Подарок Мартины назывался "Скотный двор", автор – Джордж Оруэлл. Читали? Как вы думаете, мне понравится? Я нацелил абажур лампы и выложил сигареты в ряд на столе. Потом выпил столько кофе, что к моменту, когда решительно раскрыл книжку, чувствовал себя, как убийца на электрическом стуле при первом щелчке рубильника. Настоящее имя автора – Эрик Блэр, но потом он стал звать себя Джордж Оруэлл. В этом его можно понять. Книжка начиналась с собрания животных, которые жаловались на свою тяжелую жизнь. Им действительно не позавидуешь – вкалывать от зари до зари, и ни тебе расслабиться, ни денег; но чего они, спрашивается, ожидали? Я не питаю реалистичных амбиций относительно Мартины Твен – только нереалистичные. Даже удивительно, что нынче доступно любому клиническому идиоту с кучей бабок. Если вы гетеросексуал, и в бумажнике что-то шуршит – можно рассчитывать на успех с самыми-самыми телками. Самые-самые мужики подаются в голубые или предпочитают порнографических цыпочек, клинических идиоток. На собрании животные поют песню. Звери Англии… Я прилег на кровать. Голова была полна помех. Не помешали бы очки. Еще не помешало бы подрочить. Но надо продолжать чтение. С чтением главное, что для негр обязательно быть в надлежащей форме. В том числе физической. Собственное тело все время отвлекает. Вот я пытаюсь читать, углубился в чтение, но то и дело должен откладывать книжку "чтобы пойти отлить, постричь ногти, побриться, сблевать, почистить зубы, причесаться, подрочить, принять аспирин, закурить сигарету, заказать еще кофе, поковырять в ухе и выглянуть в окно. Я снова начал читать. На собрании животные поют песню. Звери Англии. Как тут жарко, невыносимо жарко. Я подошел к зеркалу и принялся изучать свою спину. Все зажило, кроме одной ранки, которая воспалилась, серьезно воспалилась. Я-то готов отшутиться, спустить все на тормозах, но она очень серьезно настроена, в натуре раздосадована. Я снова начал читать. Я читал так долго, что никак не мог отделаться от мысли о том, как долго я читаю. Я позвонил Селине. Там шесть утра – я не обсчитался? – но никто не брал трубку. Она опять скажет, что выключала телефон. На двенадцать сорок пять у меня назначен ленч с Кадутой Масси в "Цицероне". Но сейчас еще только одиннадцать пятнадцать. Яснова начал читать – такое впечатление, будто всю жизнь только и делаю, что читаю, по крайней мере, страниц одолел изрядно. Должен признать, меня впечатлило, насколько поздно у Оруэлла начинается собственно действие – странице аж на седьмой. Это должно работать в вашу пользу. Только вы не находите, что чтение все-таки ужасно долгое занятие? Семь потов сойдет, пока доберешься со страницы, скажем, двадцать первой до, скажем, тридцатой. В смысле, сначала идет двадцать третья, потом двадцать пятая, потом двадцать седьмая, потом двадцать девятая, не говоря уж обо всех четных страницах. А потом еще тридцать первая и тридцать третья, конца-краю нет. Хорошо еще, "Скотный двор" не такой уж и длинный роман. Но вообще романы… они все такие длинные. Ужасно длинные. Через какое-то время у меня возникла мысль, не позвонить ли Феликсу и не попросить ли принести пива. Искушение я поборол, но это тоже заняло какое-то время. Потом я позвонил Феликсу и попросил принести пива. И продолжал читать,
С перерыва на ленч я вернулся в без четверти пять в превосходной форме, заглянув на обратном пути в кабак-другой. Оставалось три часа и сто двадцать страниц. Девяносто секунд на страницу, ерунда какая. С Кадутой Масси тоже прошло вполне мирно, в этих ее апартаментах. Я просто сидел и кивал на пару с ее старым князем Казимиром (до сих пор не может оправиться после Второй мировой), а Кадута соловьем разливалась о детях и матерях, о родовых схватках, о временах года и холмах ее родной Тосканы, где растет трава, дует ветер, а небо голубое. Судя по всему, на ее холмистой родине весна – это время возрождения, почва исторгает новую жизнь, набухают почки, а в молодых деревьях бродит сок.
– А теперь я оставлю мужчин наедине с кофе и марочным портвейном, не буду больше надоедать своей болтовней, – произнесла Кадута и испарилась.
