Поводыри богов (сборник) - Татьяна Алфёрова 2 стр.


– А на деле… Князь Олег едет проверить, какую дружину ему набрали в Ладоге. Сам знаешь, собирать князь-Игорю поручали, а тут дело непростое. Игорю особого доверия нет от князя Олега. Советник Свенельд присматривает за Игорем, но больно молод советник-то, да и не поймешь, кому в первую голову угодить старается: старому князю или молодому. Я так полагаю, что Свенельд-красавчик вовсе о себе лишь думает…

Гудила услышал то, что хотел, но нельзя, чтобы она поняла это, женщины слабые да разговорчивые, пусть считает, что не понял ничего:

– Ты мне бабьи сплетни не пересказывай, про молодых советников только тебе интересно!

Либуша усмехнулась, к лучшему Гудила перебил ее, так бы и выложила по извечной бабьей слабости все секреты. А секреты чужие. Княжьи секреты. Усмехнулась, помолчала да и продолжила:

– Будет поход в Персию. Новую дружину к весне обучить надо, перед тем как выступать. Свою-то старшую дружину князь Олег дома в Киеве оставит, в новой столице. Устала дружина, умоталась по чужим землям и морям, пусть отоспится, отъестся. Заберет Олег свою дружину после, когда к Русскому морю двинется. Сюда же с небольшим отрядом приплывет, вместе с последним купеческим караваном из грецкой земли. Ты же знаешь, он благоволит купцам, вот сам не гнушается караван сопровождать, охранять от лихих людей. А то, Гудила, послушай, до Перунова дня еще – ой как, а до Купалы – седмица, Русалья неделя. Народу будет немерено, и бояре, и витязи. Поживешь у меня? Русалья неделя быстро проходит. Поживи до праздника, у нас весело будет, – уговаривала хозяйка и знала, что понапрасну, что он давно все решил, но разве совладаешь с собственным языком. – Без меду весело.

– Ну, это врешь! – беззаботно возмутился Гудила. – Как это без меда весело!

Оба лгали с легкостью и осторожно скрывали друг от друга собственную печаль. В это лето последний раз Либуша будет плясать "на урожай" во главе ладожских русальцев. По обычаю всю Русалью неделю танец ведет самая красивая девушка, третий год в посаде выбирали ее, и еще ни разу не случалось ни одной девушке продержаться так долго. Плясунья и гусляр – самые важные в танце, но плясунья важнее. Танец отбирает всё, многие пляшущие падают без сил, без сознания даже после специального подкрепляющего напитка с чесноком. Многие, но не Либуша. Вот она выйдет в круг, и взлетят, как крылья, руки, а длинные рукава до колен – как белое оперенье птицы. Плясунья закружится и запрыгает все быстрее, и вот уж не видно ее коленей и маленьких босых ступней, не видно разметавшихся спутанных волос и милого лица, и сильная резвая птица воспарит над толпой, не касаясь земли, и будут бить бубны, колдовать свирели, закричат и забьют в ладоши зрители. Третий раз этим летом полетит Либуша в небо и вернется на землю, навсегда. И останется одна. Ведь даже ворожея молодой княгини не может спорить с Судьбой-Мокошью, своей хозяйкой. Пусть свободными людьми, а не рабами были ее родители, и плакала мать, отдавая маленькую Либушу в учение известной ворожее, ничего нельзя поделать, если принесен обет, а цена его – высока. Не может Либуша выйти замуж, как другие девушки, даже безродные сироты, потому что дети ворожеи умрут. Так сказала Мокошь. А кому нужна жена без детей? Ничего не останется у Либуши после этой Купалы, был у нее танец-полет, и его не станет. А Гудила – что Гудила, его и не было у нее. Его нет даже у самого себя.

Гудила же старался не помнить о том, что весь город судачит о нем, не помнить, не знать. И не мед, не пьянство – причина пересудов, мед он полюбил после. Из знатного важного жреца Велеса Дарующего Богатство, с собственным домом при большом святилище, стал он бродячим волхвом Велеса Скотьего Бога. И виной всему – чужое предсказание да верность другу. Но помнит Гудила, как три года тому назад играл на гуслях и плясала перед ним юная Либуша свой первый купальский танец. Была тогда под его началом главная городская ватага русальцев: плясунов и музыкантов, заговаривающих урожай.

