Я выбрался наружу. Улица замерла столбом и хлопала глазами. Я кинул монету в счетчик парковки, зашел прямиком в распахнувшую мне двери "Принцессу Диану", заказал двойной скотч и тяжело облокотился на стойку, в шоке от воображаемых ран. Господи Боже. Чуть ведь концы не отдал.
В Лондоне Рождественские праздники. Рождественские праздники – это время, когда мелочь из рук таксиста кажется раскаленной, словно монеты, извергнутые недрами однорукого бандита, когда конторские крысы пытают счастья в роли кабацких остряков и за длинными столами дешевых бистро, когда в застывшие предновогодние дни люди хвастают перед всем миром своими подарками в автобусах и поездах метро: воротнички охватывают шею, как холодный компресс, перчатки лежат на коленях, окоченевшие, как маринованные осьминоги, блестят в наемном свете часы и авторучки. Рождественские праздники – это время, когда все девицы воркуют, как мол все "мило" и "чудесно".
Первый в этом году снегопад вызвал замешательство, бардак и анархию, как и каждый год. Всю неделю я бродил по лондонским улицам и никак не мог взять в толк, на что они похожи. Что-то до ужаса знакомое. Люди вихляются на своих дефектных гироскопах. С гиканьем топчут испещренную следами копыт парчу. Мы смотрим под ноги, чтобы не споткнуться, но вряд ли скажем, что видим под ногами. Минут пятнадцать снег был скрипуче-белым, хрустяще-чистым. А потом – совершенно бесцветным, даже не серым. На что это похоже? С грязной накипью и запруженными канавками то мути, то блеска, этот снег похож на полный отстой, на лондонское небо. Летнее лондонское небо – вот на что похожи зимние улицы. Точно же, на летнее небо. Так что, опять двадцать пять?
Второй в этом году снегопад вызвал замешательство, бардак и анархию, как и каждый год. Второй снег оставался белым и крепким гораздо дольше, чем первый. Второй снег был куда качественнее – видно, и стоил дороже. Как и каждый год, снег свалился как снег на голову. Все удивились. Я удивился. С другой стороны, удивительная все-таки штука снег. На какое-то время пейзаж: сделался совершенно лунным. Стало тихо. Пока наутро тишину не нарушил извиняющийся шепот смущенных автомобилей. На цыпочках мы вышли на улицу и завертели головами, щурясь и моргая. Можно подумать, каждый считает, что он в ответе за все. Но порой мы все-таки воздаем себе должное.
Кстати, о долгах. В которых я как в шелках. Не подскажете часом, где можно снять квартиру подешевле? Не одолжите немного денег – до четверга? Я верну. Честное слово, верну. Мартин был прав. Как всегда, до меня дошло последним: мои адвокаты наконец установили, кто финансировал всю психодраму, от закусок до десерта, от "а" до "я". Я и финансировал. Дурачина-простофиля. Блин! Почему я не прочел ни одной бумажки из всего, что он мне на подпись подсовывал? Ну как слепого щенка обвели, честное слово! Впрочем, он сумел очаровать еще кучу народу, всем пыль в глаз пустил; у меня есть доказательство, потому что восемь или девять из них подавали на меня в суд, в том числе Лорн Гайленд, Кадута Масси, Лесбия Беузолейль и Давид Гопстер. В конце концов я обзвонил всех четверых и честно поплакался в жилетку. Свой иск Кадута отозвала довольно быстро, но чисто в психологическом плане с ней оказалось тяжелее всего.
– Я, давшая тебе… но зачем, Джон? Зачем? Ну скажи, зачем? Зачем? Зачем ты так с родной… ну зачем?
Будь у меня по пятицентовику на каждое кадутино "зачем?", я бы не сидел в этой заднице. Ответа я так и не знаю. Зато Лорн меня приятно удивил. Он был спокоен – и благожелателен – как никогда.
– Ничего, Джон, – сказал он мне, – это бывает.
Ой ли?
– Сплошь и рядом, Джон, – заверил он меня.
Ой ли? Да неужто? С Гопстером, как и следовало ожидать, проблем не возникло. "Троглодит" сделал в Нью-Йорке большие сборы, и Гопстера подписали на серию романтических комедий. Не исключено, что вы о нем слышали, – теперь его звать Дэвид Родстер. А вот его давешняя подружка Лесбия Беузолейль, напротив, жаждет моей крови. Хоррис Толчок мучает меня ежедневно – не по телефону, так по почте.