Минут сорок пять мы с Казимиром, не говоря ни слова, глушили портвейн, пока не вернулась Кадута с тремя толстенными фотоальбомами, посвященными исключительно ее крестным детям. Никаких других детей у Кадуты нет, только крестные, зато уж этих – просто немерено. Яустроился на диване вплотную к ней и тишком-молчком урвал немало материнской ласки… Тем временем мы с книгой разогнались не на шутку. Говорю же, нет ничего проще. Моя теория в том, что помогает виски. Виски – ключ к легкому и непринужденному чтению. Или же "Скотный двор" нехарактерно легкая книжка… Единственное, во что я так и не врубился, это в свинскую тему. Придумай что-нибудь похлеще, приятель, думал я, что это вдруг именно свиньи такие все из себя умные-разумные, культурные, воспитанные? Свиней, что ли, никогда не видел? Я вот видел, и поверьте, впечатление осталось преотвратное. На свиноферму меня занесло, когда снимался ролик для каких-то новых котлет из свинины. Я чуть с площадки не свалил, когда осознал, с каким материалом придется работать. Видели бы вы этих прожорливых троглодитов, эти щетинистыe мешки с дерьмом, как они хрюкают и чавкают у корыта. Откусить хвост у дражайшей супруги, когда та отвернулась – это, по меркам хлева, образцовое поведение, старосветская любезность. А стоит подумать, чем они занимаются на сеновале, так даже меня пробирает дрожь. Не случайно, скажу я вам, их так и зовут – свиньи. А вот Оруэлл считает их главными гигантами мысли на хуторе. Подозреваю, он просто никогда не видел свиней в натуре. Или же я чего-то не понимаю.
"Стоящие в саду животные вновь и вновь переводили глаза со свиней на людей, – прочел я, – и с людей на свиней и снова со свиней на людей, но не могли сказать определенно, где – люди, а где – свиньи". Круто. Я позвонил Мартине и сладкозвучно договорился встретиться с ней в "Чащобе" на Пятой авеню. Она попыталась что-то возразить – не помню что, какая-то чепуха. Я принял душ, переоделся и прибыл с хорошим запасом времени. Заказал бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Я заказал еще бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Какого хрена, подумал я, и решил, раз такое дело, нажраться… Когда же эта цель была достигнута, то потом, боюсь, я отбросил всякую осторожность.
Рос и воспитывался я здесь, в Соединенных Штатах самой-что-ни-на-есть Америки. С семи до пятнадцати я жил в Трентоне, Нью-Джерси. Я ничем не отличался от обычных американских детей. Забрасывал в чулан сандалеты и короткие штанишки, гордо натягивал кеды и штанишки подлиннее. У меня были кривые зубы, оттопыренные уши, стрижка под ежик, толсторамый велосипед с "белобокими" шинами и электрическим клаксоном. Акцент у меня был не английский и не американский, а что-то между – скажем так, среднеатлантический. Алек Ллуэллин утверждает, что я до сих пор иногда говорю, как английский диск-жокей. Не помню, чтобы в Штатах все казалось мне таким уж большим, но точно помню, что когда вернулся в Англию, все казалось ужасно маленьким. Машины, холодильники, дома – скукоженные, смехотворные. В Штатах мне худо-бедно запали в подсознание азы богатства и вознаграждения. Я морально приготовился подсесть в будущем на фаст-фуд, сладкие коктейли, крепкие сигареты, рекламу, телевизор с утра до вечера – а также, не исключено, на порнографию и драки. Но к Америке у меня претензий нет. Америку я не виню. Я виню папашу, который сплавил меня сюда вскоре после смерти матери. Я виню мамашу.
Я ее почти не помню. Помню ее пальцы – холодным утром я ждал у ее кровати, а она вытягивала теплую руку из-под одеяла и застегивала пуговицы на моих манжетах. Лицо ее… Нет, лица совсем не помню. Лицо оставалось под одеялом. Вере всегда нездоровилось. Я только помню ее пальцы, папиллярные линии, ногти в пятнах, вмятину от белой пуговки на кончиках подушечек. Видимо, у меня не получалось застегивать манжеты самому. На самом деле мне скорее не хватало человеческого тепла, чувства локтя. Сейчас разревусь, хотя нет, не разревусь. Никогда не ревел и никогда не буду. На самом деле, скорее мне нужно было сохранить о ней какое-нибудь воспоминание, и что у меня осталось? Только память о ее пальцах и о том, как изменился дом, досадно, непоправимо изменился, когда ее не стало.
