Усевшись на тощий (собственность тюрьмы) матрас, он принял особую позу – зад помещен на пятки, спина идеально прямая, ладони свободно покоятся на коленях, все вместе называется "дзадзэн" – и стал медленно, глубоко вдыхать и выдыхать. Закрыл глаза и попробовал отделить от себя свое сознание, очистить его от химер и страхов.
Один из двоих спящих в этот момент глухо застонал, мощно скрипнул зубами, открыл на миг бесцветные глаза – и вновь уснул, несколько раз облизнув губы. Его колени плотнее подтянулись к подбородку, а маленькие ступни ног мелко пошевелились, отчего вытатуированные на них, повыше пальцев, кошачьи морды пришли в движение – дернули своими усами.
4
Через тридцать минут обманутый мальчик вышел из состояния неподвижности, ощущая, что разум его трезв.
Бесшумно снял с полки книгу. Раскрыл ее. А затем перевернул низом вверх. И стал читать – медленно, по слогам.
Именно так лежит на столе перед ним ДЕЛО: дважды в неделю по полчаса. Серая папка все толще, она пухнет, ее края все грязнее. ДЕЛО шьется. Возможно, там скрыта судьба мальчика. Может быть, в будущем угрюмого тощего полубрюнета – некогда респектабельного финансового функционера, а ныне обвиняемого в тяжком преступлении арестанта,– ждет восемь или девять лет общего режима. Или, наоборот, полтора года условно...
Следователевы бумажки – важная цель. Клетчатый рязанский мужичок Хватов начинает всякий допрос с того, что вынимает из своей сумки толстый том и кладет перед собой. Потом разворачивает оргтехнику и изготавливает очередной протокол, глядя в экран и щурясь. Постоянно сверяясь с ДЕЛОМ. Картонный том по тридцать-сорок секунд лежит на столе раскрытым. Глупо не воспользоваться, не попытаться вытащить оттуда хоть какой-нибудь, самый маленький, кусок информации.
Можно научиться мгновенно схватывать глазами страницу текста – неважно, как она расположена, боком, с наклоном, вверх ногами – и запоминать ее дословно. Есть специальные пособия. Они свободно продаются. Прошли времена, когда навыкам быстрого чтения и запоминания обучали только шпионов. Ныне в стране демократия, любая информация доступна, всякая наука рассекречена. Имеющийся у мальчика учебник утверждает, что каждый мало-мальски дисциплинированный человек способен фиксировать в мозгу страницу печатного текста в несколько секунд. Главное условие – регулярные ежедневные тренировки.
Еще в предисловии сказано, что тренировки принесут максимальную пользу, если проводить их в одно и то же время, спать в проветриваемом помещении и вообще вести упорядоченный образ жизни. Это вполне по силам мальчику. Условия, в которых он находится, почти идеальны.
Обманутый мальчик просыпается, принимает пищу, гуляет и засыпает в одно и то же время. У него есть стол, бумага и авторучка. И полно времени.
ГЛАВА 15
1
Они проснулись поздним утром.
Первым нарушил молчание Фрол: сдвинул одеяло и с мучительной гримасой почесал впалый живот. Вытатуированная там Богородица с маленьким Иисусом на руках пришла в движение. Ее лицо как бы ожило, а младенец крепче ухватился за обнаженную грудь.
– С добрым утром, Толстый! – сипло произнес Фрол. – Чего такой грустный, браток? Жизнь поломатая, ага?
Фраза предназначалась второму моему соседу – чрезвычайно тучному человеку по имени Вадим; впрочем, так к нему обращался только я, Фрол же употреблял исключительно прозвище.
Толстяк лежал молча, имея на круглом лице выражение глубокой печали.
– Сидеть надоело,– лаконично ответил он высоким голосом.
– Надоело сидеть – повесся! – деловито посоветовал Фрол. – Вздернись вон, по-тихому, в уголке. На шнурике от кипятильника. Не получится сам-на-сам – обратись к людям, они помогут...
Рассмеялись.