– Я располагаю видеозаписью, – недавно объявил он, – где вы, голый, избиваете мою клиентку. Приятель, тебе припаяют за изнасилование.
Но мой адвокат полагает, что удастся спихнуть все на Гудни. Филдинг в настоящее время проходит психиатрическое обследование в исправительном учреждении в Палм-Спрингс. Хотите знать, зачем ему это было надо? Действительно хотите? Ладно, позвоните Берил. Звякните его матушке. Я дам вам ее номер. Она и расскажет, зачем. Про его мотивировку она может говорить часами. Она даже перезвонит вам. Если вы действительно хотите узнать, зачем Филдингу это было надо, позвоните Берил Гудни. Ее номер 2210-6110. Код 215.
Без денег вам один день от роду. Без денег в вас один дюйм роста. Плюс до нитки раздеты. Но самая прелесть, что когда у вас нет денег, то с вас ничего и не возьмешь. А то ведь могли бы взять, еще как могли бы. Но когда вы на мели, никто и не почешется. С другой стороны, теперь мне обещают вчинить не только гражданские иски, но и уголовные. Речь идет о попытке экстрадиции (внимание на экран, формулировка – закачаешься) по обвинению в "безрассудности, несправедливом обогащении и грубом безразличии". Мой адвокат говорит, что мы еще поборемся, и что шансы очень даже ничего, если только я буду платить ему чертову уйму денег. При нынешнем положении дел в Америку мне лучше бы не соваться. Но у меня нет ни малейшего желания туда соваться. Я не в состоянии позволить себе туда сунуться… И я так быстро выпадаю из-под всего этого влияния. Моя жизнь утрачивает форму. Большие силы, пентаграммы власти и успеха не способны более ни повредить мне, ни порадовать.
Толстый Винс нашел для меня работенку- торговать с лотка мороженым в Гайд-парке. Приступаю с весны. Еще он предлагает мне попробовать вышибалой; он думает, у меня получится. Возможно, когда-нибудь я вернусь в рекламу. Все рекламщики просто обожают, когда ты лопухнешься, и любят выказывать свое обожание. В данный момент мое имя смешано с дерьмом. Это часть той платы, которую они взыщут с меня за то, чтобы принять обратно. В конце-то концов примут. Но иногда я думаю, что не захочу возвращаться. Когда вижу по ящику рекламу, мне становится тошно, до самых печенок. Никуда от телевидения не денешься, телевидение – это религия, мистика для заурядных умов, и я не хочу работать в такой чувствительной области, не хочу навязывать товар. Если бы все мы отложили свой инструмент, взялись на десять минут за руки и перестали верить в деньги, то они враз исчезли бы. Естественно, мы так никогда не сделаем. Может быть, в деньгах и кроется главный заговор, главный вымысел. Не говоря уж о главной наркозависимости – все мы наркоманы, и никак не переломаться. Это даже не изобретение двадцатого века (кроме характерного надрыва). При всем желании, завязать с этой дурью не выйдет. Желтый дьявол сидит на горбу крепко, хрен скинешь.
Я по-прежнему ору благим матом, заливаюсь слезами и бессвязно лопочу, впрочем я всегда был такой. Я пью, дерусь и рассекаю по улицам, как по кренящейся палубе. Я по-прежнему зона повышенного риска. Я по-прежнему старая трущоба.
