...
"Постановление Государственного Комитета Обороны
Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100–120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии т. Жукову, а на начальника гарнизона г. Москвы генерал-лейтенанта т. Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах.
В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил:
1. Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.
2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспортов с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспортов и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспортов должно происходить согласно правилам, утвержденным московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати.
3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды.
4. Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте.
Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие.
Председатель Государственного
Комитета Обороны
И. Сталин
Москва, Кремль, 19 октября 1941 г.".
* * *
Весь день Василий был на морозе – с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжелые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в теплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилег отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов.
Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных, разомлевших в тепле красноармейцев:
– Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли?
Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его – улегся, мол, раньше подчиненных, даже не привел оружия в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, "бабью" слабость, но все же не разбудил Василия, пошел дальше, с яростью отчитывая бойцов:
– Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдете!
Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казенниках.
– Смотри, железо и то промерзло, притомилось, а мы ничего, еще и железу помогаем, – бодрясь, сказал молодой боец Оплеткин.
– Не тараторь, лейтенанта разбудишь, – остановил его сосед, кивнув на Ромашкина.
– Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, – шепнул Оплеткин.
В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко.
Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое:
– Подъем! Подъем!
С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии все, кроме этого неприятного слова "Подъем!". Даже в поезде, где никто не кричал "Подъем!", глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведенная пружинка.
Сегодня пробуждение было особенно тяжелым. Ромашкин взглянул на часы – только три. "Наверное, дежурный ошибся", – подумал он, но тут же услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова:
– По-одъем! Быстро умывайтесь и выходите строиться в полном снаряжении. Ничего не оставлять, в казарму больше не вернемся!
В полковом дворе происходило что-то непонятное. Роты строились не в походные колонны, а в длинные неуклюжие шеренги.
Куржаков подозвал взводных:
– Постройте строго по ранжиру, в ряду двадцать пять человек. Отработать движение строевым шагом. Особое внимание – на равнение.
У Ромашкина было всего двадцать два бойца, весь взвод составил одну шеренгу. Троих добавили из другого взвода. Выстраивая людей в темноте по росту, он замешкался, тут же подлетел Куржаков.
– Слушай мою команду! Направо! Выровняться чище в затылок! Головные уборы – снять! Встать плотнее! Еще ближе. Прижмись животом к спине соседа.
Обнаженные, остриженные под машинку головы вытянулись в ряд, кое-где они то возвышались, то западали.
– Ты перейди сюда. Ты сюда, – вытягивая то одного, то другого за рукав шинели, переставлял их командир роты.
Через минуту круглые стриженые головы создали одну, постепенно снижающуюся линию.
– Головные уборы… – Куржаков помедлил и резко скомандовал: – Надеть! Нале-во!
Перед Ромашкиным стояла шеренга его взвода, идеально подогнанная по росту. Куржаков тихо сказал:
– Вот так надо строить по ранжиру, товарищ строевик, – и ушел.
Роты уже шагали по плацу и между казармами.
Все еще не понимая, зачем это нужно, Ромашкин стал учить свою шеренгу. Она расползалась, ходила то выпуклая – горбом, то западала дугой, а то вдруг ломалась зигзагом.
В конце двора шеренги, сбиваясь в кучу, поворачивали назад. Встретив здесь однокашников, Василий спросил Карапетяна:
– Ты не слыхал, зачем вся эта петрушка?
– На парад пойдем. Сегодня седьмое ноября. Забыл, да?
– Какой парад? Война же!
Подошел Куржаков, он слышал их разговор.
– Какой-нибудь строевик-дубовик вроде вас додумался. Парад, понимаешь! Немцы под Москвой, а мы в солдатиков играть будем. Мало нас бьют, всей дури еще не выбили.
Ромашкин бегал вдоль строя, семенил перед ним, двигаясь спиной вперед, лицом к строю, кричал:
– Тверже ногу! Раз, раз! А равнение? Куда середина завалилась?
Завтракали здесь же, на дворе, гремя котелками, обдавая друг друга паром и приятным теплым запахом каши с мясной подливкой.