В Трентоне мне нравились тетя Лили и дядя Норман. Вера и Лили, сестры; на фотографии, которую я давно куда-то задевал, у них вопросительное, какое-то очень американское выражение – широкие улыбки, верхние передние зубы чуть скошены внутрь, хохотушки-сладкоежки. Сестры в курсе, что они сестры, и очень тому рады. Радость на генетическом уровне. "Успеха вам, девоньки, – всегда думал я (куда же фотография-то делась). – Развлекайтесь". Также на их лицах испуг. Им двадцать и двадцать один. Знакомое ощущение. В таком возрасте пытаешься выглядеть уверенно, хотя ни черта на самом деле не петришь. В Англию сестры прибыли в сорок третьем. Не знаю, рассчитывали они обзавестись английскими мужьями или нет, но обзавелись именно что английскими мужьями. Лили вернулась домой с Норманом. Вера осталась с Барри Самом.
Мне нравились мои младшие двоюродные брат и сестра, Ник и Джулия. Друг другу они тоже нравились, и поскольку были младше, то сумели обамериканиться до такой степени, до какой мне и не светило. Правда, когда им что-нибудь угрожало, и я вставал на их защиту, с кулаками или наглым гонором, то они обычно предпочитали, чтобы я был где-нибудь подальше. Мелкие же, что они понимали. И все равно обидно. Интересно, кем бы я был в "Скотном дворе"? Сначала я подумал, что одной крыс. Но зачем же так, зачем так сурово. Сейчас, по зрелому размышлению, я пришел к выводу, что больше похож на собаку. Яи есть собака. Хозяин привязал меня к заборчику и убежал с хозяйкой подурачиться на пляже. Я мечусь, прыгаю, подвываю, натягиваю поводок, места себе не нахожу. Собака легко может пережить тычок или пинок. Для собаки тычок – тьфу, ерунда. Пинок – плюнуть и забыть. Но посмотрите, как ведут себя собаки на улице: им все интересно, до всего есть дело, за каждым углом их ждет великое открытие. И только вообразите, как это горько, мучительно – быть привязанным к забору, когда столько всего происходит, столько волнующего, потрясающего, сногсшибательного, и ведь буквально лапой подать, да поводок не пускает.
Я всегда понимал, что Америка – страна великих возможностей, страна энергичных дворняжек. Успех разлит в ее озоновом слое, это новый мир для выскочек и новой метлы, которая чисто метет, это страна, где удача улыбается и знаком показывает, что все в ажуре… Угу. Или нет. Дядя Норман начал с промтоварной лавки. Совсем маленькой, конечно. Он работал не покладая рук. Дни были долгими и безмятежными. Прошли годы. И эффект был нулевой. Дядя Норман по-прежнему владел мелкой промтоварной лавкой. Тогда он продал лавку и всецело переключился на бытовую аппаратуру. И опять ничего не вышло. Бытовой аппаратуре было сто раз плевать, что дядя Норман всецело на нее переключился. Следующим этапом был лесной склад. И опять не вышло, опять не повезло. После чего дядя Норман сделал зигзаг- взял кредит под залог дома и вложил все деньги, до последнего цента, в производство кондиционеров. Производство кондиционеров преспокойно заглотило вложенные им средства, только их и видели. Тогда дядя Норман совершил самый трудный поступок в своей жизни. Он подал заявление в приют.
Меня, пятнадцатилетнего, вернули отцу в "Шекспире"; мы с Барри были уже одного роста. Я пошел работать, что меня вполне устраивало. Моя семейка рассеялась. Лили второй раз вышла замуж; она помогает супругу держать кулинарию в Форт-Лодердейле. Джулия тоже вышла замуж, они с детьми где-то в Канаде. Ник занимается хрен знает чем где-то в Арабских Эмиратах – кажется, в Катаре. Норман в приюте. Подозреваю, он в любом случае угодил бы туда, даже если бы не разорился. Добряк-недотепа, которому на роду написаны бардак и путаница. Я должен Норману денег. В какой-то момент я что-то послал ему. Перевод вернулся. Приют – это единственное место, где деньги, так или иначе, ничего не стоят.
В пятнадцать я был бодр как никогда, мне не терпелось использовать разом все мои таланты. Рано утром я ворочал ящики с Толстым Винсом. Весь день я был на побегушках у "Элиота и Уоллеса". Вечером помогал Толстому Полу выкидывать из "Шекспира" припозднившихся ханыг. Я… Не знаю даже, зачем я вам все это рассказываю. Это слишком давние этапы моего путешествия во времени. Промежуточные пункты не играют никакой роли, когда у путешествия нет цели, только конец. На улице женщины цокают каблучками – цок-цок, качается их маятник, тик-так… Так было, теперь все по-другому. Как сгинувшей Веры, прошлого не воротишь. Будущее может пойти туда, может сюда. Перспективы будущего никогда не были столь шаткими. Рисковать деньгами, ставить на будущее не стоит. Мой вам совет: ставьте на настоящее. Самое настоящее настоящее, другого не будет, да ничего больше и нет, одно только настоящее, все взмыленное, на последнем издыхании.
