Чужие и близкие - Вильям Александров 3 стр.


Он наливает нам. Наливает по два половника в каждую миску. По два вместо одного. Все-таки имя моей соседки сыграло свою роль. Ну еще бы - ведь она, по слухам, заведующая залом. Я, правда, не знаю точно, что это значит, но заведующая - это всегда звучит.

Мы идем к столу, бережно несем свои миски.

- Знаешь, - говорю я Мише. - Есть чего-то не хочется. Понесу-ка я эту порцию бабушке…

- Как ты понести будешь? Как будешь нести?

- А я в мешочек - на дно поставлю и осторожно пойду.

- Ну что ты говоришь! Как можно суп в мешочек носить? Три километр дорога, грязь, дождь, а ты суп мешком понесешь?

- Ну, понимаешь, Миша, я тут хоть что-то ел, а она ведь ничего не ела, меня ждет.

- Чудак-человек, сплошной вода три километр в мешок носить, - сочувственно ворчит он. Потом взбалтывает ложкой свою порцию, примеривается к чему-то глазами и вдруг оживляется. - Слушай, неси еще миску, чистый миску неси сюда…

- Чего ты хочешь делать?

- Давай, давай, тащи сюда!

Я приношу еще одну алюминиевую миску, и он начинает какие-то странные манипуляции: из одной миски сливает в другую, из той - в третью. В результате в двух мисках осталась мутноватая жидкость, а в одной собралась вся густота - ее немного набралось из четырех порций.

- Вот. Это неси, - говорит Миша. - Эту как-нибудь донесёшь. А это мы сейчас сами…

И он принимается пить большими глотками прямо из миски, чтобы показать, что дело решено бесповоротно.

Я тоже отпиваю из своей миски несколько глотков. Жидкость горячая, она пахнет чем-то питательным, на поверхности плавают бледно-коричневые пятна - свидетельство того, что здесь присутствовало когда-то масло. И все это вместе создает ощущение еды, хотя никакой еды здесь, конечно, нет, и только живот раздувается неимоверно, когда мы допиваем до конца всю жидкость.

- Уф… наелся, - отдувается Миша и отирает пот со лба. Он действительно вспотел, лицо стало красным.

- Чем же ты наелся?

- Как чем? Как чем? В обед две порции - раз, вечером Медвед дал - два, сейчас две порции - три… Гляди, какой пузо!..

- Пузо! - усмехаюсь я. - Ведро воды выпей, еще больше будет пузо.

- А что! Медвед говорит: ведро воды пьешь - сто грамм масла берешь.

- Медведь, он и есть Медведь. Он тебе такого наговорит!.. Сам небось домой воду не таскает, одну гущу носит!

- Не домой он носит.

- А куда же?

- Есть одно место. Ладно, пошли.

Выходим на улицу. Мокро, темно, грязь под ногами. Мне еще идти три километра. Нас там поселили, в самом городке, а комбинат стоит в стороне - между нашим городком и Карасаем. Мише гораздо ближе. Ему немного пройти по нашей дороге, а потом влево, там, возле комбинатских бараков, - их дом. Я его видел, когда днем приходил сюда оформляться, такой справный, под шиферной крышей. Там еще рядом такая изогнутая, покорёженная чинара - она запомнилась мне.

Мы пристроили тарелку с затирухой на дно моего мешка и уже двинулись в путь. И тут услышали голос московского диктора.

- Постой. Давай послушаем. - "… положение… на Западном фронте ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, самолетов, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону.

Наши войска оказывают врагу героическое сопротивление, но вынуждены были на этом участке отступить…"

Дальше мы не слушали. Идем с Мишей в темноту, и грязь смачно чавкает у нас под ногами. Мы долго молча месим ее, потом Миша вдруг говорит:

- А что, правда это - Можайск, Москва совсем близка?

- Правда.

Он взволнованно шмыгает носом.

- А что, скажи, так может быть, чтоб Москва немее вошел?

- Не знаю, Миша. Думаю, нет… Не может быть.

- А ведь совсем близка, совсем близка, я вчера карту смотрел, семдесят пять, пятьдесят километр остался… - Это ж все равно, как от нас до Карасай, еще ближе, а?

- Наверно, - вздыхаю я. - Может, и ближе.

