Дамы-японки резвятся среди огромных камней, восторженно взвизгивая. Наконец нахожу маленькую табличку на английском:
Камни, не отправленные в Осакский замок.
В 1583 году великий правитель и объединитель Японии Хидеёси Тоётоми отрядил около тридцати тысяч человек на строительство Осакского замка. В это время с Сёдосимы привозили немало гранитных плит. Эти камни, оставленные здесь, зовутся "ЗАНСЕКИ", "покинутые камни", или "ЗАНЕНН ИСИ", "камни, которым очень жаль, что они опоздали к погрузке.
Это камни, не пошедшие на постройку замка, который я видела мельком, когда Гермико везла меня в Оса-ку на концерт Оро – давно, в далеком прошлом.
Гид шагает мимо меня, флажок потрескивает на ветру.
– До свидания, – кричит она в микрофон. – Сайонара.
– До свидания, – по очереди выкликают дамы под зелеными козырьками, исчезая в автобусе. – Сайонара. Сайонара. Сайонара.
Холодает. Темнеет. Вытягиваюсь на одной из гигантских плит, еще теплой – столько солнца в себя вобрала. Долго лежу, глядя, как облака мчатся к морю, размышляю про себя, как зовется камень, на котором я устроилась, – ЗАНСЕКИ или ЗАННЕН ИСИ?
Хлопает дверца машины. На пустынной стоянке – Оро, тут же – универсал.
– Луиза, что ты затеяла? Достопримечательности объезжаю. Вот это – камни, которые не успели к…
– Я знаю. Я тут родился. И сто раз видел эти дурацкие камни. Все встревожились – ты исчезла.
– А что я должна была делать – киснуть в комнате и слушать хруст татами, пока вы с советом директоров решаете, как повернее от меня избавиться?
Он скрещивает руки на груди.
– Мы говорили вовсе не об этом. Мы планировали мои весенние гастроли, запуск нового компакт-диска, два художественных фильма.
– А обо мне – так-таки ни слова? Оро качает головой.
– Ну, может, одно-единственное коротенькое словечко, – признается он.
– И что же это за словечко, могу ли я узнать?
– "Такт". От нас ждут осмотрительности, Луиза. Ана-ка-сан говорит, ты "слишком импульсивна". Я говорю, вовсе нет, и тут ты берешь мою машину и уезжаешь невесть куда. Как это выглядит?
– Извини, Оро. Я что-то перенервничала.
– С бизнесом пока покончено. Я отослал их в кинодеревню "24 глаза"*, а потом на ужин к Сюнгэцу Икуте, у "Памятника поэту". Вернутся они очень поздно.
– Отлично. Так какие у нас планы?
* Бывшая съемочная площадка фильма "24 глаза" (режиссер – Киносита Кейсуке), теперь – место паломничества туристов ("Twenty-Four Eyes Movie Village*). Автор романа, по которому поставлен фильм, Цубои Сакаи, была женой местного поэта Цубои Сигедзи, в честь которого поставлен "Памятник поэту" (в ее честь поставлен "Памятник прозаику").
– Я хотел показать тебе кое-что. – Оро распахивает пассажирскую дверцу универсала. – Залезай.
Я открываю дверь "ягуара".
– Нет, это ты залезай.
– Есть, сэр! – смеется он.
Мы гоним что есть духу по узкой петляющей дороге.
– Ты хорошо водишь. Только немножко слишком быстро.
– Я сама научилась, практиковалась на проселочных дорогах Альберты. Там можно целыми днями напролет ехать, ни одной машины так и не встретить.
– Осенью в Сёдосиме довольно тихо. Не так много туристов или… – он складывает ладони, точно в молитве, – как называются религиозные туристы?
– Засранцы?
– Я серьезно.
– Паломники? Сюда приезжает много паломников?
– Весной. Посетить восемьдесят восемь святилищ и храмов.
– Это мы туда едем?
Он состраивает гримаску.
– В храм? Отвратительно. Мы едем в мое любимое место.
