Послание принадлежало перу преосвященного Антония. Победоносцев недолюбливал и часто осуждал слишком страстного и пристрастного защитника православия, одного из виднейших представителей черного духовенства, готового всю Россию превратить в монастырь. Победоносцев переводил неуступчивого пастыря из епархии в епархию, отдаляя от столицы, и в конце концов загнал его на Волынь. Двоих Константин Петрович не желал встречать на собраниях Святейшего синода - Иоанна Кронштадтского и преосвященного Антония. С удивлением он пробежал глазами начальные строки: "Я откладывал со дня на день сие начертание Вам русского слова", - писал волынский преосвященный, сломив собственную гордыню и вполне оценив, что означает уход Победоносцева с политической арены.
- "Сие начертание Вам русского слова", - повторил Константин Петрович, и далее бросилось в глаза: "Прощайте и спасибо…"
Он опустил послание на столешницу и покинул кабинет, оставив верного помощника, князя Ширинского-Шихматова, в растерянности.
Гнездо нумер шесть по Хлебному переулку
Вот чего у Победоносцева нельзя было отнять - любви к Москве. Просыпаясь в обер-прокурорской постели, видел он не снежно-белый потолок с лепниной нарышкинского палаццо, а низко нависающее, плохо отштукатуренное квадратное пространство в паутине темных трещинок. Прежде чем подняться, приходилось вновь закрывать глаза и мысленно перемещать кровать туда, где ей надлежало быть в петербургской спальне. В Хлебном переулке кровать в детской ночью плыла в совершенно ином направлении. Это ощущение возникло у Константина Петровича впервые в самом начале сороковых годов, когда он приехал в Северную Пальмиру поступать в привилегированное Училище правоведения, дававшее воспитанникам высшее юридическое образование. Училище, основанное на исходе тридцатых, мало в чем уступало знаменитому Царскосельскому лицею, тоже пользовавшемуся правами университета.
Воспоминания детства и отрочества никогда не покидали и часто томили его. Быть может, именно они лежали в основании постоянного возвращения к прошлому и увлеченности им, этим прошлым, что в конечном итоге вылилось в стремление не отступать от сформированных историей жизненных традиций и искать в них защиту от бурных и случайных изменений, почти всегда заимствованных у других, вдобавок дурно подготовленных и еще более дурно осуществляемых.
Да и как не вспоминать! Константин Петрович давно понял, что его прошлое - не частные воспоминания русского человека. Образы минувшего, всплывающие в сознании, неразрывно связаны с историей страны. Так на роду написано, так суждено, такова судьба. В последние годы, когда он занялся переводом священных книг Нового Завета на русский язык, воспоминания нередко становились как бы реальностью и ненавязчиво - вскользь - вплетались в живую жизнь. Он был далек от мистики, и мистические настроения не посещали его. К воспоминаниям он относился как материалист, вполне понимая их физиологическую природу. Нередко он слышал голос матери: "Одевайся потеплей и иди гулять".
Прогулки для Константина Петровича - мука, особенно зимой. Мешали очки, стекла потели, покрывались влагой. Но самое ужасное - крики арбатских мальчишек, подстерегавших кутейника за волнистыми сугробами, чтобы забросать снежками да насовать ледышек за шиворот. Арбатских он не переносил, настоящих арбатских, - с Афанасьевских переулков, Староконюшенного, Серебряного, Филипповского и прочих, узких и кривых проемов, прилепившихся к неширокой уродливой улице с магазинчиками, лавками и обжорками, которые еще ютились между новенькими двух- и трехэтажных домами и особняками, укрытыми в глубине палисадников. Самые злыдни жили на Сивцевом Вражке, Бегали они чуть ли не каждый день к Скатерному, на Молчановку, в Ржевский переулок, чтобы сводить счеты с тамошними ребятами. Ножовый, Столовый, Трубниковский, Борисоглебский и Хлебный противостоять арбатским в одиночку не могли. Звали тогда с Поварской и Никитских, мерзляковские прибегали и скарятинские, Проточный, Прямой и Смоленский - дальние - переулки тоже держали сторону против арбатских.
Арбатских презирали за спесь и жестокость, за то, что полиция к ним относилась снисходительнее, ненавидели за высокомерие да еще за то, что в карманах денежки водились. Арбатские - отпрыски торговцев покрупнее, профессорские и офицерские сынки, а многие и дворянчики. Да и те, что из Хлебного, или, допустим, из Ножового, или с Молчановки, тоже не нищие, но нет в них арбатской пустопорожней гордыни: мы, мол, арбатские, а Арбат - сердцевина Москвы!
