Давиль привык к семейной жизни и впервые расстался с женой, а при теперешних обстоятельствах эта разлука была для него особенно тяжкой. Одиночество, беспорядок в доме, беспокойство о жене и детях с каждым днем мучили его все сильнее. Господин Пуквиль после нескольких дней пребывания в Травнике продолжил свой путь на Восток.
Да и вообще Давиль чувствовал себя забытым и предоставленным самому себе. Все средства для работы и борьбы - и те, что были ему обещаны перед отъездом в Боснию, и те, которых он просил позднее, - были либо недостаточны, либо не поступали вовсе.
Сотрудников у консула не было, и он вынужден был сам писать, переписывать и выполнять всю канцелярскую работу. Так как он не знал ни языка, ни страны, ни условий жизни, ему пришлось взять на службу Давну в качестве переводчика. Визирь великодушно уступил ему своего врача, а Давна был в восторге, что представился случай попасть на французскую службу. Давиль, относившийся к Давне с большим недоверием и скрытым отвращением, решил, что будет поручать ему лишь такие дела, в которые можно посвящать и визиря. Но вскоре он понял, насколько этот человек ему необходим и действительно полезен. Давна сразу подыскал двух надежных телохранителей - албанца и герцеговинца, занялся прислугой и заменил консула во многих мелких, но неприятных делах. Работая с ним ежедневно и наблюдая за ним, Давиль все лучше узнавал его.
С ранней молодости живя на Востоке, Давна перенял много черт и привычек левантинцев. А левантинец - это человек без иллюзий и угрызений совести; не имея собственного лица, он меняет маски, принужденный разыгрывать то снисхождение, то смелость, то приниженность, то энтузиазм. Все это необходимо ему для успеха в жизненной борьбе, которая на Ближнем Востоке труднее и сложнее, чем где-либо. Чужеземец, включившийся в эту неравную и тяжелую борьбу, погружается в нее целиком и теряет свое подлинное лицо. Даже прожив всю свою жизнь на Востоке, он узнает его не до конца, а лишь с одной стороны - с точки зрения пользы или вреда той борьбы, на которую он обречен. Иностранцы, которые, подобно Давне, остаются жить на Востоке, в большинстве случаев перенимают от турок плохие, низменные черты их характера, не будучи в состоянии разглядеть и усвоить хоть что-то из их хороших, возвышенных особенностей и навыков.
Давна, о котором нам придется еще говорить, во многом был именно таким человеком. Большой сластолюбец в молодости, общаясь с османскими турками, он в этом отношении не научился ничему хорошему. А люди такого склада, безоглядно прожигающие жизнь, становятся напоследок мрачными, неприятными, в тягость и себе и окружающим. Беспредельно, до подлости покоряясь силе, власти и богатству, Давни был дерзок, груб и беспощаден по отношению к тем, кто был беднее и ниже его.
Но одно спасало этого человека и возвышало над его жизнью. У него был сын, красивый и умный мальчик. Давна самоотверженно заботился о его здоровье и воспитании, делал для него и готов был сделать все, что только возможно. Сильное чувство отцовской любви постепенно освобождало его от собственных пороков и делало лучше и человечнее. И, по мере того как мальчик рос, жизнь Давны становилась все чище. Каждый раз, делая добро или избегая подлости, он суеверно думал: "За это мальчику воздастся". Как часто бывает в жизни, беспутный отец мечтал, чтобы сын жил честно и благородно. И ради осуществления этой мечты он готов был сделать что угодно и принести любую жертву.
Ребенок, росший без матери, был окружен такой заботой и вниманием, какие редко выпадают на долю детей; он рос возле отца, как молодое деревце, привязанное к сухому, но крепкому колу. А мальчик был красив, похож на отца, но с более мягкими и тонкими чертами лица; здоровый телом и душой, он не выказывал ни дурных наклонностей, ни тяжелой наследственности.
У Давны было одно сокровенное желание, одна высшая цель: избавить сына от необходимости жить на Востоке и, подобно отцу, прислуживать кому попало, определить его сначала во французскую школу, а потом и на французскую службу.
Это и заставляло его верой и правдой служить в консульстве, и на этом основывалось доверие к его действительной и неизменной преданности.