Выглядит оно как полуразвалившийся зоопарк, из тех, где можно зверюшек погладить и приласкать, вот только ограды толком никакой нет, лишь несколько проржавевших зарешеченных клеток. Большинство из них пусты, хотя в двух-трех – относительно редкие породы. У одной жмущейся друг к другу парочки – пышная черная шерсть с белой полосой, как у скунсов; и еще один, странный такой, глазастый, весь из себя пухленький, с черными кругами вокруг глаз, смахивает на Симону де Бовуар*. Но большинство мартышек – а со своего места я вижу их сотни и сотни – в зоопарке диких обезьян занимаются ровно тем, чего от них ждешь: бегают на свободе. Застенчивые мамочки шуршат в кустах, малыши возятся в грязи. Вот их старших братишек и отцов лучше бы остерегаться. С серебристой шерстью, размером со стандартного пуделя, они рыщут по окрестностям, ухмыляясь и утробно урча. Ослепительно пунцовые мешочки мошонок раскачиваются, точно маятники. Я делаю шаг в их сторону – и мартышки разбегаются. Я отворачиваюсь – и они крадутся за мной след в след, я даже слышу, как они сопят.
* Де Бовуар Симона (1908-1986) – французская писательница, представительница экзистенциализма, жена П. Сартра.
Оро они приветствуют точно давно утраченного друга. Может, так оно и есть. Они бегают за ним по пятам, хватают его за руки, дергают за них, карабкаются по его ногам, обнимают его за шею длинными тонкими лапами.
Мы поднимаемся на гору, что сразу за зоопарком. На одном плече у Оро восседает мартышка, двух других он ведет за лапы. Еще двадцать-тридцать неумолчно тараторят у нас за спиной. Матери и младенцы выглядывают из придорожных кустов, прослеживая наш путь. Пытаюсь подружиться со здоровенным малым, что шествует во главе когорты рядом со мною, но всякий раз как я оборачиваюсь и пытаюсь поймать его взгляд, он пригибается или отворачивается. Стоит ли удивляться, если в Японии даже мартышки, и те японцы?
Тропа сужается, подъем делается круче. Проходим участок голой земли, обнесенный низкой каменной оградой. Из земли торчит с полдюжины махоньких каменных фигурок. Приглядевшись повнимательнее, вижу: это толстенькие каменные пенисы, наряженные в кукольную одежку – в бумазейные юбочки или переднички, в крохотные чепчики с оборочками. У основания одного из них – усохший апельсин.
Волоски на моих предплечьях и загривке встают дыбом.
– Это что такое?
Оро оглядывается через плечо.
– Святилище мертвых младенцев.
– Здесь похоронены мертвые младенцы?
– Может, и нет. – Он на мгновение задумывается. – Святилище, посвященное абортам японских женщин. Не мертвым младенцам, нет.
На нас наползает синий туман. Сквозь просветы в низкорослом лесочке промелькивает серое море. Внутри частокола почти у самой вершины стоит розовый храм размером с кукольный домик, с улыбающимся каменным Буддой в дверях. Странно в храме вот что: в громадное лиственное дерево, росшее снаружи у самой ограды, попала молния, оно рухнуло, сокрушив ворота, и жухлые листья – у самых ног Будды. Вместо того чтобы убрать ствол, кто бы уж тут ни распоряжался, увенчал и ворота, и его изящной деревянной аркой, так что теперь мертвое дерево тоже стало частью храма, как гиены у Кафки: они так часто вторгались в святилища, что их набеги стали частью ритуала.
– Мне этот храм нравится, – говорю Оро, подныривая под арку и перебираясь через шероховатый, затянутый лишайником ствол. – Мне кажется, есть в этом что-то правильное: дерево уничтожено почти под самый корень, но самим своим уничтожением становится частью чего-то другого.
Оро стоит на краю пропасти, неотрывно глядя вдаль.
– Чудесный вид, – роняет он.
Зажигаю ароматическую палочку, оставляю монету в 500 иен в жестянке из-под зеленого чая "Твайнингз Ганпаудер" на алтаре. Переступаю через ствол обратно, наклоняюсь, проходя через арку, присоединяюсь к Оро на краю. Весь мир словно поделен на пласты: синий туман, пеленой повисающий в воздухе, медленно клубящиеся пурпурные облака, серые зубчатые очертания Внутреннего моря и низкие синие горы Хонсю за ними.