Он некоторое время молчит и вдруг говорит то, о чем я все время думаю.

- Послушай, - говорит он, и голос его срывается, становится каким-то чужим, неузнаваемым, - если так плохо, немее совсем близко Москва подошел - зачем этот шелк тут крутим, стена долбаем? Кому нужен такой работа?! Зачем всех не собирает, Москва не отправляет?! Почему всем оружие не дает - все - женщины, старики, дети - все против немее?! - Он ждет, что я ему скажу, и, не дождавшись, тут же отвечает себе сам: - Нет, наверна, не так плохо. Наверна, что-то есть такой, что никто не знает, только там, Москва, Сталин знает. Может, второй фронт сегодня-завтра открывает - немее с двух сторон зажимает. Слыхал, Черчилль говорил? А может, другой что-то. Может, такой оружие новый изобрел или секрет какой-то тайный есть… Вот посмотришь, посмотришь, есть что-то, наверна, есть - вот увидишь.

- Дай бог, - говорю я, хотя прекрасно знаю, что бога нет, его выдумали попы и церковники. Знаю, но иногда мне почему-то жаль, что они его выдумали. Был бы он на самом деле - никогда бы не допустил, чтоб фашисты до Москвы дошли. И вообще многое было бы на свете иначе. Не страдали бы хорошие люди, не процветали бы подлецы и эксплуататоры. Не было бы холода, голода и войны… Впрочем, это я, кажется, загнул.

Подлецы и войны все равно были бы, наверно. От них никуда не денешься. Теперь я иду один по темной дороге, соединяющей комбинат с городком. Миша распрощался и ушел в сторону, он уже, наверно, дома. А мне еще идти и идти.:.

По обочинам - размокшая, склизкая глина, того и гляди, шлепнешься в рытвину. Поэтому я иду по проезжей части. Здесь под ногами булыжник, он, правда, тоже затянут слоем жидкой грязи, но знаешь, что никуда не провалишься. Это Миша меня научил. Иди, говорит, пасередке. "Камеи под ногами, но это лучше, это ничего. Зато ровно идешь". И еще он объяснил, что если "плохой люди" встретишь, на широкой дороге всегда разойтись легче. Но пока я еще никого не встречал - ни плохих, ни хороших. Людей вообще не видно. Дневная смена давно ушла, для ночной еще рано. И я иду по безлюдной дороге. Маячат неясные тени по бокам - какие-то домишки, заброшенный сарай, мосластые, с обрубленными ветвями стволы тутовника по краям арыков. Они стоят, будто какие-то обугленные, обгоревшие фигуры, и в каждом из них чудится человек. Идешь, смотришь на него, и кажется, что затаился он, замер, ждет, когда поравняешься с ним. Вот уже ты совсем рядом, вот он здесь, рукой подать, даже потрогаешь - дерево. И все же, пройдя несколько шагов, оглянешься - а не зашевелится ли?!

Вот так и идешь три километра, ноги совсем промокли, теперь уж все равно, куда ступать - в лужу, в арык ли. Грязь, холод, дождь - зима сорок первого года. Война…

3

К нашему дому я подбираюсь с большим трудом - вокруг непролазная грязь: шоссе кончилось, пошла сплошная глина, и чем дальше, тем глубже. С усилием вытаскиваю ноги, стараюсь не потерять равновесия. Ну, грохнусь в лужу, вымокну - это черт с ним, но ведь я в целости пронес тарелку с супом, было бы очень обидно, если бы расплескал ее сейчас, перед домом.

Вот и наш двор. Перехожу мостик, перекинутый через арык, и на душе становится легче - кажется, пронес. В окнах темно. Спят уже. Керосину почти ни у кого нет, зажигают коптилку, чтобы только поесть и раздеться. Экономят.

Я соскребаю грязь возле двери плоской железкой. Кто-то нашел и положил ее здесь - это самый популярный предмет, только и слышишь: "Где железка? Куда девали железку?" Отскребаю грязь и толкаю дверь. Она легко поддается, замка у нас нет - и я ощупью пробираюсь от двери сразу направо, в угол, который занимаем мы с бабушкой. Осторожно ставлю свой драгоценный мешок с затирухой и нащупываю в темноте самодельный соломенный матрац на полу и маленькую фигурку бабушки, сжавшуюся на нем.