Нового консула мучили также денежные заботы и затруднения. Деньги поступали медленно и неаккуратно, потери при обмене были неожиданны и ощутительны. Средства на одобренные расходы запаздывали, а новые требования не удовлетворяли. Вместо этого приходили непонятные и язвительные распоряжения из главного казначейства, какие-то бессмысленные циркуляры, казавшиеся одинокому и покинутому Давилю настоящим издевательством. В одном, например, консулу строго приказывалось ограничить свои знакомства с иностранными консулами, а на приемах иностранных послов и посланников появляться только с разрешения своего посла или посланника. Другой циркуляр давал указания, как надо праздновать день рождения Наполеона - пятнадцатое августа. "Расходы по найму оркестра и украшению зала по случаю бала, который должен быть дан, возлагаются на самого консула". Читая этот приказ, Давиль горько усмехнулся. Он ясно представил себе травницких музыкантов - трех оборванных цыган, двоих с барабанами, третьего с зурной, терзавших во время рамазана и байрама уши европейцу, принужденному тут проживать. Вспомнил и первое празднование дня рождения императора, - вернее, свою печальную попытку устроить такое празднество.
Несколько дней он тщетно старался через Давну пригласить на торжество кого-нибудь из видных турок. Из Конака не пришли даже те, кто обещал прийти. Монахи-католики со своей паствой прислали вежливый, но твердый отказ. Иеромонах Пахомий не ответил ни да ни нет, но и не явился. Отозвались только евреи. Их пришло четырнадцать человек; некоторые вопреки травницким обычаям даже со своими женами.
В то время госпожи Давиль еще не было в Травнике. Давиль в парадной форме разыгрывал в присутствии Давны и телохранителей роль любезного хозяина, предлагал яства и шипучее вино, полученное из Сплита. Он произнес краткую речь в честь своего государя. Не преминул польстить туркам, назвав Травник значительным городом, рассчитывая при этом, что, по крайней мере, двое из присутствующих евреев состоят на службе у визиря и обо всем ему доложат, а все вместе разнесут по Травнику сказанное консулом. Еврейки, сидевшие на диванах, скрестив руки на животе, слушали речь консула, моргая глазами и склоняя голову то к левому, то к правому плечу. Мужчины же смотрели прямо перед собой, что должно было означать: "Все это так и иначе быть не может, но мы не сказали ни слова".
Искристое вино всех слегка разогрело. Давна, не терпевший травницких евреев и с отвращением переводивший их заявления, едва поспевал удовлетворять всех, потому что теперь каждый хотел высказаться перед консулом. Заговорили и по-испански, и тут у женщин сразу развязались языки, а Давиль мучительно старался вспомнить сотню испанских слов, выученных им, когда он воевал в Испании. Потом молодежь начала напевать. Неловко было, что никто не знал ни одной французской песенки, а турецкие петь не хотелось. Наконец Мазалта, сноха Бенциона, спела испанский романс, тяжело дыша от волнения и преждевременной полноты. Ее свекровь, сердечная, живая женщина, так развеселилась от шипучего вина, что, сидя на диване, стала хлопать в ладоши, покачиваясь в такт и беспрестанно поправляя головной убор, то и дело съезжавший набок.
Безобидное веселье этих добродушных и простых людей оказалось единственным, чем можно было прославить в Травнике величайшего владыку мира. Консул был и тронут и огорчен.
Давиль старался не вспоминать об этом. Сообщая по долгу службы в министерство, как прошел в Травнике день рождения императора, он испытывал стыд и нарочито туманно написал, что этот великий день был отпразднован "согласно особым условиям и обычаям страны". И теперь, читая запоздалый и неуместный циркуляр о балах, оркестре и украшениях, он снова почувствовал стыд и горечь, ему хотелось и плакать и смеяться.
Постоянные трудности и заботы были связаны с офицерами и солдатами, проезжавшими через Боснию из Далмации в Стамбул.
Между турецким правительством и французским послом в Стамбуле существовало соглашение, в силу которого французская армия должна была поставлять туркам известное количество офицеров, инструкторов и специалистов - артиллеристов и саперов. Когда английский флот прорвался через Дарданеллы и стал угрожать Стамбулу, султан Селим с помощью французского посла генерала Себастиани и небольшой группы французских офицеров начал готовиться к защите столицы. От французского правительства срочно запросили известное число офицеров и солдат. Генерал Мармон получил из Парижа приказ немедленно переправлять их небольшими партиями через Боснию. Давилю же было предложено обеспечивать им проезд, доставать лошадей и проводников. И тут он мог убедиться, что представляло собой в действительности соглашение, заключенное с турецким правительством в Стамбуле. Бумаги, необходимые для проезда иностранных офицеров, запаздывали. Офицерам приходилось дожидаться их в Травнике. Консул подталкивал дело у визиря, а визирь, в свою очередь, в Стамбуле. Но даже если решение на проезд приходило и своевременно, это еще не означало, что все было в порядке, так как возникали неожиданные осложнения, и офицеры принуждены были прерывать путь и бить баклуши в боснийских городках.