Что до моей попытки самоубийства, то вы уже, наверно, поняли, что вышел облом. Я высосал полторы бутылки скотча и проглотил девяносто таблеток транквилизаторов. Какое-то время я чувствовал себя просто зашибись. Экая фигня, самоубийство, подумал я, раз плюнуть. Я сидел и ждал. Потом возник страх. Будто усушка и утруска; казалось, мир становился больше и чернее, а я бледнел и уменьшался. Надо срочно выпить, сказал я себе, и принять транквилизатор. Вдруг я опять взбодрился, ощутил прилив оптимизма. Вдребезги расколошматил телевизор, стереосистему и видак. Хотел было сбегать вниз и показать "фиаско", где раки зимуют, но к этому моменту я уже довольно часто падал, плюс вспомнил, что машина осталась на Майда-Вейл. Наверно, как раз тогда у меня возникли первые серьезные сомнения. "Да слушай, я же пошутил, – кричал я. – С кем не бывает. Ну перепил немного, ну погорячился. Поспешил. У человека что, нет права на ошибку?" Я изобразил бег на месте и пару отжиманий. Набрал ванну холодной воды и плюхнулся туда, почти не раздеваясь. Развел и выпил на кухне здоровую банку горчицы с уксусом. Сунул два пальца в рот, едва ли не до смерти засношал собственные миндалины – и никакой, представьте, радости, ну ни малейшей. Казалось, я так и чувствую, как смерть кружит вокруг моей головы, увертывается и финтит, дожидается шанса сделать выпад. В итоге я всю ночь ходил по квартире из угла в угол… К утру, когда день за окном покатился по наезженным рельсам, я так устал, что решил завалиться в койку, и будь что будет. После всего испытанного возбуждения требовалось выпить. К этому моменту я был уже настолько вымотан, что мог бы, наверно, принять таблетку транквилизатора. И вряд ли следует исключать вероятность того, что я даже попытался подрочить. Как бы то ни было, через несколько часов меня разбудили двое в белых халатах и фараон. Я был совершенно неживой и все думал: а вдруг-таки да, вдруг получилось, вдруг после смерти все как и при жизни, вся та же фигня, только еще дурнее. Скорая помощь хотела промыть мне желудок, но я не дался. Я одолжил десятку у приходящей уборщицы. Собрал волю в кулак и шлялся весь день по кабакам. Знаете, что меня спасло? Подозреваю, мартинины транквилизаторы были пустышки, плацебо. Помнится, еще в Нью-Йорке я растворил парочку и удивился, как похоже на аспирин, в том числе, по вкусу. Вдобавок я с растущим скептицизмом исследовал содержимое кухонной аптечки… Вот к чему ориентировочно сводился рецепт моей попытки самоубийства: сотня жидких унций скотча, пятьдесят таблеток аспирина, недельный курс антибиотиков и дюжина пилюль сухих дрожжей. Ничего удивительного, что мне было так хреново. Прошла почти неделя, прежде чем я мог сколько-либо уверенно сказать – да, теперь я точно жив.
Короче, ясно, что я не больно много помню о той ночи и темном утре, однако я только и делал тогда, что вспоминал. Блудные воспоминания, которые я неоднократно пытался заарканить, – они просто взяли и вернулись ко мне, одно за другим, сами сдались в плен. Балансируя на грани отруба, я получил неограниченный доступ ко всему, что было скрыто, и занес это на бумагу. Иначе я опять все забыл бы. На самом деле я не помню, как вспоминал. Не помню, как записывал. Почерк в блокноте не похож: на мой, он гораздо прямее и увереннее; это ж надо было так ухайдакаться.
Я вспомнил тот вечер в клубе "Беркли"; я всегда подозревал, что там произошло что-то ужасное. Филдинг отвел меня в сортир, чтобы я остыл. Потом развернулся от своего писсуара.
– Ну ты, Проныра, и нажрался, – произнес он и обдал мои брюки струей мочи.
Я вспомнил тот вечер на Девяносто пятой стрит, когда Дорис Артур вывела меня из ресторана, а в ответ на приглашение поехать в гостиницу и совместно предаться блуду чмокнула меня в щеку и пробормотала:
– Придурок. Это все шутка, игра. Филдинг прокатит тебя по полной программе, обдерет как липку. Беги же! Линяй, пока не поздно!..
Я вспомнил тот вечер в ирландском пивняке напротив "Зельды" (ресторан и дансинг: лучшие партнерши. Худший эпизод? Возможно), как меня осыпает ласками высокая рыжая баба с глазами Филдинга.
– Знаешь, кто я? – прошептало оно. – Это же я. Не узнал? Твой продюсер. – А я лишь сижу и киваю, в ступоре, в цугцванге, в маразме…
Я вспомнил, как Мартин стоял надо мной, в моей же квартире, и хрипло, с болью в голосе повторял:
– Извините, пожалуйста, – бормотал он. – Ну пожалуйста, извините.
