Интересно, оставит ли моя дочь записку на двери какого-нибудь мужчины в начале черт побери апреля, черт побери, и он прочтет ее в постели, с головой укрывшись простыней, а потом поведет свою дочь в парк, поднимет глаза, как только что я, и увидит, что она играет в песке с голубым ведерком.
Один день в 1939-м
Это вечная история, которую я все время рассказываю своей четырехлетней дочери. Что-то она из нее добывает и хочет слушать ее снова и снова.
Когда пора ложиться спать, она говорит:
- Папа, расскажи, как ты был маленький и залез в тот камень.
- Хорошо.
Она подтыкает вокруг себя одеяло, будто послушные облака, сует палец в рот и смотрит на меня внимательными голубыми глазами.
- Однажды, когда я был маленький, как ты сейчас, мои мама и папа взяли меня на пикник на Маунт-Рэйнир. Мы приехали туда на старой машине и посреди дороги увидели оленя.
Мы пришли на луг, в тени деревьев был снег и еще он был там, куда не попадало солнце.
На лугу росли дикие цветы, очень красивые. Посреди луга лежал огромный круглый камень, папа подошел к нему, нашел в середине камня дырку и заглянул внутрь. Камень был пустой, как крошечная комнатка.
Папа заполз в камень, сел внутри и стал глядеть наружу, на синее небо и дикие цветы. Папе очень понравился этот камень: он решил, что это будет дом, и играл внутри камня весь день.
Внутрь большого камня он принес маленьких камней. Он решил, что маленькие камни будут очагом, мебелью и всем остальным, он готовил еду, а едой были цветы.
Это конец истории.
Тут она смотрит на меня своими темно-голубыми глазами и видит меня ребенком: я играю внутри камня, воображаю, что дикие цветы - гамбургеры, и готовлю их на маленьком камне, похожем на очаг.
Ей эта история никогда не надоедает. Она слышала ее раз тридцать или сорок и всегда просит рассказать снова.
Ей это очень важно.
Я думаю, для нее эта история - дверь Христофора Колумба, через которую она открывает своего отца, маленького, как она сама.
Капрал
Когда-то мне грезилось стать генералом. Это было в Такоме в самые первые годы Второй мировой, когда я был еще ребенком и ходил в начальную школу. Там объявили грандиозный сбор макулатуры, блистательно оформленный, как военная карьера.
Это было здорово и примерно вот так: приносишь пятьдесят фунтов бумаги и становишься рядовым, семьдесят пять фунтов стоят капральских лычек, сто фунтов - сержант, после чего фунты бумаги взлетают по спирали вверх, пока не становишься генералом.
Наверное, для генерала нужно было притащить тонну бумаги, а может, и всего тысячу фунтов. Не помню я точного количества, но в самом начале это казалось так просто - собери сколько нужно макулатуры, и станешь генералом.
Для начала я собрал всю бесхозную бумагу, что невинно валялась по дому. Получилось три или четыре фунта. Должен признаться: я был несколько разочарован. Не знаю, откуда у меня взялось представление, что наш дом просто ломится от макулатуры. Мне казалось, что она повсюду. Интересный сюрприз: оказывается, бумага обманчива.
Но я не падал духом. Собрал всю волю в кулак и отправился по соседям, спрашивая, не валяются ли у них где-нибудь газеты или журналы, которые не жалко отдать на хорошее дело, чтобы мы выиграли войну и навсегда победили зло.
Одна старушка терпеливо выслушала всю мою речь и отдала номер журнала "Лайф", который только что закончила читать. Дверь она закрыла, когда я еще стоял перед ней, оторопело глядя на журнал в руке. Бумага была еще теплой.
В следующем доме никакой макулатуры не было - даже драного конверта. Меня опередил другой мальчишка.
В следующем дома никого не было.
Так продолжалось неделю - одна дверь за другой, дом за домом, квартал за кварталом, пока, наконец, у меня не скопилось достаточно бумаги, чтобы стать рядовым.
Я приволок эту чертову нашивку рядового домой на самом что ни на есть дне кармана. У нас в квартале уже были макулатурные офицеры - лейтенанты и капитаны. Я даже не стал заморачиваться и пришивать лычки себе на курточку. Просто закинул нашивку в ящик комода и прикрыл носками.
Следующие несколько дней я цинично охотился за макулатурой, и мне повезло: у кого-то в подвале оказалась средней величины кипа журналов "Колльерс". Ее хватило на капральские нашивки, тоже немедленно попавшие под носки, к лычкам рядового.
Те из мальчишек, кто носил лучшую одежду, имел много карманных денег и каждый день обедал горячим, были уже генералами. Они знали, где есть много журналов, а у их родителей были машины. Они по-военному вышагивали на школьной площадке и по дороге домой.