Боснийские турки относились к присутствию французской армии в Далмации с подозрением и ненавистью. Австрийские агенты распространили весть, что генерал Мармон строит дорогу через всю Далмацию с целью захвата Боснии, а появление французских офицеров в Травнике как бы подтверждало эти ложные слухи, расползшиеся по городу. И французских офицеров, прибывавших по просьбе турецкого правительства в качестве союзников, уже в Ливно население встречало бранными выкриками, и чем глубже они проникали в страну, тем отношение к ним становилось хуже.
Бывало, что у Давиля в Травнике скапливалось по нескольку десятков офицеров и солдат, которые не могли двинуться ни вперед, ни назад.
Тщетно визирь созывал айянов, грозил и требовал, чтобы так не поступали с друзьями, приезжавшими по желанию и с ведома Блистательной Порты. На словах все бывало прекрасно улажено. Старейшины давали обещание визирю, визирь консулу, консул - офицерам, что враждебные выпады со стороны населения прекратятся. Но стоило на другой день офицерам тронуться в путь, как в первом же местечке им устраивали такую встречу, что они, раздосадованные, возвращались в Травник.
Напрасно Давиль уведомлял о настроении местных турок и беспомощности визиря обуздать их, предписать или приказать им что бы то ни было. Стамбул продолжал требовать, Париж - приказывать, а Сплит - выполнять приказания. В Травнике опять вдруг появлялись офицеры и здесь в негодовании ждали новых распоряжений. Все шло глупо и бессмысленно, и все сваливалось на голову консула.
Тщетно французские власти в Далмации печатали дружественные прокламации для турецкого населения. Прокламации, написанные на изысканно-литературном турецком языке, никто не хотел читать, а кто читал, тот ничего не понимал. Ничто не в состоянии было побороть врожденное недоверие мусульманского населения, не желавшего ни читать, ни слушать, ни смотреть и следовавшего лишь своему глубокому инстинкту самосохранения и ненависти к чужестранцу и неверному, который подступал к границам и уже начинал проникать в страну.
Приказы относительно присылки офицеров в Турцию прекратились только тогда, когда в Стамбуле произошел майский переворот. Новые приказы перестали поступать, но старые продолжали слепо и механически выполняться. И долго еще, во исполнение устаревшего приказа, в Травник вдруг приезжали два-три французских офицера, хотя теперь это было бесцельно и бессмысленно.
Но если, с одной стороны, события в Стамбуле облегчили положение консула, то, с другой стороны, они были чреваты еще большими неприятностями.
Давиль чувствовал, что помощь и поддержку он мог получить только от Хусрефа Мехмед-паши. Консул уже неоднократно имел возможность убедиться, насколько простирается действительная власть визиря и его влияние на боснийских бегов. Многие обещания так и оставались обещаниями, многие приказы визиря не выполнялись, хотя сам он делал вид, что не замечает этого. Но добрая воля визиря была вне всякого сомнения. Он желал - как по внутренней склонности, так и из расчета, - чтобы его принимали за друга французов, и стремился доказать это на деле. Кроме того, счастливый характер Мехмед-паши, его несокрушимый оптимизм, легкость, с какой он разрешал разные вопросы и переносив всяческие невзгоды, сами по себе действовали на Давиля успокаивающе и помогали ему переносить мелкие и крупные неприятности его новой жизни.
А последние события грозили отнять и эту единственную прочную опору и утешение.
В мае того же года в Стамбуле произошел государственный переворот. Просвещенный султан-реформатор Селим III был свергнут своими фанатичными врагами и заточен в серале, а на его место посажен султан Мустафа. Французское влияние в Стамбуле ослабло, и, что было хуже всего для Давиля, положение Хусрефа Мехмед-паши пошатнулось; с падением Селима III он лишился поддержки в Стамбуле, а как друга французов и сторонника реформ его ненавидели в Боснии.
Конечно, на людях визирь продолжал улыбаться своей широкой улыбкой моряка и не терял восточного оптимизма, корни которого лежали лишь в нем самом, но это никого не могло обмануть. Травницкие турки, которые все без исключения были противниками реформ Селима III и врагами Мехмед-паши, уверяли, что "паша висит на волоске". В Конаке водворилась тревожная тишина. Каждый старался незаметно приготовиться к отъезду, который мог произойти в любой момент. И каждый, погруженный в свои личные заботы, молча глядел перед собой отсутствующим взором. Да и сам визирь, разговаривая с Давилем, казался рассеянным, любезностью и громкими словами он старался скрыть свое бессилие помочь кому бы то ни было и в чем бы то ни было.
Приезжали специальные курьеры, и визирь посылал своих гонцов в Стамбул с секретными поручениями и подарками друзьям, которые еще там оставались. Давна разузнавал подробности и уверял, что визирь, в сущности, борется столько же за свою голову, сколько и за свое положение при новом султане. Прекрасно понимая, что означала бы для дела и для него самого потеря теперешнего визиря, Давиль с самого начала посылал и генералу Мармону и послу в Стамбуле срочные донесения, убеждая употребить все свое влияние в Порте для того, чтобы Мехмед-паша невзирая на политические перемены остался в Боснии, ибо так же поступают русские и австрийцы, защищая своих друзей, и по результатам подобных действий здесь расценивают силу и влияние христианских государств.