Все то утро, когда смерть, казалось, так близка, а жизнь так желанна, я ни разу не позвал на помощь. Интересно, почему. Никакого другого объяснения я не придумал. Пожалуйста, потерпите еще чуть-чуть. Вся моя жизнь сводилась к борьбе между страхом и стыдом. Самоубийство означает победу стыда. Стыд сильнее страха; правда, по-прежнему боишься стыда. В моем случае боишься еще и страха, и вдруг возникает желание бросить всю эту дурную затею. При успешном самоубийстве побеждает страх, но не хотелось бы, чтобы кто-нибудь явился свидетелем этой победы. Самоубийство очень стыдливо. Я бы вот не хотел, чтобы меня видели за этим занятием. Не хочу, чтобы меня так вот застали в спальне с моим самоубийством – ну хоть режьте, не хочу.
Слава Богу, у меня появилась новая подружка. Ее звать Георгина. Она работает секретаршей в мануфактурной компании в Уайт-сити. Она крупная девушка, фактически типа толстой медсестры, как раз то, что доктор прописал. Она бы вам понравилась. Я благодарен… Мы встретились в "Слепой свинье"- или в "Бутчерз-армз"? Я в то время валялся ничком, будучи качественно обработан одним очень спортивным, чрезвычайно вспыльчивым и невероятно трезвым австралийцем. Она отвела меня к себе домой и собственными руками приложила к моему подбитому глазу сырое мясо. Я ухаживал за ней больше недели. Она примерно в моей весовой группе, и мы крайне прониклись друг к другу. У Георгины такие большие… У нее большое сердце, у Георгины.
Примерно дважды в неделю я пишу Мартине. Каждое утро я патрулирую босиком холодный линолеум в поисках этого красно-сине-белого конверта. Пока ничего. Но я не теряю надежды. Может, мое эпистолярное творчество и не шедевр литературы, но уж искренности там море разливанное. Должны ведь они все простить, если вы любите их достаточно сильно? Если вы открываете душу нараспашку и любите их достаточно сильно, должны ведь они все простить. Правда? Обязательно должны.
Первое время я был слишком занят, чтобы страдать по этому поводу. Теперь она приходит каждый день, эта пунктуальная боль, пунктуальная, как сама Мартина. Она лучше всех, и мне подавай только самое лучшее… Да ну? Неужто? Может, меня вообще никогда не хватало на то, чтобы хотеть самого лучшего. Культура и все такое – не в том же дело, или не только в том, что нас на это не хватает, некоторых из нас. Как нас это бесит. Но я пытаюсь. Я много читаю. Это единственное развлечение, которое я себе сейчас в состоянии позволить. Чтение дешево, этого у него не отнимешь. Я прочитал все финансово-сексуальные триллеры на полках Георгины. Я подолгу торчу в библиотеке. Хорошее место библиотека, когда ты безработный. Там тепло и бесплатно. Там кров.
Селине я тоже писал. Этот финал может быть по-реалистичней. У нее будет карапуз, дом и доход. Я знаю, что дом – это еще не кров. Но, по крайней мере, это дом. Осси с ней не останется. Если у него есть хоть капля соображения, он вернется к жене, на карачках приползет. Надеюсь, Мартина отыщет Тень… Селине я писал на адрес ее гинеколога. Я планирую воспитать ее ребенка словно моего собственного, хотя для этого я мордой не вышел, то есть классом. Принцесса Ди тоже забрюхатела. Мир плодится и размножается. И попробуйте этому помешать. Селина ответила мне, живенько и словоохотливо (лондонский штамп, обратного адреса нет), что назовет своего ребенка в честь королевского отпрыска, если, конечно, пол будет тот же. Подозреваю, речь идет о Елизавете или Марии, Георге или Якове. Одобряю. Но Селины я не увижу, пока снова не буду при деньгах.
"Фиаско" по-прежнему на ходу, пусть и не в настоящее время. "Фиаско" – мой самый дорогой каприз. "Фиаско" – гордость и радость моя. Между нами говоря, даже не знаю, как бы я все это пережил без "фиаско". Теперь я часто мою его на улице, с ведром и тряпкой, с транзистором. Будьте спокойны, этот мотор еще выйдет на трассу. "Фиаско" я не брошу. Когда я говорю о "фиаско", меня душат слезы. Мы столько всего пережили на пару с "фиаско". А предстоит гораздо больше.