И Либуша сказала внезапно:

– Глядишь, надумал бы остаться у меня насовсем. Жил бы в своем доме, в городе. Как люди.

Речь, она порой быстрее мысли. И часто неосторожна.

– Подумай, Гудила! От Варяжской улицы до высших наиглавнейших волхвов недалеко. Может, еще удастся судьбу поправить. Останься!

"Что я такое говорю, – ужаснулась про себя, – зачем унижаю нас обоих?"

Продолжила скороговоркой, под дурочку:

– Посмотри, как изгулялся, кожа да кости, разве брюху ничего не делается, так и торчит репой! В каждой деревне по подруге, поди! – уронила руки в смущении.

– Какие подруги, голубка! – искренне ли, нет возмутился Гудила, выдерживая несерьезный тон. – Ты одна у меня, одна из единственных, не придумывай! Это купцы до девушек охочи, а я не купец, я скотинку лечу, – жалостливо вздохнул – вздохов в избе с утра скопилось предостаточно, – рассеянно зачерпнул маленьким ковшом бродильного кваса, остро пахнущего дрожжами. – Значит, будущей весной вещий Олег выступает. А сейчас едет на князь-Игоря поглядеть, за ним поглядеть то есть.

– Для всех объявлено, что князь устраивает празднество в честь Перуна, – уточнила ворожея. – На праздник хочет собрать волхвов и снова о судьбе пытать. Послушает, что скажут, подумает и отправится.

Либуша благоразумно промолчала о том, первом предсказании, изменившем судьбу Гудилы. Хватит, поговорила уже, распустила язык. Лучше откинуть косы, тогда гость увидит новые серьги, она вдела их утром. Драгоценный подарок княгини Ольги, с тремя бусинами-солнцами каждая, богато изукрашенные мелкой зернью, перевитые тончайшей – с волосок – серебряной нитью, тяжело мерцающие в легком свете. Пусть полюбуется, как она хороша в этих серьгах, красота скорей, чем речи, подействует. Но Гудила даже не взглянул. Отставил ковш и нарушил собственное правило: заговорил о запретном, старательно забытом, но заговорил отстраненно, как непричастный.

– У князя Олега в думе своих волхвов чуть не больше, чем дружинников. И сам – волхв. А судьбы бояться стал. Прежнее-то предсказание о странной смерти князя от коня не сбылось, чего судьбы страшиться. Говорят, пал тот конь.

– Боится судьбы – и правильно делает. Не все прут на рожон! – хозяйка внезапно и необъяснимо для себя рассердилась. – Так уходишь?

– Остался бы, да надо знакомого кудесника проведать. Задержался у тебя, еще вчера должен там быть, а отсюда чуть не день пути. К празднику, знамо дело, появлюсь, – оправдывался Гудила, торопливо глотая хмельной квас. С тоской глянул на холодную печь, подозревая, что до пышных с румяными, испещренными мелкими угольками краешками ватрушек так и не дойдет. И сизый гоноболь, брошенный без дела, прокиснет в лукошке.

Правда. Хозяйке не до ватрушек, но обнаруживать гнев – стыдно. Пусть думает, что ей все равно, пожалеет еще. Молча встала с лавки, подошла к коробам, после недолгого размышления, как будто она одна в избе, открыла меньший, богато изрезанный солнечными знаками, с праздничной одеждой. Плясать придется всю неделю, надо проверить наряд, не побила ли моль, не сильно ли помялся. Сама, словно и нет у нее девок в услужении, достала новехонькую верхнюю рубаху веселого красного цвета, парадный пояс с бляшками, покосилась на Гудилу – заметил ли, как будет она нарядна. Утомившись молчать так долго, пробормотала только что сложенное заклинание от скорого гнева и все-таки взорвалась:

– Знаю того кудесника, как же, нашел дурочку! В дешевых бусах да драной рубахе по мужским домам шляется, белье моет. Пустомясая и глаза разные. Что тебе в ней, проклятый?! Убирайся, чтоб вовсе тебя не видеть, чтоб навьи тебя забрали и ее с тобою вместе!