Боснийские турки ликовали.
"Свергли султана-гяура, - говорили ходжи, сидя у лавок, - пришла пора стереть всю грязь, налипшую за последние годы на чистой вере и турецкой жизни. Хромой визирь уедет и увезет с собой своего приятеля консула так же, как он его и привез". Толпа повторяла эти слова и распалялась все больше. Задирали прислугу консула, устраивали на нее нападения. Вслед Давне на улице неслись шутки и брань; к нему приставали с расспросами, готовится ли консул к отъезду, а если нет, то чего он ждет? А драгоман, длинный и черный, презрительно смотрел с высоты своей пегой кобылы и разъяснял дерзко, но обдуманно: они сами не знают, что говорят; слухи распустил какой-нибудь дурак, которому боснийская ракия ударила в голову; новый султан и французский император - большие друзья, и из Стамбула пришло приказание продолжать считать французского консула в Травнике "девлет-мусафиром" - гостем государства, а если с ним что случится, то вся Босния будет сожжена, не пощадят даже детей в колыбели. Давна постоянно твердил консулу, что именно теперь надо действовать смело, ни с чем не считаясь, ибо только так можно было повлиять на дикарей, нападающих на того, кто отступает.
В таком же духе действовал и визирь. Отряд мамелюков продолжал ежедневные военные занятия на поле у Турбета, и жители с ненавистью, но и со страхом смотрели на этих богатырей всадников в блестящем и тяжелом вооружении, разодетых и разукрашенных, как сваты. Визирь выезжал вместе с ними, наблюдал за занятиями, сам принимал участие в стрельбе по мишеням, словно у него не было никаких забот, словно он не помышлял ни об отъезде, ни о смерти, а готовился к борьбе.
Обе стороны - и местные турки, и визирь - ожидали решения нового султана и вестей из Стамбула о результатах происходившей там борьбы.
В середине лета прибыл специальный посланец, капиджи-баша султана, со свитой. Мехмед-паша устроил ему необычайно торжественный прием. Отряд мамелюков в полном составе, все сановники и ичогланы вышли ему навстречу. С крепости палили пушки. Мехмед-паша ожидал посланца перед Конаком. По городу мгновенно разнеслась весть, что визирю удалось все же снискать милость нового султана и остаться в Травнике. Турки не хотели верить этому и доказывали, что капиджи-баша вернется в Стамбул с головой Мехмед-паши в мешке. Но вести оказались правильными. Посланец привез фирман султана, подтверждающий, что Мехмед-паша остается в Травнике, и одновременно торжественно вручил визирю драгоценную саблю, подарок нового султана, с приказом весной выступить с сильным войском против Сербии.
Это радостное событие было омрачено странным и неожиданным образом.
На следующий день по приезде капиджи-баши, в пятницу, Давилю был заранее назначен прием у визиря. Мехмед-паша не только не отменил его, но принял консула в присутствии капиджи-баши, представив его как старого друга и доброго вестника милостей султана. И тут же показал подаренную султаном саблю.
Капиджи-баша, уверявший консула, что он, подобно Мехмед-паше, искренний поклонник Наполеона, был высокого роста, по-видимому метис ярко выраженного негритянского типа. Его желтая кожа имела сероватый оттенок, губы и ногти были темно-синие, а белки глаз грязновато-мутные.
Капиджи-баша много и возбужденно говорил о своих симпатиях к Франции и ненависти к России. В уголках его толстых выпуклых губ скапливалась пена. Глядя на него, Давиль желал в душе, чтобы он сделал передышку и вытерся, но капиджи-баша продолжал говорить как в лихорадке. Давна, переводя, едва успевал за ним. Капиджи-баша с еще не утихшей ненавистью рассказывал о том, как воевал против России, о совершенном им подвиге под Очаковом, где он был ранен. Неожиданно быстрым движением он завернул узкий рукав антерии и показал широкий шрам ниже локтя - след, оставленный русской саблей. Тонкая, но сильная рука чернокожего заметно дрожала.
Мехмед-паша наслаждался сердечным разговором своих друзей и смеялся больше обыкновенного, словно не мог скрыть, как он счастлив, обласканный милостями султана.
В этот день прием необычно затянулся. На обратном пути Давиль спросил Давну:
- Как вы находите этого капиджи-башу?
Обычно на подобные вопросы Давна охотно выкладывал все, что успевал узнать. Но на сей раз он был удивительно краток.
- Этот человек тяжко болен, господин генеральный консул.
- Да, странный гость.