Вскоре после этого - примерно, на следующий день - я положил конец своей славной военной карьере и вступил в макулатурные тени Америки, где уже не бывает иллюзий, а облом - это неоплаченный чек, двойка в дневнике, письмо, которым заканчивается любовь, и еще слова, что ранят людей, когда те их читают.
Бумажная пыль
Сегодня вечером меня слегка гнетут чувства, для которых нет слов, и события, которые следует объяснять скорее в измерениях бумажной пыли, а не слов.
Я обследовал полуошметки своего детства. Куски далекой жизни без формы и смысла. То, что просто случилось, - как бумажная пыль.
Полная история Германии и Японии
Несколько лет назад (во Вторую мировую войну) я жил в мотеле по соседству со складом "Свифта" - красивое слово для обозначения скотобойни.
Там убивали свиней, час за часом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, весна оборачивалась летом, а лето - осенью, им резали глотки, а потом следовала пронзительная жалоба, будто в мусорном баке включили оперную пластинку.
Почему-то я думал, что убийства всех этих свиней как-то связаны с победой в войне. Видимо, потому, что с ней тогда все было связано.
Первую неделю или две жизни в мотеле меня это страшно нервировало. Все эти вопли трудно было выносить, но потом я к ним привык, и они стали такими же, как любой другой звук: пение птицы на дереве, дневной свисток, радио, проезжающие мимо грузовики, человеческие голоса или когда зовут на обед…
- После обеда поиграешь!
Когда свиньи не визжали, тишина звучала так, будто сломался механизм.
Аукцион
То был дождливый аукцион на Тихоокеанском Северо-западе: дети носятся, суют повсюду нос, фермерских жен интересуют ящики с использованными стеклянными банками, ношеные платья, может, какая-нибудь мебель в дом, а мужчин - седла, инвентарь и скот.
Аукцион проводился в чем-то похожем на склад или амбар, и в субботний день повсюду разливалось подержанное волнение. Он пах, как вся история Америки сразу.
Аукционист продавал все так быстро, что можно было купить хлам, который не станут продавать аж до будущего года. У него были вставные зубы - трещали так, будто в челюстях скелета завелись сверчки.
Каждый раз, когда на торги выставлялась коробка старых игрушек, дети всю душу выматывали родителям, пока те не начинали грозить ремнем, если дети не заткнутся: "Кончай меня дергать, или неделю сидеть не сможешь".
Коровы и овцы, лошади и кролики дожидаются новых владельцев, а какой-нибудь фермер, сморкаясь, мрачно разглядывает каких-нибудь цыплят.
В дождливый зимний день было отлично, потому что над аукционом была жестяная крыша, и под ней возникало ощущение чудесной влажной близости ко всему, что находилось внутри.
В старинном ящике из пыльного стекла и длинных желтых реек, похожих на усы первопроходца, лежали коробки черствых шоколадных батончиков. Пятьдесят центов за коробку - они и впрямь были очень черствые, но по какой-то детской причине я любил их грызть и всегда старался раздобыть четвертачок или найти того, кто вошел бы со мной в долю на всю коробку, и дюжину черствых конфет я получил лишь в 1947 году.
Броневик
Посвящается Дженис
Я жил в комнате, где имелись кровать и телефон. И всё. Однажды утром я лежал на кровати, и телефон зазвонил. Шторы были задернуты, снаружи шел дождь. Еще стояла темень.
- Алло? - сказал я.
- Кто изобрел револьвер? - спросил мужской голос.
Не успел я положить трубку, как мой собственный голос выскочил из меня, как анархист, и произнес:
- Сэмюэл Кольт.
- Вы только что выиграли корд дров, - сказал мужчина.
- Вы кто? - спросил я.
- Это викторина, - ответил он. - И вы только что выиграли корд дров.
- У меня нет печки, - сказал я. - Я снимаю комнату. Здесь нет отопления.
- А нужно ли вам что-нибудь еще, кроме корда дров? - спросил он.
- Ага. Авторучка.
- Хорошо, мы вас вышлем. Диктуйте адрес.
Я дал ему адрес, а потом спросил, кто финансирует викторину.
- Это не важно, - ответил он. - Авторучка будет у вас в почтовом ящике завтра утром. А, да, вот еще что - какой цвет вы предпочитаете? Чуть не забыл.
- Синий будет в самый раз.
- Синие у нас кончились. Может, какой-нибудь другой? Зеленый? У нас много зеленых авторучек.
- Ладно, тогда зеленую.
- Она будет у вас в почтовом ящике завтра утром, - сказал он.
Не было. Она так никогда и не пришла.