Вырвала у незадачливого гостя ковш с остатками кваса, прихватила и ведро, выскочила в подклеть: распекать заспавшихся работников. Гудила быстро почесал бороду, переплел вокруг щиколотки тесемки кожаных потрепанных сапог-поршней – еще быстрей, ухватил видавшую виды котомку – и вот его уж след простыл, на лавке только смятые покрывала.

Женщина возвращается к дому с тяжелой кринкой, полной молока, заглядывает внутрь, качает светлокосой головой и смотрит на убитую шагами дорогу: пуста дорога, ни следочка не сохранила. Куриные боги, подвешенные на жилах – серые камешки со сквозными отверстиями, подмигивают с изгороди; битые горшки, висящие рядом на счастье, блестят боками, приветствуют новый день, здороваясь с хозяйкой и утешая. Либуша печально слушает их, соглашается, ныряет в избу. Трогает непросохшую после жаркой и жадной ночи ткань на лавке – не соврали куриные боги, не подвели горшки: сохранилась волшебная влага! Радостная улыбка расправляет сердитые губы, серые глаза сияют. Вот изящный игольник на поясе, а в нем – острая игла, вот резвые ножницы, а вот – тонкая и крепкая жилка, не порвется! Быстро за дело: вырезать, не жалея дорогого льняного убруса, из ткани, еще хранящей влагу любви, двух маленьких куколок. Набить их сухими листьями черной мяты и еще одной тайной травой, чье название не произносится вслух, связать вместе: голова к голове, ноги к ногам, пропеть древний заговор, где слова без смысла, и спрятать в укромное место. А там посмотрим, чья возьмет! Много ли ты без меня погуляешь? Куколки живо завернут, присушат, как траву. Не вздохнешь, чтоб меня не вспомнить! Еще напросишься, наплачешься! А я подумаю – принимать или нет, помучаю, как ты меня сегодня.

Рука, поднесенная к лицу, пахнет парным молоком, горечью и солью, любовью пахнет рука и железными ножницами. Сладко пахнет, если плотно к лицу прижать.

Желтая кошечка неторопливо лакает молоко прямо из кринки – не пропадать же добру, если хозяйка занята. Паук старательно зашивает угол, торопится. Опаздывает ворожея к своей хозяйке-богине в маленький, закопченный изнутри храм рядом с избой, не боится ничего сегодня. Суровая Мокошь-Судьба в пустом храме прижимает к тяжелой груди тяжелые руки со слипшимися бесформенными пальцами, безразлично взирая с алтаря, сложенного из семи слоев черепков от священных чаш. Все уже случилось, неважно, сейчас или через неделю, через год, некуда спешить. Нет рта у богини, нечем усмехнуться. А утренний свет стекает по ее узким плечам и массивному, расширяющемуся книзу рубленому телу с круглым могучим чревом.

4

В низкой полуземлянке, вырытой на крутом берегу давным-давно, старой, но еще крепкой и надежной, царили полумрак и приятная прохлада даже в самую ярую жару. Когда-то в землянке жил корельский шаман, но ушли корелы в леса, подальше от Ладоги, а сам шаман улетел за радугу в леса вечные и богатые, полные грибов, орехов, сладких ягод и птиц. Три года тому назад здесь поселился волхв, скрываясь от гнева вещего князя. В то время князя называли Олегом-Оддом, вещим стали величать после греческого похода. Князь привез из похода богатую дань и устрашил греков. Вздрогнуло, покраснело от крови Русское море, горели и пеплом осыпались греческие предместья, защищавшие море, а корабли Олега наступали по суше, шли по земле, как по волнам морским. Хитроумный князь поставил свои ладьи на колеса, поймал парусами ветер и обошел береговые заставы, обманул всех, недаром был волхвом. Но прежде чем выступить в поход на греков, просил предсказания у других волхвов. И сказал один, что примет князь гибель от любимого коня. А другой сложил ладно бы торжественную кощуну – песенку сложил незатейливую и со смешком, потому обидную, распевал песенку, как бродячий скоморох. Впрочем, не было еще скоморохов, и пожалуй, повели они свой род именно от этого, второго, незадачливого да шалопутного.