Было еще темно, когда полк двинулся в город. В черных окнах домов, заклеенных крест-накрест белыми полосками бумаги, ни огонька, ни светлой щелочки. По тихим безлюдным улицам полк шел парадными шеренгами, и всю дорогу до Красной площади раздавались команды:
– Строевым! Раз, два! Раз, два! Чище равнение!
Командир полка майор Караваев за долгую службу много раз участвовал в парадах и теперь, глядя на кривые шеренги, тихо говорил комиссару Гарбузу:
– К парадам готовились минимум месяц. Как мы пройдем по Красной площади, не представляю! Да еще в полном снаряжении. Опозорим и себя, и всю Красную армию.
– Не беспокойтесь, Кирилл Алексеевич, – отвечал Гарбуз, который еще совсем недавно был вторым секретарем райкома на Алтае, под Бийском, и не слишком разбирался в красоте строя. – Там обстановку понимают. – Комиссар показал пальцем вверх. – Не знаю, правильно ли я сужу, но, думается, сегодня важно не равнение в рядах, а сам факт проведения парада. Немцы под Москвой, на весь мир кричат о своей победе, а мы им дулю под нос – парад! Гитлера кондрашка хватит от такого сюрприза. Здорово придумано!
– Парад – конечно, затея смелая. Тут или пан, или пропал.
– Почему? – не понял комиссар.
– Если все пройдет хорошо – нам польза. А если нас разбомбят на Красной площади?
Комиссар нахмурился, ответил не сразу.
– Я думаю, там… – Он опять показал пальцем вверх. – Все предусмотрели. Не допустят. Этим парадом, по-моему, сам Сталин занимается.
А шеренги все шли и шли мимо них, бойцы старательно топали, рассыпая дробный стук замерзших на морозе кожаных подметок. Единого хлесткого шага, который привык слышать и любил Караваев на довоенных парадах, не было.
Карапетян показал Ромашкину на светящуюся синим светом букву "М" над входом в метро, пояснил:
– До войны эти "М" были красные, чтоб далеко видно. Синих – немецкие летчики не замечают.
На Красную площадь вошли, когда начало светать. Ромашкин впервые увидел Кремль не на картинке: узнал зубчатую стену, мавзолей, высокие островерхие башни и удивился – звезды были не рубиновые, а зеленые, не то покрашены, не то закрыты чехлами. Площадь была затянута холодным сырым туманом. В мрачном небе висели аэростаты воздушного заграждения, казалось, они упираются спинами в плотные серые облака.
– Погода что надо – нелетная! – сказал радостно Карапетян.
– Ты бывал раньше на Красной площади? – спросил Василий.
– Бывал. Мой дядя в Наркомате внутренних дел работает. Водил меня на демонстрации. Раньше тут даже ночью, как днем, все сияло. А днем такое творилось – не рассказать!
– А почему не убрали мешки? – удивился Василий и показал на штабель мешков у собора Василия Блаженного.
– Чудак, их специально привезли – памятник Минину и Пожарскому обложить, чтобы при бомбежке не повредило.
– А если нас бомбить начнут? Представляешь, какая заваруха тут начнется?!
Куржаков, стоявший рядом, сказал:
– Кончайте болтать в строю.
Воинские части прибывали и выстраивались на отведенных им местах, красноармейцы закуривали по разрешению командиров, голубой дымок вился над строем.
Пошел снег. Сначала порошили мелкие снежинки, потом посыпались все плотнее и плотнее. Василий, Карапетян и, должно быть, все участники парада с радостью подумали: бомбежки не будет. Облегчение это пришло не оттого, что снималось опасение за себя, за свою жизнь. Каждый понимал – это не простой парад. Надо, чтобы он обязательно состоялся.
Бывают в жизни дни и часы, когда человек ощущает: вот она, история, рядом. И сейчас, как только заиграли и начали бить кремлевские куранты, у Василия затукало сердце, будто там, в груди, а не на башне были эта музыка и колокольный перезвон исторического времени. Василию хотелось запомнить все, что он видит и слышит, все, что происходит на площади. Он понимал: этому суждено остаться в веках. Он подумал и о том, что, пожалуй, не совсем прав, считая, что историческое вершится лишь в такие торжественные минуты. Каждый день, каждый час начинается, продолжается или завершается, как какое-то событие. Но есть минуты, которым суждено остаться не только в памяти его, Ромашкина, а всех, всего народа, вот такое и называется историческим событием. И такое вершилось сейчас, здесь. Хорошие можно написать стихи на эту тему, но теперь не до стихов.