Два моих сожителя имели меж собой несколько вариантов таких висельных шуток. Смех, правда, получался очень тюремный: злой, преувеличенно громкий, переходящий впоследствии в приступ трудного, надсадного кашля. Совместно оба выглядели, как закадычные друзья. Мне сказали, что сидят вместе уже четыре месяца.
– Кстати, о кипятильнике, – зевнув, продолжил Фрол, почесывая теперь свой бицепс. Вытатуированный здесь комар, в милицейской фуражке и погонах майора, пришел в движение: попытался проткнуть волосатым хоботком локтевую вену (вдоль нее тянулся изображенный готическими буквами слоган: "крови нет – выпил мент"). – Может, чифирку, господа? Андрюха, ты как, поддержишь?
– Нет. Я буду кофе.
– А я – колбасу,– объявил тучный Вадим.
– Воля ваша,– буркнул Фрол и встал.
Его утренний туалет представлял собой душераздирающую процедуру. Полностью татуированный, необычайно сутулый, костлявый мужчина упер ладони в края умывальника, нагнулся и стал медленно, в несколько приемов, выхаркивать мокроту, издавая носом и горлом скрежещущие звуки. Негромкие стоны, ругательства и кашель продолжались несколько минут. Далее угловатый разрисованный дядя набрал в рот воды и погонял между щек – это заменяло чистку зубов.
Закончив, он запрыгнул на свое одеяло, подобрался ближе к столу, который уместно назвать "кухонным" (здесь на постеленных в несколько слоев газетах мы хранили свою посуду и пищу), и углубился в приготовление утреннего чифира.
В сто пятьдесят граммов кипятка он насыпал пятьдесят граммов чайного листа и поспешно накрыл кружку специальной самодельной крышечкой.
В момент ожидания самой желанной, утренней, дозы на Фрола нельзя было смотреть без жалости. Дрожали не только его руки, но даже и предплечья, и голова на тонкой жилистой шее.
Из своих сорока восьми лет он отсидел по тюрьмам, зонам и изоляторам более двадцати, несколькими сроками. То есть являлся профессиональным уголовным преступником. Фрол сам сообщил мне основные вехи своей биографии. В первые же часы знакомства. Простыми фразами. Рассказывая, он пошевеливал крепкими короткими пальцами. Вытатуированные на нижних фалангах воровские перстни как бы сверкали несуществующими, но подразумеваемыми бриллиантами.
...Но вот – напиток готов. Горячая кружка спрятана в ладонях. От нее отходит, заполняя все пространство камеры, горчайший, густейший, крепчайший аромат; сделан первый глоток, он же самый важный; ведь кофеин легче воды и собирается на самой поверхности сосуда.
Зажжена сигарета. Проходит несколько томительных секунд – и на лице разрисованного урки проступает выражение глубокого, сродни библейскому, страдания. Ибо нет на свете яда горше тюремного чифира! И тут же мученическая гримаса резво сменяется ухмылкой – безобразной, мокрой, обезьяньей. Завсегдатай тюрем поднимает на меня слезящиеся, блестящие глаза и подмигивает, как подмигнули бы сто тысяч неисправимых оптимистов.
– Сейчас бы планчика курнуть,– проговорил он с тоской.
– Точно,– кивнул Толстяк, зевая. Он до сих пор лежал. – Хорошей чуйской анаши...
– Что ты понимаешь,– хмыкнул Фрол,– в чуйской анаше?
– Я служил в стройбате,– объяснил Толстяк.
– И что?
– А то, что почти все мои сослуживцы были казахи.
– Понятно.
Мои новые друзья различались во всем. Прежде всего – в телесной геометрии. Толстый Вадим – огромный, бесформенный, с римским носом и бледно-голубыми глазами, со следами всевозможных пороков на лице и теле – состоял из сфер и овалов. И голова его, и плечи, и зад, и колени – все казалось избыточно круглым. Тело Фрола – наоборот, было слажено из прямых углов и призм. Торчали скулы и ключицы, подбородок, нос и хрящи ушей, и локти, и костяшки пальцев.