Что до другого судебного дела – о вождении в нетрезвом виде, или, точнее, о владении в нетрезвом виде нестационарным средством передвижения, – то мой адвокат пытается отложить его рассмотрение на неопределенное время. Это чувствительно бьет по моему карману и наполняет его карман. Прочие нанятые мной адвокаты действуют по той же методике. Мои немногочисленные средства полностью уходят на оплату юристов. Я получаю мизерное пособие, рассчитанное на алкоголиков, крикунов и калик перехожих. Главным источником дохода является моя берлога. Я переехал в подвальный клоповник за Лэдброук-гроув и сдал мою наемную квартиру внаем полигамному шейху с караваном ребятни. Это было проще простого – я взял и поместил объявление на витрине табачной лавки, рядом с карточками, гласившими "Уроки французского, греческого и турецкого" и "Слабо позвонить?" (подпись: "Сука с Бэйсуотер"). Я до сих пор не в курсе, что значит "турецкий", и не хочу знать – после того, как вижу, в каком состоянии находится моя берлога. Каждый четверг я подъезжаю за арендной платой. Исполин в халате невозмутимо вручает мне пачку купюр. За его плечом – непостижимая атмосфера оглоушенных бабушек, обложенных отборным фольклором жен и отстеганных дочерей. Мальчик там всего один, совсем маленький; ох и повезло ж ему. Квартира непоправимо загажена, зато бабки капают, и адвокаты не ропщут. Плюс папаша периодически отстегивает мне десятку или двадцатку, когда при деньгах.
Сигаретный миллионер, я продымил целое состояние. Все это в прошлом – теперь я снизил дозу до двух (без малого) пачек в день. Это все что я могу позволить. Черт побери, я даже кручу самокрутки. Теперь я почти не пью- только один портер "Ячменный", два лагера "Любимых", коньячный напиток и несколько стаканов имбирного сидра. Или это, или бутылка болгарского портвейна или кипрского шерри на сон грядущий. Это все, что я могу позволить. На порнографии я тоже экономлю. Ни тебе журналов для взрослых, ни потереть спинку. Это слишком дорого. Я по-прежнему иногда дрочу. А кто нет? Что бы ни говорили о мастурбации, как бы ее ни третировали, но ничего дешевле и доступней просто нет. Надо отдать онанизму должное. Он глубоко демократичен.
С Терри Лайнексом я больше не вижусь, потому что он должен мне денег. С Алеком Ллузллином я больше не вижусь, потому что он должен мне денег. С Барри Самом я больше не вижусь, потому что он должен мне денег. С Мартином Эмисом я больше не вижусь, потому что я должен ему денег, в некотором смысле. Деньги, вечно деньги. Когда-то я думал, что мы с ним можем подружиться. Но теперь между нами ничего нет, когда между нами нет денег.
Вернее, один раз я его видел. Я был в кабаке, то ли в "Лондон-аппрентис", то ли в "Иисусе Христе", пил пиво и терпеливо скармливал однорукому бандиту остатки пособия. Когда он вошел, наши глаза встретились; он глянул на меня так же, как до нашего знакомства – оскорбительно, и на шее вдруг запульсировала жилка. Я заработал два тернослива и поменял их на двойной пинок на сверкающем огнями "Свичматике". В окошечках виднелись три тюльпана – джекпот, два фунта. Я поставил на кон свои пинки и, как и требовалось, удвоил. Пинок я предпочитаю не доверять технике – сентиментальная дань древним навыкам, древним ремеслам. Как бы то ни было, я промахнулся и выбил слева две вишенки. Двадцать пенсов. Потом я ощутил спиной его силовое поле. Я не обернулся.
– Эй, что вы тут делаете? – спросил он. – Ваша же песенка давно спета.
Я лишь глянул через плечо и бросил (не знаю, почему, наверно, какой-нибудь глубоко сидящий гопницкий ген надоумил):
– Отдзынь!
В шестиполосном зеркале над стойкой я видел, как он уходит – окостенело, обиженно, испуганно. Я поставил на кон свой выигрыш и довел его до 30, 50, 70 пенсов, до фунта сорока. Снова поставил на кон. Робот помедлил, замер и выплюнул десятипенсовик. По пьяни я пихнул монету в щель для жетонов, где она благополучно застряла, и меня, как всегда, вышвырнули вон за избиение железной скотины… Казалось бы, к пособию должно быть повышенно-трепетное отношение, правда оке. Как к последним на земле деньгам. А бот и нет. К пособию относишься, как к мусору, как к чему-то бросовому. Ноль ощущений.