– Оро…
– Мой отец…
А в следующий миг земля у нас под ногами превращается в желе. Она волнуется, колышется, извиваясь, уходит из-под ног. Предводитель моей когорты, забыв о застенчивости, вспрыгивает на меня и обвивает мой таз лохматыми серебристыми лапами.
– Оро, что?..
С вершины горы доносится скрежет. Серая глыба размером с фургон срывается с места и медленно катится в нашу сторону. Камешки поменьше и щебень с грохотом сыплются вниз точно затвердевший дождь. Ряд елей на хребте над нами вибрирует и с треском рушится. Мама-мартышка с малышом на спине цепляется за мою лодыжку.
Я абсолютно спокойна. Даже счастлива. Чтобы встретить смерть, место не из самых худших.
Оро открывает рот и поет: "Bleu, bleu, l’amour est bleu…"*
Душещипательная французская песенка времен моего отрочества. Поднимаю глаза на него: земля ходит ходуном вверх-вниз.
– Откуда ты ее знаешь?
– Это один из хитов моей матери.
Глыба отскакивает от скального выступа над нашими головами и обрушивается на землю в нескольких футах от нас. И хотя земля еще колеблется и прогибается, валун стоит смирно, не рыпается. Камни и галька со свистом проносятся мимо и срываются в пропасть.
Земля под нашими ногами снова недвижна – и кажется еще более необъятной, чем прежде.
– Славное землетрясение, – говорит Оро, пока мартышки с него слезают. – Не особо сильное.
– Славная песенка, – отвечаю я. Мой парнишка отпускать меня, похоже, не собирается. Скалит белые зубы, когда я сдвигаю его левую лапу с того места, где ей не место.
* Синий цвет, синий, любовь – синего цвета… (фр.)
После ужина Оро провожает меня по крытой галерее, что ведет от основного строения к маленькому деревянному павильону без окон. Мы, должно быть, смотримся ужасно по-японски: семеним по свистящим доскам в лунном свете в наших белых юката, испещренных темно-синими квадратиками. Внутри – суровая простота: кедровые, с выбранными пазами стены и наклонный потолок, дверь на колышках, вдоль одной стены – скамейка, а в центре – деревянная бочка высотой почти с меня; к ней подводят ступеньки. К потолку тянется дым. На верхнюю ступеньку кто-то поставил поднос с керамическим кувшином и двумя лакированными блюдцами.
Оро извлекает из складок одежды небольшую блестящую коробочку. Открывает ее, выкладывает на скамейку стеклянную трубочку, наполненную серебристой жидкостью, и набор шприцев.
– Мы ведь не ширяться собрались? – спрашиваю.
– Только не в вену, – уверяет Оро. – В мышцу. Безопасно, но приятно. С "Пустотой" так лучше всего. Сразу забирает.
– Не знаю, Оро. Я не игловая.
– Я тоже. Это очень просто. Ты же знаешь, как колоть витамины?
Я качаю головой.
– Витамины я пью в таблетках.
– Все о’кей. Не хочу тебя пугать.
До чего странно. С Питером, – как ему шло его имя! – я в жизни не испытывала потребности разделить ширево. Это был его кусок радости, а я – так, "на подхвате". А теперь вот, даже если Оро предложит мне колоться внутривенно, так я завсегда. Хочу быть с ним, остальное не имеет значения. А ведь он даже этого не просит.
Наконец говорю: "Пустота – это все", – и оголяю бедро.
Оро вставляет иглу в конец трубки, смотрит, как стеклянный цилиндрик наполняется серебром. Ногтем указательного пальца постукивает по стеклу, выбрасывает несколько капель в воздух и вводит иглу мне в плоть. Чувствую, как жидкость вливается в меня и, пульсируя, растекается под кожей.
Спустя какое-то время он указывает на перед моего юката. Опускаю глаза. Над обеими моими грудями – влажные круги.