Когда, повернувшись друг к другу спинами, они стали застилать свои постели, мне показалось, что острые углы щуплого рецидивиста вот-вот проткнут пухлые округлости Толстяка, и тот лопнет, как воздушный шарик.
Голоса тоже не сочетались. Фрол громко скрежетал, как ржавый подъемный механизм, Толстяк тихо выводил мелодичные фразы.
Двоих совершенно непохожих друг на друга людей объединяло одно обстоятельство: оба сильно сутулились. В уме, про себя, я называл их "кривыми позвоночниками".
Подрагивая безразмерными телесами, Толстяк шумно умылся. Извлек аккуратно упакованный в целлофан кусок копченой колбасы, развернул и уложил его на чистую газету.
– Колбаса! – провозгласил он. – Есть желающие?
Фрол покачал головой – он еще переживал утренний, самый убойный, кофеиновый приход. Я тоже отказался.
Пожав плечами, Толстяк достал с полки книгу, а из книги – длинную полоску твердого картона. Она служила отнюдь не закладкой, но линейкой – вдоль ее края шли аккуратные насечки. Тщательнейшим образом промерив колбасный цилиндр, Толстяк взял тюремный нож – кусок пластмассы, грубо заточенный о металлический край кровати,– отпилил несколько чрезвычайно тонких фрагментов мясного изделия и стал употреблять. Ни чая, ни хлеба с утра он не признавал.
Полупрозрачный кусочек продукта в первую очередь сладострастно обнюхивался, потом внимательно рассматривался и только затем помещался в рот; мгновенно губы смыкались, скулы и подбородок двигались вправо и влево, раздавались звуки обильно выделяемой слюны, и далее несколькими мощными жевательными ходами челюсти колбасный ломтик разрушался. Маленькие голубые глазки то мечтательно теплели, то, наоборот, с подозрением обшаривали окружающее пространство: нет ли рядом кого-либо, кто способен покуситься на нашу главную ценность? Наконец, прожеванное уходило в пищевод посредством осторожного, но мгновенного глотка, сопровождающегося утробным стенанием – а пальцы уже любовно оглаживали следующий багрово-бурый, похожий на дореволюционную монету, кусок пищи.
В отличие от нищего Фрола, Толстяк в своей прошлой жизни, на воле, пребывал в ипостаси богатого человека, главы строительного треста. Его продуктовый набор ничем не уступал моему. Спортивный костюм покупался явно не на вещевом рынке. Мой костюм, естественно, стоил минимум вдвое дороже. Но сейчас эта мысль почему-то не возбуждала меня. Разменяв второй месяц в лефортовском каземате, обретя соседей, погрузившись в тюрьму, как в болото, я ловил себя на том, что начинаю многое забывать. Удачливый реактивный Андрюха, сопляк-толстосум, остался в прошлом. Прошлое больше не вернется. Нувориш Андрюха – тоже. Его объем в пространстве ныне занял совсем другой человек: осторожный реалист.
...В первый же день Фрол с большим терпением и тактом рассказал мне, что где лежит и как устроить быт.
Вопрос оказался непрост. Три взрослых человека проводили свои дни на площади в десять квадратных метров. У каждого – белье, посуда, одежда. Каждый хотел есть и пить, спать, двигаться, испражняться и содержать себя в чистоте. Совсем не просто наладить все так, чтобы соседи не сталкивались лбами в попытке дотянуться до авторучки или полотенца.
Вертухаю, заглядывающему каждые две минуты в свой глазок – или, правильно, "шнифт", – мы могли бы показаться обитателями купе поезда дальнего следования. Те же тапочки, тренировочные штаны, футболки. Теснота. Примитивный и твердый мужской порядок. Здесь зубная паста, здесь – мусор, здесь – продукты и посуда. Только куда мчался наш поезд?
2
Отчифирившись, Фрол ожил, сделался активным, стал излучать жизнелюбие и бодрость. В такие моменты он не умел пребывать в неподвижности.
– Братаны! – проскрежетал он. – Я тусанусь. Вы не против?
Не услышав возражений, седовласый урка принялся вышагивать взад и вперед по узкой полосе свободного места меж железными кроватями: от края торцевой койки до двери и обратно. Туда пять шагов, назад четыре с половиной, полшага уходило на разворот.