…Без пяти минут восемь по Красной площади пролетел шорох, будто ветер по роще. Ромашкин смотрел вправо и влево, пытаясь понять, в чем дело. Его толкнул в бок стоявший рядом Синицкий.
– Не туда смотришь. Гляди на мавзолей.
Ромашкин взглянул на мраморную пирамиду в центре площади: там, в шеренге фигур, одетых в пальто с каракулевыми воротниками, он увидел Сталина в знакомой по фотографиям шинели и суконной зеленой фуражке. "Сталин! – пронеслось в голове Василия. – Хоть бы он шапку надел, в фуражке-то замерзнет…" Куранты на Спасской башне рассыпали по площади мелодичный перезвон, генерал, плотно сидевший верхом на коне, вдруг что-то крикнул и поскакал вперед. От Спасской башни ему навстречу приближался другой всадник, на коне с белыми ногами. Кто это, мешал узнать тихо падающий снег. Прежде чем всадники съехались, снова, будто ветер по макушкам деревьев, понесся шепот над строем войск: "Буденный!.. Буденный!"
Буденный остановился перед их полком поздороваться, и только тогда Ромашкин увидел маршальские звезды на петлицах и черные усы вразлет. Еще никто не произнес речи, военачальники все еще объезжали строй войск, а Ромашкина так и распирало желание кричать "ура". У него громко стучало сердце и голова кружилась от охмеляющей торжественности. Вот о такой военной службе, о такой войне он мечтал – красиво, величественно, грандиозно! Ромашкин покосился на Куржакова, который стоял справа. Лицо Григория будто окаменело, челюсти сжаты, только ноздри трепетали. Ромашкин не понял, что выражало это лицо – неизбывную злость или верную преданность. "Вот гляди, – злорадно думал Ромашкин, – гляди, сухарь холодный, вот она, красота воинской службы, а ты говорил – нет ее!.."
Наконец с другой площади, из-за угла красного кирпичного здания, как приближающийся обвал, покатилось "ура". Василий набрал полную грудь воздуха, дождался, пока могучий возглас достигнет квадрата его полка, и закричал изо всех сил, но голоса своего не услышал. Общий гул – "Ур-ра-а-а!" – пронесся над строем, подхватил голос Ромашкина и унесся дальше. Потом этот гул еще не раз накатывался на строй, и каждый раз Василий, как ни старался, так и не смог расслышать свой голос.
Буденный между тем поднялся на мавзолей. Сталин дождался его, посмотрел на часы, едва заметная улыбка мелькнула под усами. Не обращаясь ни к кому, но уверенный – все, что он скажет, будет исполнено без промедления, Сталин сказал:
– Включайте все радиостанции Союза. – И шагнул к микрофону.
Ромашкин, слушая Сталина, подался всем телом в сторону мавзолея, не только уши, каждая жилка, казалось, превратилась в слух.
Сталин говорил негромко и спокойно, произнося фразы медленно, будто диктовал машинистке. Ромашкин подумал даже, что Сталин говорит слишком медленно. Он будто подчеркивал каждую фразу. Слова выговаривал без затруднения, по-русски правильно, и только в ударениях, в повышении и понижении тона проскальзывал грузинский акцент.
Василий проклинал снег, который повалил еще гуще и не давал ему возможности рассмотреть Сталина. "Ну ничего, – надеялся он, – разгляжу, когда пройдем у мавзолея".
Сталин говорил о том, как трудно было бороться с врагами в годы гражданской войны – Красная армия только создавалась, не было союзников, наседали четырнадцать государств. Ленин тогда вел и вдохновлял нас на борьбу с интервентами…
"…Дух великого Ленина и его победоносное знамя вдохновляют нас теперь на Отечественную войну так же, как двадцать три года назад.
Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков?
…Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!"
И опять Ромашкин кричал "Ура!", пьянея от ощущения огромной силы своей армии, частичку которой он представляет, от радости, что родился, живет, будет защищать такую великую страну, что участвует в таких грандиозных событиях.