Оро развязывает на мне пояс и распахивает ткань. Соски сочатся вязкой жидкостью, прозрачной, точно слезы.
Он проводит языком по левому соску.
– Молоко, – говорит и вновь принимается сосать. – Восхитительно, – молвит несколько минут спустя и переходит ко второму, не менее округлому.
Когда молоко иссякает, Оро вытирает губы и широко усмехается. Берет шприц, вводит остаток "Пустоты" себе в ногу.
– Ох, хорошо.
Развязывает пояс на себе, сбрасывает кимоно. Теперь моя очередь пососать. На вкус он – как море.
– Мы пойдем в купальню? – спрашивает Оро.
– Нет, если я обварюсь там до костей.
Он стягивает кимоно с моих плеч, одежда беспорядочной грудой падает на пол. Поднимаюсь вслед за Оро по недлинной лестнице.
– Все будет хорошо, – обещает он и нажимает на кнопку в панели, вделанной в бок бочки. Потолок раскалывается надвое, раздвигается, взгляду предстает длинное облако, что вот-вот пронзит полную луну.
– Смотри. – Оро указывает на прозрачную дымящуюся гладь воды. – Даже луну видно.
Все, что я вижу, – это отражение его лица в воде, подсвеченное луной.
– Что ты чувствуешь? Эта шутка уже устарела.
– Ничего.
– Ныряй быстро, как угорь.
С открытым потолком ощущение такое, будто входишь в неподвижность самой знойной летней ночи – погружаешься и словно растворяешься. Слишком горячо, просто не выдерживаешь, слишком поздно, уже и не двинешься.
Он рядом со мной, он внутри меня, уткнулся в мою грудь под водой. Я кормлю его грудью, думаю, что он вот-вот вынырнет, чтобы отдышаться. Тут меня осеняет: может, ему это и ни к чему.
Просыпаюсь одна, в нашей комнате, его половина футона ровная, прохладная. Желудок сводит от голода – одно из побочных действий "Пустоты". Набрасываю халат, раздвигаю полупрозрачные ширмы – самую малость, только чтобы выскользнуть наружу, – ступаю на голые доски. Луна в черном небе висит совсем низко. Крадусь на цыпочках, рисуя в воображении недоеденные суши, может, миску холодного пряного тофу.
Перед блестящими ширмами останавливаюсь как вкопанная: кто-то громко рыгает. А потом – жадное чавканье. Кому-то – Оро? – в голову пришла та же самая мысль, и он жадно наворачивает макароны. В кои-то веки я постараюсь не вести себя импульсивно. Ширмы задвинуты неплотно. Всматриваюсь в щелочку. Все директора конгломерата развлечений "Сиру" там: мистер Анака, мистер Синода, мистер Нарусе, мистер Кобаяси, мистер Аракава. И все они тянут что-то через длинные бамбуковые соломинки. Опускаю взгляд к основанию соломинок. Оро лежит на спине на длинном алом лакированном столе, глаза открыты, глядит в никуда. Шрам, рассекающий его торс по центру, тоже открыт: зияющий темно-красный рот. Бамбуковые соломинки взбалтывают его до дна, вытягивают сиру.
В памяти всплывают слова Гермико, произнесенные в забегаловке-барбекю в Роппонги: "Все эти люди, наделяющие его властью… они им питаются".
Спотыкаясь, бреду обратно в комнату. Причиндалы в коробочке, рядом с жесткой Оровой подушкой. И стеклянная трубочка тоже, все еще полная серебра где-то на треть. Забираюсь под низкий столик, отделяющий фу-тон от гостиной как таковой. Так оно безопаснее… я чувствую себя безопаснее, забившись в нору, и под колпаком.
Пустота. Чувствую, что на сей раз заслужила всей полноты эффекта.
17 Под землей
Порою ужасно трудно не обращаться с собственным телом так пренебрежительно, как оно того заслуживает. Доктора и медсестры в центре "Обучения улыбке" в Кобе это поняли: они применяют ко мне относительно мягкие средства фиксации и мощные седативы, точно так же, как к обычным своим пациентам: эмоционально неустойчивым поп-звездам, "перегоревшим" премьер-министрам и политикам, жертвам очередного скандала.