Детские ощущения все чаще возникали в Константине Петровиче. Обидные холодные ледышки скользили по спине. Жаловаться не хотелось, и ослушаться нельзя. Очки! Проклятые очки в кожаной оправе! Они виноваты в том, что приходится пугаться шалостей, беречься от ударов и даже от невинных дружеских толчков.
А за столом он чувствовал себя уютно, особенно если отец сидел рядом или старший брат Сергей. У Сергея зрение замечательное. Его отослали учиться в кадетский корпус. А Константину Петровичу наверняка уготована духовная карьера, хотя сам отец в прошлом веке - за три года до его окончания - по прошению уволился из духовного звания и определился в университетскую гимназию учителем этимологического французского класса, а позднее начал преподавать российское красноречие. Жизнь без остатка отдал университету и словесности. Но кто бы мог подумать, что сын священника при церкви Святого великомученика Георгия, что на Варварке, Василия Степановича Победоносцева, окончив Заиконоспасскую академию, выходец из довольно известной семьи московского клира, изберет совершенно иную карьеру, чем отец!
Человеческие голоса
Глядя на пустующий Литейный и прислушиваясь к неприятному скрежету конки, Константин Петрович подумал, что судьба отца сыграла какую-то роль и в его судьбе - в отказе от духовного звания и от принятия священнического сана. Отец желал ему другого поприща - литературного, юридического, исторического, но не духовного. Сестра Варвара, старше на семнадцать лет, окончила курс в Московском училище ордена Святой Екатерины и тоже занялась изящной словесностью - переводами, сотрудничая в различных изданиях, самым популярным из которых был "Дамский журнал".
Ниточка тянулась из глубины эпох - из XVIII века. Почтение к книге прививалось Константину Петровичу сызмальства. Да и как иначе, если отец служил библиотекарем, имел степень магистра философии и словесных наук, а в марте 1812 года - накануне наполеоновского вторжения - получил место адъюнкта у Алексея Федоровича Мерзлякова, который через пять лет стал деканом факультета.
Да, ниточка тянулась из глубины… Конечно, Мерзляков отстал и пережил себя, но, ругая всячески романтизм в университетских лекциях, он рыдал, слушая пушкинского "Кавказского пленника". В нем, в этом странном человеке, рожденном в дальнем Пермском крае, таились несовместимые качества: приверженность к теории и правилам соседствовала с проникновенным лиризмом, музыкальностью и страстью к гармонии чисто русской и неподдельно народной. Александр Сергеевич его не больно жаловал, но великий поэт стремительно шел вперед, опережая век, а Мерзляков представлял собой определенное минувшее отечественной культуры. Минувшее Пушкин признавал и уважал, но только как историю. Любопытно, что песенное наследие Мерзлякова, как и Кольцова, и Дельвига, и самого Пушкина, удержалось в народном сознании, превратилось в неотъемлемую часть живого интеллектуального и чувственного богатства России, а то, чему он сам и современники отдавали первейшую честь, заучивалось наизусть, считалось образцовым, приравнивалось к произведениям Ломоносова и помещалось во всех сборниках в течение полувека, давно и прочно забыто. Кто помнит теперь оды "На разрушение Вавилона", "Глас Божий в громе" или "Гимн Непостижимому"? А когда-то оды "Песнь Моисеева по прохождении Чермного моря" и "Песнь Моисея перед кончиной" служили пропуском в университет. Мерзляков начинал с Карамзиным и Дмитриевым, ему покровительствовал Михаил Матвеевич Херасков, учредитель Вольного Благородного пансиона, учительской семинарии и прочих полезных начинаний. Жена Хераскова - поэтесса, дом - хлебосольный центр литературного общества, гости - братья Фонвизины, Майков, Елагин, Державин и молодые - Мерзляков, Карамзин, Дмитриев. Они приветствовали "дней Александровых прекрасное начало". Херасковскую "Россияду" до сих пор вполне не оценили, не поняли и благополучно забыли, а между тем мысли Хераскова нам еще пригодятся. Бросившись в объятия Пушкина, потерявшись в нем и не смея ему противоречить, погрузившись в волны его чарующего языка и сделав этот язык своим, мы отторгли важное и ценное, иногда осмеивая давнее и отрицая за ним культурные качества. Некоторые масонские увлечения Хераскова были чужды Константину Петровичу, но близость отца к университету, куратором которого был Херасков, и к Мерзлякову волновали тем больше, чем старше он становился.