Меньше всех видят, как происходит парад, обычно его участники. После команды "К торжественному маршу!" Василий забыл обо всем, кроме равнения: хотелось, чтобы его шеренга прошла лучше других, не завалила бы и не выпятилась. Он косил глазом, вполголоса командовал, пока не вышли на последнюю прямую. Где-то в подсознании пульсировала мысль: "Рассмотреть Сталина, рассмотреть Сталина!" Но, когда зашагал строевым, высоко вскидывая ноги, забыл и об этом.
Вдруг у кого-то из красноармейцев в котелке заблямкала ложка. Василий не слышал оркестра, железное блямканье в котелке перекрыло все. Он похолодел от ужаса, ему казалось, это звяканье слышат на мавзолее, и оно портит весь парад. В этот момент Василий увидел человека, который слегка возвышался над площадью и взмахивал руками – то правой, то левой. Василию показалось, что он ищет, у кого стучит эта злополучная ложка. Человек один был виден над головами марширующих и, несомненно, высматривал виновника. Только подойдя ближе, Ромашкин сообразил: "Это же дирижер!"
Василий спохватился, метнул глазами в сторону мавзолея, но было поздно – Сталина разглядеть не успел. А в голове мелькали какие-то цифры: "Семьдесят пять… семьдесят шесть…" Когда и почему начал он считать? Лишь миновав трибуны и произнеся мысленно "сто шестьдесят", вспомнил: "Это я по поводу того, что участники парада видят меньше всех. Вот отшагал я сто шестьдесят шагов, и на этом парад для меня закончен. Но какие это шаги! Это не шаги – полет! Кажется, сердце летит впереди, и не барабан вовсе, а сердце отстукивает ритм шага: "Бум! Бум!" Только проклятая ложка в котелке все подпортила".
Ромашкин поглядел на Карапетяна, Синицкого – они улыбались. И сам он тоже улыбался. Чему? Неизвестно. Просто хорошо, радостно было на душе. Стука ложки, оказывается, никто и не слышал. Даже Куржаков посветлел, зеленые глаза потеплели, но, встретив взгляд Ромашкина, ротный нахмурился и отвернулся.
За Москвой-рекой в тесной улочке майор Караваев остановил полк. Пронеслось от роты к роте: "Можно курить", – и сиреневый дымок тут же заструился над шапками, запорошенными снегом. Позади, на Красной площади, еще играл оркестр – там продолжался парад.
Четыре девушки в красноармейской форме шли по тротуару. Карапетян не мог упустить случая познакомиться. Он шагнул на тротуар, лихо откозырял и спросил, играя черными бровями:
– Разрешите обратиться?
– Это мы должны спрашивать: вы старший по званию, – сказала голубоглазая, у которой светлые локоны выбивались из-под шапки. Другие девушки хихикнули. Только одна, ладная, стройная, с ниточками бровей над карими глазами, осталась серьезной и больше других приглянулась Ромашкину. Синицкий и Сабуров шагнули на подкрепление Карапетяну, а Василий подошел к строгой девушке.
– Здравствуйте. Как вас зовут?
– Вы считаете, сейчас подходящее время для знакомства?
– А почему бы и нет?
– В любом случае, наше знакомство ни к чему.
– Потому что я иду на фронт?
Девушка грустно поглядела ему в глаза, непонятно ответила:
– Мы никогда больше не встретимся. – И добавила, чтобы не обидеть: – Не потому, что вас могут убить. Просто ни к чему сейчас эти знакомства. – Она помедлила и явно из опасения, что лейтенант неправильно ее понял, сказала: – А зовут меня Таня.
– Где вы живете?
– Здесь, под Москвой, в лесу. Нас отпустили на праздник домой, я москвичка. Скоро тоже поедем на фронт.
– Может быть, там встретимся?
Таня покачала головой.
– Едва ли.
От головы колонны донеслось:
– Кончай курить! Становись!
Оборвались смех и веселый разговор лейтенантов.
Ромашкин попрощался с Таней. У него осталось ощущение, что их встреча была не случайной, таила какую-то значительность и обязательно будет иметь продолжение.
– Номер полевой почты скажите, – быстро, уже из строя попросил Ромашкин.
– Не надо, ни к чему это, – ласково сказала Таня и помахала на прощание рукой в зеленой варежке домашней вязки.