Первый волхв бежал от княжеского гнева в леса, в знакомую землянку на высоком берегу Волхова. Ярость вещего Олега утихла после счастливого похода, смерть уже не грозила кудеснику – волхву-корелу, а корелы – лучшие кудесники. Бубен-кудесы под их пальцами звенит голосом судьбы, как бы та ни называлась у разных племен. Но больше этого умел волхв: повелевал облаками и влагой небесной, ветром и светом, мог говорить со всяким богом в любое время, но не служил богам в святилищах и дома не хранил идолов, кроме дедов, божков домашнего очага, что живут в каждом доме, и богатом, и убогом. Смерть уже не грозила волхву, но вернуться ко двору не звали, понятно. А люди шли в землянку, не жалея полдня на дорогу, не скупясь на богатые подношения, но шли тайно, скрываясь от друзей, врагов и соседей, шли самые-самые смелые из людей или самые отчаявшиеся. Волхва боялись, даже быть рядом с ним боялись.

Второй же волхв, со своей дурацкой песенкой, вылетел из главного святилища Велеса, Дарующего Богатство, того всемогущего бога, каким клялись наравне с Перуном, единственным славянским богом, уважаемым князьями, всей дружиной и заморскими купцами, вылетел, как драный лапоть из дому, как камушек из лаптя. Стал он служить Велесу Скотьему Богу, а это уже совсем другое дело и другой лик бога. Этого волхва как раз не боялись, охотно звали посмотреть занедужившую скотинку, платили едой, вареным быстрохмельным медом, пристанищем на ночь. Жрец Велеса Скотьего смешон, нестрашен, разве буен во хмелю подчас…

По земляной крыше убежища, поросшей нежной короткой травой, бродила пегая коза с двумя козлятами и ловила темным носом влажный ветер. Маленькое стадо стерегли резные ящеры по углам крыши, они щерились деревянными мордами на все четыре стороны поверх конька, дергали шкурой, покрытой узором из капель, выворачивали круглые уши, косясь на розовое отвислое козье вымя. Под низкой крышей тянулся деревянный орнамент причелин и стекал к земле, как молоко. Совсем близко плескала, шумела Ольховая река, Волхов; ветер с реки свободно проникал в открытый дверной проем, но терял силу по пути, не долетал до рослого старика, склонившегося над лавкой у западной стены землянки, напрасно тщился дотянуться до длинных прядей его волос.

Широкие лавки бежали вдоль бревенчатых стен, как в славянском жилище, по щелям меж потемневших бревен с глазками обрубленных зашкуренных сучков топорщился высохший седой мох. Против двери, устьем к улице – квадратная печь, теплая, протопленная ночью, несмотря на лето. Печной коник в трубе разевал полукруглую выемку, как рот, в таких матери хранят пуповины новорожденных – от злыдней. Злыдни неистребимы, они – везде, они могут забираться даже в дыхание, но печного коника трогать не смеют. И хоть не так страшны злыдни, как навьи-мертвецы, больше по мелочи пакостят, нужду чинят, но числом берут.

Всего один сундук притулился в углу комнаты, немного добра накопил хозяин. Под самой крышей тянутся сыпухи, узкие полки, на которые ссыпается сажа, когда топят печь. Есть полки и над лавками, на этих полках добра порядочно, но еще от прежнего жильца, все вперемешку, без разбору. Простые деревянные ставцы и рядом старинные кувшины с руническими письменами на стройном тулове. Миски, ковши, лыковые ведерки. Дорогая заморская поливная посуда неуверенно жмется к толстой корчаге, тоскующей о веселом юге. На полке в красном углу, над дожинальным снопом – последним, оставленным в доме до будущей жатвы, – дремали домашние божки, деревянные деды, дремали их обвисшие усы, врастали в колени липовые руки, лишь острые шапки торчали восставшим удом.

Перед стариком на лавке без движения лежал подросток, лишь голова на тонкой шее моталась из стороны в сторону. Лосиная выделанная шкура плотно окутывала легкое тело, но мальчик твердил:

– Холодно, холодно. Вода, – бредил мальчик, пытался стиснуть мелкие зубы, а невидимая вода заливала его рот.