- Ба, - тормошу я ее, - ба, я тебе суп принес, поешь, а?

- Суп? Это ты, Славик? Пришел! Почему так поздно? Я так волновалась!

- Ну, чего ж волноваться? - говорю я снисходительно. - Не надо. Я ведь теперь на работе.

- Приняли? Ты будешь электромонтером?!

- Да, ба. Обязательно буду.

- Ах, какое счастье! - всплескивает она руками. - Это такая интеллигентная работа. Денежная и совсем не трудная.

- Да, - вздыхаю я. - Совсем. И очень интеллигентная. Поешь суп, он, может, еще теплый.

Она трогает миску ладонью, потом подносит ложку ко рту.

- Нет, Славочка, надо его греть. Оставим на завтра.

Но я настаиваю на своем, подбрасываю пару щепок в чугунку, и мы ставим на нее миску с затирухой. А пока она греется, я распутываю проволоку на ногах, стаскиваю по частям "ботинки", сую ноги под одеяло. Они совсем одеревенели и сморщились от мокроты. Я чувствую это ладонями, растираю их, потом бабушка снимает миску с чугунки и, расхваливая, ест потихоньку мою затируху. Она и меня заставляет взять ложку, и я, чтобы не обижать ее, делаю вид, что ем.

- Надо притянуть дверь, - говорю я, - дует сильно.

Я притягиваю дверь, но как только отпускаю ее, она отстает снова - набрякла, видно, от сырости. Я еще раз с силой притягиваю ее к себе и всовываю в ручку двери топорик, которым мы колем дрова. Теперь, кажется, ничего, - будет держать. И тут я слышу из глубины, из дальнего угла разморённый теплом и дремотой голос:

- Ну, зачем же наглухо! Пускай воздух идет хоть в щелку.

Это тетя Маруся. Она лежит на кровати в самом дальнем углу, отгороженная вместе со своей сестрой и племянником плотными байковыми одеялами, и ей, конечно, воздуха не хватает. А тут на полу, возле самой двери…

- Знаете, тетя Маруся, - грубовато говорю я. - Давайте поменяемся. Вы - на наше место. А мы - на ваше. Держите тогда дверь хоть совсем настежь - хорошо?

Она не отвечает. Видно в моем голосе прозвучало что-то такое, что заставило ее замолчать, а это сделать не так просто. Я и сам удивляюсь себе. Потом вспоминаю - рабочий! И усмехаюсь. И еще глубже втискиваю в ручку двери топорик… Вот так. Пускай знает…

… Вообще с квартирой нам, можно сказать, повезло.

В тот день мы сидели у входа в базар на своих вещах - сюда привезли на арбах новую партию эвакуированных с вновь прибывшего эшелона - и ждали, когда же до нас дойдет очередь.

Время от времени возле нас появлялся невысокий человек в белом шелковом кителе, в галифе, начищенных сапогах и тюбетейке. У него было широкоскулое лицо с прищуренными, глазами и небольшими черными усиками. Он смотрел в какую-то бумажку, потом отсчитывал несколько человек и уводил их куда-то. Возвращался он без них, набирал новую партию. Возле него все время вилась статная женщина с серебряными зубами, с затянутыми в тугой узел волосами. Она была из нашего эшелона, я ее видел несколько раз, она ехала с сестрой и племянником, и на всех станциях сама все доставала и приносила. Она была очень энергичная и пробивная. И вот теперь она все время говорила что-то человеку в белом кителе, улыбалась ему, забегала то вперед, то назад, а он молча слушал ее и время от времени медленно кивал головой. Женщина уходила вместе с ним, потом приходила и опять что-то говорила, и он опять медленно склонял свою большую голову. А над проезжей улицей, вернее мощеным шоссе, ведущим сюда от станции, над базаром, над заваленными фруктами рядами сняло безудержно яркое солнце, оно дробилось и отражалось в сверкающих гроздьях невиданной величины винограда, купалось в журчащих арыках, било прямо в глаза женщинам и мужчинам, стоявшим за прилавками, и они, не жмурясь, расхваливали каждый свой товар, громко выкрикивая непонятные слова.