Привычку ходить от стены к стене приобрел даже я. Хотя отсидел всего месяц. Борясь с гиподинамией, я прошагал таким образом многие километры. Кроме того, еще Ницше сказал, что нельзя доверять ни одной мысли, которая рождена не в свободном движении всего тела.
– Слышь, Толстый, – позвал Фрол. – Вчера мы что-то забыли.
Строительный магнат дожевал финальный колбасный отрез и пожал плечами.
– Газета,– осторожно предположил я.
– Точно! – воскликнул Фрол. – Газета! Молодец, Андрюха! Вчера зашла свежая газета! А мы ее не прочитали.
– Ты прав,– кивнул Толстяк. – Это недопустимо. Газета тут же нашлась. В десятиметровом каземате всякий предмет – газета, книга, пачка сигарет, или колбаса, или коробка с чаем – расположен на расстоянии вытянутой руки. Жизнь лефортовского постояльца протекает в положении лежа. Ему достаточно протянуть руку – и вот он уже курит, или жует, или читает.
Безразмерный Вадим с хрустом развернул черно-белые листы.
– Что там? – нетерпеливо спросил Фрол, промеривая шагами свою тропинку.
– Программа телепередач.
– Наконец-то! – победоносно прохрипел уркаган. – А я боялся, что нас оставят без программы... Читай, брат!
– Ого,– сказал Толстый, зашуршав страницами. – Уже, значит, середина сентября? Вроде, недавно лето началось...
– Я же тебе говорил, что тут время летит быстро. Ну, что там? Хорошие фильмы есть?
– Немеряно. В воскресенье, например, кино про американскую мафию. "Крестный отец".
Не снижая скорости, Фрол скривился:
– В жопу фильмы про мафию!
– А чем плохи фильмы про мафию? – удивился Толстяк.
– В жопу американскую мафию! – решительно ответил Фрол. – В жопу ее! Зачем тут, в России, нужны истории про американскую мафию? Знаешь, что такое американская мафия?
– Скажи,– развел руками Толстый, признавая авторитет собеседника.
– Барыги! – четко сформулировал Фрол. – Реальные, конченые, стопроцентные барыги! Спекулянты! Самогонщики! Какое отношение могут иметь барыги и самогонщики к настоящему преступному миру? Никакого!
Урка стремительно шагал взад и вперед, глядя в пустоту, швыряя слова, как карты из колоды.
– Теперь смотри, что происходит: честные граждане смотрят такие фильмы, про отца этого, про гангстеров – и думают, что наш русский преступный мир живет в точности так же, как американские мафиози из кино. Ага. По тем же понятиям! Крестного отца в ручку чмокают! Вот где вред! Вот где – центральная опасность! Забудь о кино про мафию, Толстый! Это вранье! По жизни все не так! В моей стране крестных отцов никогда не было, нет и не будет. Читай дальше.
– Четвертый канал,– процитировал Толстый. – С пяти часов и до позднего вечера передачи про ментов и преступников. "Криминал", потом "Чистосердечное признание", после новостей – "Человек и закон". Потом можно сразу переключиться на третью программу и посмотреть еще "Петровку, 38". А в десять – "Тюрьма и воля".
– Ты шутишь! – воскликнул Фрол.
– Нет, клянусь.
– Пять передач по двум соседним программам! Все на одну тематику! Вот где преступники,– воскликнул Фрол. – На телевидении! Вот где вред!
Вся космогония старого уголовника, простая и радикальная, сводилась к тому, что первейшие и самые крупные негодяи сидят не в тюрьмах, а в офисах, правительственных кабинетах и редакциях газет и телеканалов.
– Телевидение тут ни при чем,– возразил Толстый. – Ты не понимаешь, Фрол. Оно дает ту картинку, которую хотят зрители. Публика желает, чтобы ее напугали твоей физиономией, но одновременно тут же успокоили – все нормально, правонарушитель вовремя пойман. И публике дают картинку. А в промежутках вставляют рекламу про стиральный порошок.