Константин Петрович никогда не видел Мерзлякова, и вряд ли внешность знаменитого профессора понравилась бы простонародностью - толстым и круглым лицом, выпуклыми глазами, грубоватым носом и плотной комплекцией, но значение переводов классических произведений для отечественной словесности он впервые понял, знакомясь с версификациями и трудами Мерзлякова, невзирая на бьющие в уши очевидные звуковые недостатки. До отъезда в Петербург и поступления в Училище правоведения Константин Петрович часто слышал, как девушки на заднем дворе дома в Хлебном переулке затягивали печальными голосами:
Ах, что же ты, голубчик,
Не весел сидишь
И нерадостен?
Мелодия повисала в теплом и тревожно-весеннем воздухе, требуя ответа. И ответ слышался после недолгой драматической паузы:
Ах, как мне, голубчику,
Веселому быть И радостному!
Вчера вечерком я
С голубкой сидел, -
На голубку глядел,
Играл, целовался,
Пшеничку клевал;
Поутру голубка
Убита лежит,
Застреленная,
Потерянная!..
Комок подкатывал к горлу, скулы сводило, и хотелось куда-то бежать от невыносимой горючей тоски, сжимавшей трепещущее сердце. Бежать было некуда - кругом погруженные в темноту дома, и это отсутствие возможности выразить состояние в движении, эта необходимость возвратиться в замкнутое пространство, смирить полет души заставляли вслушиваться в печальный речитатив сильнее и глубже, и каждое уловленное слово болью отдавалось в сердце. Оказывается, человеческие голоса так же, как музыкальные инструменты, могут составлять оркестр. Человеческий голос есть не что иное, как инструмент. Открытие поразило Константина Петровича, и взрослым он часто вспоминал в церкви ту минуту, когда истина подняла перед ним плотную завесу и пропустила внутрь себя.
Наслаждение музыкой
Церковное хоровое пение понравилось с первых дней осознанного посещения храма. Одинокий голос почему-то тревожил меньше. Константин Петрович старался разобрать каждое слово, проникнуть в смысл, и это старание привило любовь к человеческому голосу, который легко передавал оттенки чувства. Ему нравилось, когда хор на секунду замолкал и позволял выделиться солисту, а затем вновь вступал и поддерживал одинокий голос, увлекая его на своих мощных крыльях ввысь. Через много лет в церковно-приходских школах пение станет чуть ли не главным предметом. Инспектируя любимое детище, он всегда будет начинать с оценки хора. В православии человеческому голосу отводится важнейшее место. Тончайший инструмент, созданный природой, обладает божественным происхождением. Бог дал способность человеку петь, чтобы выразить прежде остального религиозные ощущения. Голос обходится без посредника, воспроизводя мелодию, в которую вплетена речь. Впрочем, обдуманная страсть к хоровому пению и человеческому голосу без музыкального сопровождения не мешала Константину Петровичу наслаждаться великолепным звучанием самых выдающихся европейских оркестров. Моцарта он слушал в Зальцбурге, Вагнера - в Баройте, Мендельсона в Лондоне…
Он ценил и своего младшего однокашника по Училищу правоведения - Петра Чайковского, отдавая ему предпочтение перед другими русскими композиторами, потому что считал клинского затворника богатейшим источником национальных мелодий, и в трудную годину помог ему продолжить работу, избавив от пустых материальных забот. О Надежде Филаретовне фон Мекк мы знаем подробно - даже больше, чем следовало знать. Победоносцев, разумеется, в глубокой тени.
Мысли о человеческом голосе всегда вырастали из детских воспоминаний. На заднем дворе пели мерзляковскую:
Среди долины ровныя,
На гладкой высоте
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте…
Отец часто рассказывал, как Сандунова певала кашинские песни на слова Мерзлякова. Сам Варламов обращался к текстам Алексея Федоровича.
А девичьи голоса и сейчас - в кошмарные дни поражения и позора - возникали в сознании, красиво и плавно выводя:
Возьмите же все золото,
Все почести назад,
Мне родину, мне милую,
Мне милой дайте взгляд!
Пели в Хлебном весенними и летними вечерами и глинковскую песню:
Не слышно шуму городского,
В заневских башнях тишина!
И на штыке у часового
Горит полночная луна!
А бедный юноша! Ровесник
Младым цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песни
И отдает тоску волнам!
Позднее - в Училище правоведения - он отнесет слова на счет Рылеева, исказив немного текст и воспроизведя в печатном издании, не сверяясь с книгой.
Пели и другие песни, слова которых не запомнились, а осталось лишь ощущение от голосов и чудесная мелодия, исторгнутая из недр души. Московское детство осело в нем не только крупными пластами ощущений, но и всякой мелочью, и картинками быта, и лицами отцовских друзей и знакомых.
