дня. Я стоял на крыльце, курил и ещё раз оглядывал эти места, эту вроде бы чужую, но ставшую ещё давно близкой деревеньку, этот черновский лес, в котором бедовал двадцать лет тому назад, это чернеющее вдали Усово, которое брали, брали и не смогли взять, и почувствовал, как близка мне окружающая меня ржевская земля, её поля, её синие дали, её неказистые деревенские избы, что хотя и горожанин, но всё равно истоки мои тут, что я есмь отсюда, с этой русской земли, и ей, только ей должен я служить, только ей отдать то, что у меня есть… И опять подумалось - для чего-то остался же я живым здесь в сорок втором году, для чего-то не погиб потом?
И ещё яснее понимаю - не так я проживаю свою жизнь. Размениваюсь на мелочи, на незначительные работы для денег, и в суете московской жизни не хватает меня на настоящее, которое смог бы, наверное, совершить, если бы все помыслы отдал ему…
И вынашиваемая давно картина - "Солдатские глаза", - которая так и не получилась у меня, показалась мне слишком надуманной, идущей от головы, а не от сердца… И представилось мне другое… Ещё очень неясно, неопределённо, но вырисовывался и выстраивался какой-то ряд графического цикла… "ржевских листов", где всё здесь происходившее должно получить зримую, очень простую, предельно правдивую и жёсткую, да, жёсткую форму, пусть даже страшную, как было страшно и жестоко овсянниковское поле… поле боя…
Да, именно графика - белое, чёрное, красное… Цвет снега, цвет обожжённых изб Овсянникова, цвет крови, пролитой здесь… Только надо работать, работать и работать… Ещё, наверное, не всё упущено. Может, десять-пятнадцать лет оставила мне судьба? И тогда, может, я выполню свой долг перед этой израненной землёй, перед людьми, на ней воевавшими, останки которых до сих пор тлеют в черновском лесу… Долг живого перед мёртвыми.
Я вернулся в избу, прошёл в отведенную нам комнату. Лида лежала с открытыми глазами, заложив руки за голову. Её профиль слабо освещался неярким светом керосиновой лампы, а тени от ресниц густо падали на скулы, делая её лицо ещё более усталым и каким-то отрешённым.
И щемящая жалость вдруг сжала сердце, стало стыдно за прежние игривые мысли, за вроде бы случайные прикосновения… Я вспомнил, как стояла она у могилы капитана - сосредоточенная, скорбная и даже какая-то торжественная, - и я уже не сомневался, что была она верна ему эти двадцать лет, что эта женщина на порядок выше тех, что мне встречались, и что вёл я себя с ней пошло и недостойно.
Мне захотелось взять ее за руку, прижаться к ней губами, но я сдержался, боясь, как бы не приняла она это за продолжение моих неловких ухаживаний, которыми я развлекался в дороге, и я стал подыскивать какие-то добрые, хорошие слова, которые, не обидя её, выразили бы моё теперешнее - и жалость, и уважение за верность, и даже нежность, но почему-то не нашёл их…
- Спокойной ночи, Лида, - наконец произнес я, так и не найдя ничего другого.
- Спокойной ночи. - Она повернула голову, взглянула на меня и добавила: - У вас сейчас хорошее лицо.
- Да? - не поверил я.
- О чём вы думаете сейчас?
- О чём? - Я задумался. - О том, что, может быть, не всё потеряно… Что главное и настоящее ещё впереди… и я успею… - Я посмотрел на Лиду, и она, поняв, видимо, что жду я её подтверждения, сказала:
- Успеете… Я верю в это.