– Ясно, ясно. И все довольны, – задумчиво согласился Фрол. – Криминал ворует, публика смотрит и устраивает постирушки, ребята с телевидения собирают деньги... Слушай, дружище, не обессудь, почеши мне вот тут, между лопаток, ближе к правой... да... ага, здесь... Благодарствую. Что там еще? Толстяк перевернул лист.
– Фильм про людоеда.
– Про людоеда?
– Да. Американский. Послезавтра. По второй программе. В двадцать два ноль-ноль.
– Вот где вред! Про людоеда, значит...
– В чем же здесь вред?
– А ты не понимаешь? Нельзя этого показывать! Нет, можно, конечно. На то она и свобода. Ага. Но – не по телевизору. А за большие деньги, в специальных местах. За забором...
– Как порнофильмы? – предположил Толстяк.
– Например. Ага. И чтоб на том заборе – никаких ярких картинок, и надписи – красным цветом!
Толстяк снисходительно улыбнулся.
– А кто будет определять, какой фильм плохой, а какой хороший?
Фрол развел руками.
– Бабы! Наши сестры и матери! И еще – попы. Специальная комиссия. Пусть вся эта дрянь, наркота, людоеды, маньяки, крестные отцы – все идет через комиссию! А что? Сто уважаемых баб и сто попов. Тайное голосование. Ага. Там все решается: это кино в обычном месте крутим, а это – в специальном закрытом кинотеатре...
– Ясно. – Толстый улыбнулся еще раз. – А кто тогда станет отбирать женщин и священников в комиссию, Фрол? Между прочим, в кино крутятся деньги, немалые! Можно тихой сапой просунуть удобных и нужных людей, и они станут голосовать, как надо, за взятки...
– А за взятки – расстреливать!
– Женщин и попов?
– Да! Да! – с немалой страстью воскликнул Фрол, останавливая свой бег. – А как иначе? Нет, я не могу, я еще замутку чифира организую, а вы как хотите. Расстреливать надо, Толстый, по-любому. Публично. Показательно. Ага. И показывать в новостях. Чтоб позор на всю страну, чтоб он падал на их семьи...
– Ты, Фрол, идеалист.
– Может, оно и так. Но беспредел и душегубство в открытую светить нельзя. А тем более кино про это придумывать. Читай дальше...
Толстяк опустил глаза в газету и пробормотал:
– Странный человек. Сам от мусоров пострадал, всю жизнь по тюрьмам, а призываешь расстреливать...
Фрол посерьезнел.
– На это я тебе вот как отвечу, дружище. Вся моя жизнь – говно и параша. Лучше бы меня расстреляли. Солдатики. Как положено, у стеночки. Лучше бы расстреляли! Спроси меня сейчас – что бы ты выбрал, мил человек, двадцать лет сидеть пятью сроками или вышку, – я бы, дело прошлое, выбрал вышку. Чифир будешь?
– Нет.
– А ты, Будда?
– Благодарю,– вежливо отказался я и отложил в сторону учебник.
Для меня настал черед нового дела. Я вытащил из-под подушки большую тетрадь, снял с полки потрепанный детектив Рекса Стаута (собственность тюрьмы) и стал переписывать книгу от руки.
– Брезгуете, да? – пошутил Фрол. – Ясно. Хрен с вами обоими. Так вот, братаны: лучше благородную пулю поймать лбом, чем всю жизнь по зонам мыкаться. Реально это так. Кого не расстреляли, пожалели – тот потом злобу и говно в себе носит и по белу свету распространяет. В том числе – фильмы снимает вредные. Про людоедов и барыг, про всяких гадов. Был такой Ленин, Владимир Ильич, может, слышали? У нас на зоне, в Потьме, дело прошлое, в семьдесят пятом, в библиотеке только два полных собрания было – его, Ленина, и еще Джека Лондона. Я и того, и того прочел. Больше расстреливать! Так пишет Ульянов-Ленин. В каждой третьей статье – больше расстреливать! Он, гений, в корень глядел. Причину видел. Гнилое семя с корнем выдирать надо. А ты говоришь – кинематограф...