Как открыть в себе русского
Ивана Ивановича Лажечникова он и позже встречал неоднократно, и беседовал, но то все забылось, а вот первое знакомство врезалось в память. Старший брат Сергей очень любил Лажечникова и считал "Басурмана" лучшим историческим романом, хотя известностью у читателей больше пользовались "Последний Новик" и "Ледяной дом". Однако Сергей отдавал пальму первенства "Басурману", перевел его на польский, который знал в совершенстве, и издал. Лажечников многим главам предпослал эпиграфы из Пушкина, Жуковского, Надеждина и других писателей. Алексей Федорович Мерзляков тоже не был упущен. К мощно написанной главе "Поход" взяты мерзляковские строки:
Куда бежать, тоску девать,
Пойду к лесам тоску губить.
Пойду к рекам печаль топить,
Пойду в поле тоску терять…
Перед чтением нежной лирической главы "Снятое очарование" читатель сталкивается с другими мерзляковскими строчками:
У тоски моей нет крыльев полететь,
У души моей нет силы потерпеть,
У любви моей нет воли умереть!
Эта глава вызывала особые чувства и особое любопытство у Победоносцева, когда он получил назначение обер-прокурором Святейшего синода. Один из героев романа, Антон Эренштейн, очарованный боярской дочерью Анастасией, рассуждает так: "Мать сама обещала, по каким-то важным, но тайным причинам, переселиться к нему, если он найдет свою оседлость в этой стороне. Русь будет его вторым отечеством - в таком случае надо принять и исповедание ее. Что ж? Исповедание христианское, чистое от укоризны в злоупотреблениях и фанатизме, в которых можно упрекнуть западную церковь. Целые народы полудня волнуются за новые религиозные мнения; Виклеф, Гус имеют тысячи последователей; за эти мнения родина его пролила столько крови!.."
Он припоминал и другие строчки Лажечникова из этой же главы: "Получить руку боярской дочери не есть мысль безрассудная. Одно условие - исповедание. С исполнением этого условия иноземцу свободен вход в дом Божий, помазанная святым елеем голова может стоять под брачным венцом с русскою девицею. Сколько примеров было, что татаре новокрещеные женились на дочерях боярских! Отцы думают спасти душу свою такими браками, которые, по мнению их, искупают поганых от огня вечного. Сам великий князь одобрял подобные союзы русских с иноземцами и дарил новобрачных поместьями".
Сколько потоков грязи обрушилось на главу Синода! Сколько раз его упрекали в преследовании иноземцев - особенно прибалтийские лютеране, мусульманские фанатики, католики разных национальностей и иудеи, обвинявшие во всех смертных грехах. Мелкий журналист Амфитеатров бесконечно высмеивал его и в статейках, и в устных рассказах за приверженность к православию, за то, что он крещение по православному обряду почитал высшим благом для инославного. А как же обрести настоящую родину и слиться с народом, среди которого живешь, как не в вере?! По крови можешь быть всяким, хоть негром, хоть индийцем, хоть китайцем с желтоватым сплюснутым ликом, но верой будь одинаков. Тогда Русь и родиной твоей станет, и матерью, и покой ты здесь обретешь, и невиданную волю, потому что православный русский человек на Руси внутренне свободен, как нигде.
Константин Петрович сидел за столом и что-то прилежно переписывал, а Лажечников склонился над ним, улыбнулся и показался мальчику таким симпатичным, добрым и приветливым, как редко кто из знакомых. И хохолок седоватый, и прищуренный, смеющийся взгляд, и теплая рука на макушке, и какие-то слова слились в один образ - приятный и близкий.
- Спасибо тебе, Иван Иванович, что Алексея Федоровича не забываешь, - сказал отец, обнимая Лажечникова за плечи. - Душу Мерзлякова мало ценят, а он любил и знал родной язык как никто. И учил его по завету Вольтера до скончания века. Многими европейскими наречиями владел в совершенстве! Иноземцы удивлялись! Латынь и греческий ему что родные.
Лажечников приезжал из Твери частенько и всегда интересовался успехами Константина Петровича. Позднее, через десятки лет, любопытство к истории и литературе он пробудил у великого князя Александра Александровича именно романами Лажечникова и полузабытого ныне Загоскина, превосходного стилиста и знатока старины. "Юрий Милославский, или русские в 1612 году" и "Рославлев, или русские в 1812 году" стояли у наследника, великого князя Николая Александровича, на особой полке, а после кончины царственного юноши перешли к его брату.
Однажды Александр III признался Победоносцеву:
- Спасибо тебе, Константин Петрович, что Лажечникова давал мне в молодости. Читая Ивана Ивановича, русским становишься.
- Ваше величество, вы по рождению русский.
- Да, это так. Но прадед страшно переживал, что приятели дразнили его курносым немецким принцем. Для нас, Романовых, сие больная тема. А читая Лажечникова, я русского в себе открыл немало.