Единственное, что я выиграл в жизни и действительно получил приз, - это броневик. Когда я был маленьким, я доставлял газеты по маршруту, который тянулся на много-много миль по самой крутой и ухабистой части города.
Приходилось скатываться на велике с горки, по обеим сторонам дороги тянулись травяные поля, а в конце - старый сливовый сад. Часть деревьев срубили и построили четыре новых дома.
Перед одним стоял бронеавтомобиль. Городишко у нас был маленький, и водитель каждый день после работы забирал его с собой. И оставлял на ночь перед домом.
Я проезжал мимо, еще не было шести, и в домах все спали. Если в такую рань было светло, я видел бронеавтомобиль примерно за четверть мили.
Мне броневик нравился. Я слезал с велосипеда, подходил к нему, рассматривал, постукивал по тяжелому металлу, заглядывал в пуленепробиваемые окна, пинал покрышки.
Поскольку утром все спали, а я там был один, то через некоторое время я его присвоил и обращался с ним соответственно.
Однажды утром я влез в бронеавтомобиль и развез на нем остаток газет. Странное это было зрелище: мальчишка развозит газеты на броневике.
Мне понравилось, и я стал проделывать это регулярно.
- Смотрите, пацан на броневике развозит газеты, - говорили ранние пташки. - Да, у него не все дома.
А больше я никогда ничего не выигрывал.
Литературная жизнь в Калифорнии/1964
1
Вчера вечером я сидел в баре и беседовал с другом, который время от времени оборачивался от стойки и глядел на свою жену. Они не жили вместе уже два года: безнадега.
Она активно подбивала клинья к какому-то мужику. На взгляд со стороны, им было очень весело.
Друг развернулся ко мне и спросил о двух книжках моих стихов. Я не особо известный поэт, но иногда мне задают такие вопросы.
Он сказал, что раньше у него эти книжки были, а теперь нет. Куда-то задевались. Я сказал, что одна из них больше не переиздавалась, а другая спокойно продается в "Сити Лайтс".
Он снова покосился на жену. Она смеялась какой-то шутке своего спутника, который выглядел очень довольным собой, ну и так далее.
- Мне надо кое в чем признаться, - сказал мой друг. - Помнишь, как-то раз я пришел вечером с работы, а вы с моей благоверной сидели на кухне и уговаривали бутылку сладкого вермута?
Я помнил этот вечер, хотя ничего тогда не произошло. Мы просто сидели на кухне, слушали пластинки и пили сладкий вермут. Может, таких, как мы, были тысячи по всей Америке.
- Так вот, когда ты ушел, я достал из шкафа эти две книжки, порвал в клочки и рассыпал по полу. Вся королевская конница, вся королевская рать не могли бы эти две книжки собрать.
- Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, - сказал я.
- Чего? - спросил он.
Он был немного навеселе. На стойке перед ним стояли три пустых пивных бутылки с тщательно соскобленными этикетками.
- Я просто пишу стихи, - сказал я. - Разве сторож я страницам моим? Не могу же я всю жизнь их стеречь. Согласись, бред же.
Я тоже был немного навеселе.
- Все-таки, - сказал мой друг, - я хочу, чтобы они у меня были. Где бы их найти?
- Одна не переиздавалась уже пять лет. Вторая спокойно продается в "Сити Лайтс", - сказал я, лихорадочно прокручивая перед мысленным взором, что происходило на кухне после того, как я ушел в ночь, источая пары сладкого вермута.
Что он сказал ей, прежде чем снять книжки с полки и разорвать. Что сказала она, что сказал он, какая книжка пала первой, как он ее рвал. Ничего не сравнится с добрым выплеском здорового негодования - и ликвидацией последствий.
2
Год назад я заметил в "Сити Лайтс", как кто-то листает мою книжку стихов. Книжка ему нравилась, но в удовольствии отмечалась определенная нерешительность.
Он снова поглядел на обложку и снова пролистал книжку. Остановил страницы, словно это были стрелки часов, и ему нравилось время, которое они показывают. Он прочел стихотворение, соответствовавшее семи часам. Потом нерешительность вновь затуманила циферблат.
Он поставил книгу обратно на полку, затем снова снял. Нерешительность его обратилась в форму нервной энергии.
В конце концов он сунул руку в карман и достал пенни. Прижал книгу локтем. Теперь книга была гнездом, а стихи - яйцами. Он подбросил монетку в воздух, поймал и пришлепнул на тыльной стороне ладони. Убрал другую ладонь.
Он поставил книгу на полку и вышел из магазина. По пути к дверям напряжение с каждым шагом оставляло его. Я подошел туда, где он стоял, и обнаружил на полу его нерешительность.
Та была похожа на глину - разве что нервно трепыхалась. Я положил ее в карман. Отнес ее домой и вот что из нее вылепил - все равно заняться больше нечем.