Не помню, как я там оказалась; так и не потрудилась никого спросить, кто меня привез. Тот мир – его мир – меня больше не касается. Я была только рада от него освободиться; жалею лишь, что не до конца. Отлично помню, как лежу под столом, там, на Сёдосиме, перед глазами у меня – расщепленная надвое игла, осторожный, пробный выброс "Пустоты" в воздух, а затем медленно ввожу ее – ох, несколько раз подряд – в самую голубую из вен на внутренней стороне левой руки. Внутримышечно – это грохот и гул, а потом – землетрясение, но внутривенно – это нетряский ночной поезд, уносящий меня прочь.
Спустя день-другой в центре "Обучения улыбке" я на самом деле уже не была в коме. Просто отказывалась открыть глаза. Мне ничего не хотелось видеть, а того, что говорилось над моей кроватью, я просто не понимала. До боли знакомое ощущение: да, все идет как надо, все в полном порядке. Ехать мне некуда, и планов никаких нет. Или, точнее, план у меня был – и с треском провалился. Я просто ждала, пока подвернется следующая возможность. Порою, когда дверь оставляли открытой, я слышала доносящийся откуда-то из коридора мужской голос, без конца выкрикивающий: ""Сони" кампай!"*
Не знаю, как долго я пробыла там, когда однажды дверь отъехала, и по кафельному полу затопали резиновые подошвы. Миниатюрные ручки с силой похлопали меня по щекам.
– Луиза, Луиза, просыпайся, пожалуйста.
Голос знакомый, вот только в толк не могу взять, чей. Если опять заснуть, голос куда-нибудь да денется.
– Луиза, я пришла за тобой. Просыпайся!
С меня сдернули простыню. Я лежала в больничной ночной рубашке, вся дрожа. Голос я узнала. И приоткрыла один глаз.
– Ха! Да ты, Луиза, не спишь, а притворяешься. – Камилла Анака, дипломированная медсестра, стояла у моей постели в хрустящем халате, такой же шапочке и в жемчужном колье в шесть нитей. Тут же – ее шофер, тоже в белой больничной одежде, рядом с ним припаркована инвалидная коляска.
* За "Сони"! ("Кампай" ("сухое дно") – японский застольный тост.)
– Вставай, быстро-быстро. – Миссис Анака ткнула меня под ребра. – Мы тебя вывесим.
– Вывезем, – тихо поправила я. – Вы меня вывезете.
Шофер развязал мои запястья и лодыжки; вместе они сняли меня с кровати и пересадили в коляску.
– Ужасно, ужасно, – шептала миссис Анака, пухлыми лапками разминая мои иссохшие запястья. – С тобой обращаются как с животным.
Мы катили по ярко освещенному коридору, так что я вновь закрыла глаза. Другие резиновые подошвы, шлепая, подходили к нам и тараторили что-то невнятное, но миссис Анака стояла на своем, пронзительно кричала и вопила, пока подошвы не уходили. Электродвери со вздохом разошлись. Мое лицо и тело настолько онемели, что я не сразу поняла, откуда это легкое покалывание на щеках и предплечьях. Дождь.
На заднем сиденье "бентли" миссис Анака велела мне откинуться назад и открыть глаза.
– Вид у тебя ужасный, Луиза.
В сознании уже сформировался подходящий ответ, но язык работать отказался.
Она держала на весу пипетку, в узкую стеклянную трубочку перетекала синяя жидкость.
– Мы тебя мигом на ноги поставим. – И впрыснула мне в глаза синие капли.
Меня затопила синева. Словно море.
Небо казалось знакомым, плавно выгнутым и бело-голубым. Мимо проносились белые здания и низкие горы между ними. Киото. Мы притормозили у приземистого прямоугольника черного стекла с серебряным квадратом над входом, чуть в стороне от Имадегава. Банк "Рот".
– Добро пожаловать домой, Луиза, – заворковала миссис Анака.