Между сидящими ходил босоногий, коричневый до черноты мальчик с ведром в руке и кричал: "Ким ичады мыз дай су!" В ведре у него плескалась обыкновенная прозрачная вода, в ней плавал, позванивая о стенки ведра, большой кусок льда.

Оказывается, этот маленький городок в Ферганской долине, куда на двадцатые сутки пути дотащил нас эшелон, издревле славился шелковым промыслом. Знаменитые Ягелланские шелка шли по самой высокой цене на всех рынках Европы и Азии. До войны здесь была шелкомотальная фабрика. А сейчас - говорили - строится большой шелкокомбинат, и сюда свезли оборудование нескольких текстильных предприятий из западных областей России, чтобы делать здесь какую-то особую шелковую ткань. Кому он нужен был сейчас - этот шелк, никто не знал, но люди здесь были нужны, и эшелон прошел мимо Ташкента, даже не останавливаясь. Сказали: едем в Ферганскую долину, в какой-то Ягеллан. Странное название, напоминавшее имя знаменитого мореплавателя, с тех пор звучит у меня в ушах таинственной, волнующей музыкой.

И вот я сижу рядом с бабушкой, на узле с вещами, у входа в Ягелланский базар, над базаром плывет пьянящий аромат фруктов, сизый дымок шашлыка, гомон разноязычных голосов вдоль дороги, от дерева к дереву, натянуты тончайшие шелковые нити, возле них колдуют, что-то связывая почти прозрачными пальцами, чистенькие старички, одетые во все белое, и, глядя на все это, трудно поверить, что где-то сейчас падают бомбы, рушатся дома, умирают люди.

Снова пришел человек в кителе. На этот раз людей отбирала женщина с серебряными зубами. Я видел, как она подходила то к одним, то к другим, тихо говорила что-то, будто мимоходом, и те быстро подхватывали вещи, шли к человеку в сапогах.

Он сосчитал людей - их набралось человек десять, четыре семьи, все из того вагона, где ехала женщина, - и отрицательно покачал головой.

- Нэт, - сказал он. - Мала.

- Как мало! Да вы что, - суетилась женщина. - Десять человек в одну комнату - мало?

- Комнат большой. Целый квартир - не комнат. Такой пятнадцать селить нада.

- Но я же вам говорила, - не унималась женщина, - это все семьи командиров, уж для них-то вы можете сделать исключение…

- Хоп, хоп, - сказал человек в кителе, - только еще одна семья селить нада..

Он поискал глазами среди сидящих и почему-то остановил взгляд на нас с бабушкой. Уж не знаю, почему - то ли вид одинокой старухи, горестно опустившей голову на руки, то ли я, глядевший все время на него, - но что-то побудило его заметить именно нас.

Он подошел к нам и тронул бабушку за плечо.

- Э, онаджон, э, мамаш, вставай, квартир пойдем. Вещи давай.

Он взял в руку небольшой узел, на котором сидела бабушка, и легко закинул его за спину. Он хотел еще взять чемодан, но я сказал, что понесу его сам. Чемодан был почти пустой - мы купили его в Керчи, куда привезли нас после крушения.

Женщина не очень дружелюбно посмотрела на нас с бабушкой, но по дороге пошла рядом с нами и сказала, что нам повезло - благодаря ей мы попадем в хорошую квартиру.

- Очень вам признательны, - вежливо сказала бабушка.

Вскоре женщина ушла вперед, и все они пошли таким быстрым шагом, что мы с бабушкой не поспевали за ними, намного отстали и пришли последними. Мы вошли во двор, огороженный аккуратным зеленым штакетником, прошли по мостику, перекинутому через довольно широкий арык, и вошли внутрь.

Все места были уже заняты, и женщина указала наше место - оно было в первом же углу, сразу возле двери. Но бабушку это не испугало.

- Ну и хорошо, - сказала она, - побольше воздуха будет. И света.

Тут же рядом было окно.

Женщина со своей сестрой и племянником заняла самый дальний, внутренний угол, возле стенного шкафа - в нем раньше, видно, хранились какие-то бумаги. Остальные люди разместились вдоль другой стены.

Это была довольно большая комната - здесь, по-видимому, помещалась контора или другое учреждение. Посредине возвышался деревянный столб, проходивший насквозь через доски пола и через фанерную обшивку потолка.