Флаги, что я выберу сам
Трахнули пьяницу, не трахнули пьяницу, снова трахнули пьяницу- какая разница? Я возвращаюсь к этой истории, как человек, который уезжал, но навеки обречен возвращаться, хотя, может, это и к лучшему.
Я не обнаружил ни статуй, ни букетов, ни любимой, что сказала бы: "Теперь мы поднимем над замком новые флаги, те, что ты выберешь сам", - и снова взяла бы меня за руку, взяла бы мою руку твоей.
Мне все это не светит.
Моя пишмашинка достаточно быстра, будто лошадь только что сбежала из-под наркоза и рвется теперь сквозь тишину, и слова галопируют стройно, а снаружи светит солнце.
Может, слова меня помнят.
Сегодня четвертый день марта 1964-го. На задней веранде распевают птицы, в вольере их собралась целая куча, и я пробую спеть вместе с ними: трахнули пьяницу, не трахнули пьяницу, снова трахнули пьяницу, я вернулся в город.
Слава в Калифорнии/1964
1
Все-таки здорово, когда слава, поддев ваш камень своей оперенной монтировкой, извлечет вас на свет божий - вместе с семью личинками и мокрицей.
И вот что происходит потом. Несколько месяцев назад подошел ко мне один друг и сказал:
- А я тебя в свой новый роман вставил.
Я тут же преисполнился гордости. Я видел себя романтическим героем или главным злодеем: "Он положил руку ей на грудь, и его жаркое дыхание затуманило ей очки" или "Вторя смехом ее плачу, он спустил ее по лестнице, как мешок с грязным бельем".
- И что я там делаю в твоем романе? - спросил я. Мне не терпелось услышать великие слова.
- Открываешь дверь, - ответил он.
- А еще что?
- Больше ничего.
- Вот оно как, - сказал я, и моя слава заметно померкла. - А я больше ничего не мог там сделать? Еще одну дверь открыть? Поцеловать кого-нибудь?
- Да нет, хватит, - проговорил он. - Ты был неподражаем.
- А я что-нибудь сказал, когда открывал дверь? - еще на что-то надеясь, спросил я.
- Нет.
2
На прошлой неделе я встретил друга-фотографа. Мы прошлись по местным барам. Он фотографировал. Он молод, старателен и прячет свой фотоаппарат под плащом, как пистолет.
Он не хочет, чтобы люди знали, что их снимают. Стремится запечатлеть правду жизни. Ему не нужно, чтобы люди нервничали и притворялись кинозвездами.
И вдруг он выхватывает камеру, как тот банковский грабитель, которому удалось скрыться: простой парень из Индианы, живет теперь в Швейцарии среди знати и воротил бизнеса, обзавелся иностранным акцентом.
Вчера я опять встретился с этим молодым фотографом. У него с собой были снимки большого формата, сделанные в тот вечер.
- Я и тебя снял, - сказал он. - Сейчас покажу.
Мы просмотрели целую пачку, и наконец он сказал: "Вот!" На фотографии была дама не первой свежести, с глуповатым видом пьющая мартини.
- А вот и ты, - произнес он.
- Где? - спросил я. - Что-то непохоже.
- Конечно, непохоже, - ответил он. - Вон на столе твоя рука.
Я как следует пригляделся - и действительно; но теперь я думаю, что же случилось с семью личинками и мокрицей.
Надеюсь, им повезло больше, чем мне, после того, как эта оперенная монтировка извлекла нас на свет божий. Может, у них теперь своя телепрограмма, они выпускают долгоиграющую пластинку, их романы печатает "Вайкинг", а интервьюер из "Тайма" просит у них:
- Расскажите, как вы начинали. Своими словами.
Воспоминание о девушке
Я не могу смотреть на здание Страховой компании пожарного фонда, не вспоминая ее грэди. Здание находится на углу Пресидио и Калифорния-стрит в Сан-Франциско. Оно из красного кирпича, синевы и стекла, и выглядит, как малоизвестная философская система, что шлепнулась на место одного из самых знаменитых калифорнийских кладбищ:
Кладбище Лорел-Хилл
1854–1946
Там были похоронены одиннадцать сенаторов Соединенных Штатов.
Все они много лет назад перебрались в другое место, но высокие кипарисы по-прежнему стоят возле страховой компании.
Когда-то эти деревья бросали тень на могилы. Они были частью дневного плача, стенаний и ночной тиши, когда воет только ветер.
Интересно, задают ли они себе вопросы. Например: куда делись все эти мертвые? Куда их увезли? И где те, кто к ним приходил? Почему оставили нас?
Может, эти вопросы излишне поэтичны. Может, лучше просто сказать: где-то в Калифорнии возле страховой компании стоят четыре дерева.