– Что видишь, найденыш? – спросил старик, внимательно разглядывая тонкие, словно смазанные черты, выпуклые веки с мечущимися под ними глазными яблоками, серые в бедном свете щеки, ломкие светло-русые пряди, свешивающиеся на лавку. Поднял руку, крепкую и жилистую, белокожую, без старческой гречки. В руке ольховая щепочка, наполовину покрытая бугристой корой. Провел щепочкой над телом больного, от больших не по возрасту ступней до шеи, выглядывающей из-под рыжеватого лосиного меха: туда-обратно, туда-обратно. Мальчик затих, глаза под веками успокоились, щека мирно приникла к широкой лавке, покрытой резко пахнущей шерстью. Через мгновение забормотал еле слышно:

– Рыбы. Ласковые серебряные рыбы. Они обнимают, они повсюду: под головой, на груди, за спиной. Рыбы свили для найденыша гнездо из своих тел. Они прижимаются гладкими мягкими боками, согревают, гладят плечи плавниками, щекочут ступни и ладони, а кровь быстрей бежит по жилам. Они целуют в лоб круглыми ртами, пузырьки воздуха щекочут уши и ноздри, это не воздух, это память толкается в висок. Уже не больно. Голова не болит больше. Ногам тепло. Тепло. Тепло. Я согрелся. Я спать хочу. Вольх, зачем ты вынул меня из серебряных рыб, зачем нашел меня на краю поля под сосной? Не буди, дай выспаться. Спать, спать насовсем.

– Что видишь дальше? – старик наклонился ниже, голос подростка еле слышен, вот-вот целительный сон подхватит его и понесет по бескрайним безводным рекам.

Но молчал больной, замер, уплыл в сон без сновидений. Старик отложил щепочку, освободил узенькую грудь мальчика от тяжелой шкуры, чтобы спящему легче дышалось, и в раздумье уставился сквозь проем на улицу.

Ольха видна и отсюда. Землянка построена таким образом, чтобы можно было всегда видеть дерево. Громадная серая ольха, не меньше десяти саженей в высоту, ее семечко занесено одним из ветров, шаловливым Стрибожьим внуком, неведомо откуда и неведомо когда. На заросли зеленой низкорослой ольхи, растущей подле, она глядит как Великая Богиня на испуганную, трепещущую под ее взглядом толпу. На ветвях величественного дерева развешаны пояса и убрусы-полотенца. На нижних полотенцах вышивка горит яркими цветами, на верхних, повешенных давным-давно, когда дерево было не таким высоким, – узоры поблекли от дождей и снега. Рядом с ольхой бежит-бормочет родник, а значит, шепчет сам Род-батюшка, не велит забывать старых богов. Ящер-коркодел, свирепый северный Чернобог, сует морду на свет из быстрой воды – довольно ли уважения от здешнего жреца, хватает ли подношений и страха от простых обитателей? Не запереть ли воду, если что не так, не пора ли просить сладкой крови и густого масла? Улещая Ящера, под высокой ольхой у светлого потока рядком выстроились дары, принесенные окрестными жителями затемно: туески с рассыпчатыми кашами, пышными толстыми пирогами и яичницами – помнят люди, боятся.

Из зарослей низкой ольхи донеслось встревоженное стрекотанье сороки, скоро и сама нарядная птица вспорхнула и полетела к землянке. Кто-то пробирался по еле заметной тропинке меж кустов, вот уже слышно, как потрескивают сухие прошлогодние шишечки под ногой. Вольх успокоил птицу:

– Ну что, суета суетовна, опять ябедничаешь? Не бойся! Это пожаловал в гости и твой покровитель тоже.

Сорока не поверила, но, облетев по кругу поляну с ольхой, отважно устремилась в заросли. Невысокий человек с круглым объемистым животиком, который казался еще круглее в сочетании с тонкими ногами, в запыленной рубахе и накинутом сверху, несмотря на жару, теплом суконном плаще, выкатился из кустов и радостно устремился к землянке, не обращая внимания на священную ольху и быстрый родник.

– Торопишься, Щил, – с легким осуждением приветствовал друга Вольх, – а все одно опаздываешь. Я ждал тебя позавчера. Осталось три дня до праздника.

Гость осмотрел белую льняную рубаху хозяина, почесал плечо, взмокшее под тяжелым плащом, и отвечал, скрывая смущение и перебивая сам себя:

Назад Дальше