– И что с тобой стряслось? – спросил я у телефона, готовый проявить бездны великодушия.
– …Я не пришла.
– Я заметил, – сказал я и сделал паузу. – А почему ты не пришла?
– А смысл? Я пыталась отменить встречу по телефону, но ты не слушал.
Я ждал.
– Я ждал, – произнес я.
Мартина вздохнула.
– Ты был пьян. Это все-таки слишком большое самопожертвование, провести вечер в компании с алкоголиком.
…Я прекрасно понимал, как она права, всегда понимал. В этом плане пьющие очень понятливы. Но обычно людям хватает такта не касаться данной темы. Правота и такт – вещи несовместные. В том-то и беда с не-алкоголиками – никогда не знаешь, что они еще сказанут. Странные они, эти трезвенники – абсолютно непредсказуемы, зашорены, привереды. Но мы стараемся потрафить им по мере возможности.
– Давай встретимся сегодня. Обещаю, что не буду пьян. И прости, пожалуйста, за вчерашний вечер.
– Вчерашний вечер?
– Да. Я немного переусердствовал.
– Вчера вечером?
– Да. Не знаю, что на меня нашло.
– Это было не вчера вечером, а позавчера. Позвони мне в восемь, тогда скажу. Если опять будешь пьян, я просто повешу трубку.
И она просто повесила трубку.
Похоже, предстоят серьезные разборки, подумал я, выбрался из постели и стал медленно раздеваться перед окном; в безветренном небе мне мерещились грандиозные химические предательства, злокозненные наложения. Я даже сказал себе: Господи Боже, опять этот коллапс, – но тут возник Феликс с моим завтраком, пожелал мне доброго утра, и все, вроде бы, пришло в норму. То есть, кроме еды. На тарелке омлет смотрелся сравнительно смирно, однако вскоре странным образом ожил.
Я позвонил Феликсу и вызвал его в номер 101.
– Послушай, – сказал я ему со всей строгостью, на какую был способен. – Что же ты меня вчера не разбудил? Я черт знает до скольки продрых. Что за безобразие, а? Время-то деньги. Проклятие, Феликс, я же деловой человек.
– Вчера? – переспросил Феликс, наклонив голову. – Приятель, да вчера тебя тут и не было. Я думал, ты уехал на уик-энд, или еще чего. Ты только вечером пришел, поздно вечером.
– Пьяный?
– Пьяный? – И стала проявляться эта его улыбка, – Дежурный не согласен, но, по-моему, вчера круче всего было, за всю дорогу. На тебе был колпачок праздничный. И вся физиономия в помаде. Пьяный?! Какое там пьяный, для этого слов еще не придумали. Это ж надо так уделаться. Просто мертвецки.
Вот это да. Ну ничего себе. Я ни хрена не помню о вчерашем вечере, дне или позавчерашнем вечере. Но самое хреновое, что я абсолютно забыл "Скотный двор".
Чем бы я там вчера ни занимался, но в результате на заднице у меня вскочил фурункул, причем здоровенный. Не первый в моей практике, отнюдь не первый- но, пожалуй, самый здоровенный. Просто огромный. Я-то думал, что они ушли из моей жизни вместе с групповой мастурбацией и ломающимся голосом. Ан нет. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии… Такое ощущение, будто высиживаю раскаленный грецкий орех или плутониевый шарик, и масса в аккурат критическая. Просто диву даешься, даже немного лестно, как это в организме сохранились такие взрывоопасные соединения, злопамятные подкожные яды. Но как он, падла, болит. Если встать спиной к неподцензурному зеркалу, согнуться, насколько позволяет пузо, вдвое и с перекошенной от натуги мордой неумолимого порнографического мстителя глянуть через раздвинутые ноги – то вот он, красавец, пламенеет в самом центре левой ягодицы. Прямо в яблочко, прямо к делу. Не разводя никаких антимоний. Порою ванная комната, знакомая, как собственное тело, или просто съемная, типа этой, с ломающимися отражениями, пятнистой сталью труб, полиэтиленовой занавеской, морщинистой, словно престарелый дождевик, перемещает тебя на двадцать лет в прошлое и заставляет усомниться, а была ли жизнь, не привиделась ли… Лежать можно. Ходить больно, стоять больно, сидеть больно. Терпеть больно. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.