… Человек в кителе постоял немного во дворе, посмотрел, как мы устраиваемся, и заглянул в окно.

- Ну, хоп, хайер булмасан. Живет хорошо будыт?

- Хорошо. Спасибо вам, - сказала бабушка.

Она села на узел и вдруг заплакала.

- Эй, онаджон, - нахмурился он. - Зачем плакиш? Ни нада плакиш. Немис побьем - совсем хорошо жизнь будит.

- Это я так, - сказала бабушка, утираясь платком. - . Просто так. Спасибо вам….

Потом к столбу, стоящему посредине, прибили гвозди, привязали к ним веревки и натянули их в разные концы комнаты. На веревки повесили что у кого было - простыни, одеяла, брезентовые чехлы. И получились такие ячейки, расходящиеся под разными углами от центрального столба.

Все это напоминало карусель, и временами мне казалось, что она медленно вращается - наша карусель, и жизнь каждой ячейки проходит перед моими глазами…

* * *

Рядом с нами, за полосатым байковым одеялом, живет тётя Маруся - та самая, с серебряными зубами. Она как-то сразу заняла главенствующее положение, еще с того момента, как подбирала людей для этой комнаты и распоряжалась, кому какое место занять. Она была с сестрой и маленьким пятилетним племянником. Но ни сестру ее - тихую, молчаливую Олю, ни племянника почти не было слышно. Все делала за них тетя Маруся. Сверкая своими серебряными зубами, она тут же стала распределять: кому какое место занять, кому что делать. Ее властный грудной голос слышался в комнате с утра до вечера по любому поводу, и только мы с бабушкой оказывались как-то в стороне от всей этой кипучей деятельности, - может быть, потому, что попали сюда не ее стараниями, а, пожалуй, даже вопреки им.

- Оля, - говорила она сестре и жестом полководца, посылающего в бой полки, протягивала руку, - кровать поставим сюда, а эту веревку натянем вот так.

И круглолицая Оля послушно выполняла все ее распоряжения. Потом тетю Марусю вдруг обуревала жажда переустройства. Она ходила из угла в угол и советовала, настаивала, уговаривала.

- Соня, ну что вы делаете? - говорила она укоризненно. - Ну разве ж так можно стелить - головой к яме? Тут же и скорпионы водятся и еще эти, как их… Ну, лохматые такие… Яму, во-первых, надо заделать, это мм добьемся. А пока - перелягте сюда головой. Обязательно!

И сквозь две перегородки я слышал, как возятся Софья Сергеевна и ее дочь Женя, перекладывая постель подальше от угла комнаты, где были продавлены доски пола.

Потом тетя Маруся переходила к нашей стене, и в противоположной стороне пробовала на прочность окно, затем поправляла трубу чугунки и подсовывала под низ печки кусок железа.

- Вы понимаете, Аннушка, нельзя, ни в коем случае нельзя оставлять вот так голый пол возле поддувала, - убеждала она Анну Павловну Кожину, жену майора, поселившуюся здесь со своей взрослой дочерью и ее мужем, очень близоруким, покладистым парнем. - Если ночью попадет искра, загорится пол, и мы все тут можем заживо погибнуть.

- Это верно, Маруся, - кивала головой Анна Павловна и горестно поджимала губы. Скорбные складки залегли в углах ее рта с первого дня войны и так уж не расправлялись ни днем, ни ночью: у нее на фронте были двое старших сыновей и муж. Ничего она о них не знала.

- Понимаете, Аннушка, стоило ли нам выносить столько мук, проехать тысячи верст, спасать от Гитлера детей, чтобы угореть здесь ни за что ни про что…

- Да, да, Маруся, конечно, - скорбно соглашалась Анна Павловна и помогала подсовывать железяку под печь. - Только ж какая искра у нас ночью, когда все до капельки вечером сгорает.

- Вы просто наивно рассуждаете, Аннушка, - сверкала своими зубами тетя Маруся, - просто наивной Все сгорает! А один несчастный уголек выпадет - и конец. Пиши тогда жалобу господу богу…

- И то правда, Маруся. И то твоя правда…

Опять соглашается Анна Павловна. Она всегда со всеми соглашается.

Назад Дальше