Описанная в новом романе Кинга террор и паранойя тюремной жизни. В которую врезаны воспоминания главного героя о его детстве и путешествиях - реальные и воображаемые, - стирают грань между невинностью и грехом, преступлением и наказанием, реальностью и фантазией. Этот роман повествует по большей части о воли человека к выживанию, так же как и о неизменной тяге к злу Жестокое, предельно натуралистичное произведение - "завет нового человека" человеческому духу и его возможностям. В котором вопреки всему сохраняется надежда и идея любви.
Содержание:
МУДРЕЦЫ ГОВОРЯТ 1
СЕМЬ БАШЕН 10
ТЯЖКИЙ ТРУД 20
КОРПУС Б 30
СПОКОЙНАЯ НОЧЬ 40
КОНТРОЛЬ 51
ТЮРЬМА 61
Примечания 70
Джон Кинг
Тюрьма (The Prison House)
МУДРЕЦЫ ГОВОРЯТ
Продавец мороженого прижимается к решетке камеры, посматривает искоса, угрожает, клянется: "Я тебя выебу как следует, очень хорошо выебу, так выебу, что ты никогда больше не сможешь ходить, мой дружочек" и глядя в его нервные, подкрашенные тушью глаза, я не испытываю ни жалости, ни человечности, понимаю, что он - просто еще один хулиган с той игровой площадки, на которой полным-полно ссыкунов. Я поступаю, как меня учили, и подставляю другую щеку. Не говорю ничего. Отказываюсь слушать его мерзкие слова. Но это очень трудно. И я зажмуриваю глаза и ищу виртуального убежища, вижу судью, который сегодня, ранним утром, вынес мне приговор; его лицо налито кровью, оно багровеет, и он вздымает сжатый кулак и читает свою громогласную проповедь, и его неистовая тирада - это самое жуткое напоминание о том, что я - срань Господня, низший из низших, недостойный вылизать его ботинки. Ни один человек не вынесет таких издевательств, и я неминуемо открываю глаза, насильник-мороженщик издает слюнявый поцелуй и потирает яйца, двигает бедрами туда-сюда и стонет: "Я хорошенько тебя выебу". Я опираюсь спиной о стену, соскальзываю на пол и молча сижу, так же, как и шестеро других заключенных, каждый из нас сидит, склонив голову и скрючившись, мы похоронены заживо под надзором полиции.
В том месте, где надо наложить швы, моя голова пульсирует, но охранники говорят - завтра-завтра, двигают шустрыми руками и ленивыми языками, их язык - иностранный, а я - иностранец, и все наше общение - знаки, начертанные в воздухе. Они понимают, откуда у меня на лбу этот порез, эта рваная рана, открытая для инфекций, откуда эта свернувшаяся кровь и подтеки, и только пожимают плечами и уходят. Из окна камеры сквозит, прорывается поток холодного воздуха, и это вызывает во мне приступ паранойи, с птицеферм Востока несутся микробы-убийцы, бактерии, как серферы, скользят на воздушных волнах, такие же старые, как и эта планета. При мысли о гангрене меня передергивает, я трогаю обвисшие куски кожи и вздрагиваю, у продавца мороженого страх перерастает в возбуждение, он облизывает губы, расстегивает нейлоновые брюки, трясет своим безвольно повисшим пенисом. Он исполняет свой яростный танец, страстно желая увидеть нашу реакцию, и кто-то другой на моем месте метнулся бы к нему, схватил бы его за башку, размозжил бы ее на кусочки, расколол бы ее, как кокосовый орех, но от меня вы этого не дождетесь. Я - мирный человек, было бы грех причинить вред этому придурку. Он начинает дергать себя за хуй, пытаясь вызвать эрекцию, но у него не получается, и я в шоке от этого извращенца, но больше всего меня шокирует осознание того, что, хотя у мороженщика есть нос, и рот, и два безжизненных глаза, у него нет лица.
Мистер Справедливый стрелой проносится в моем видении, и я вспоминаю тот первый раз, когда увидел его на ярмарке, и тогда я думал, почему у него тоже пет лица; но дот прошли годы, и я стою на вершине горки на детской площадке, смотрю на футбольное поле, на дорогу и дома позади нее, вглядываюсь, чтобы различить знакомое окно; над крышами нависает скучное небо, и солнце - застывшее и жесткое, и я отворачиваюсь от него и вижу мертвый папоротник, который растет по краям площадки; этот ветер пригибает к земле скелеты обгоревших деревьев и вечнозеленую поросль, от этого ветра трескается лицо; и в школе нам говорят, что существуют хвойные и лиственные деревья, и хвойные - это значит, что они никогда не теряют листьев, это значит, что они никогда не умирают; и даже теперь я понимаю, лучше не слоняться там, вокруг пустыря; Мама говорит: "Ты никогда не знаешь, в мире столько же плохих людей, сколько и хороших, и лучше держаться от них подальше, быть у всех на виду". Я помню мистера Справедливого, и тут же вспоминается жареный лук и популярный припев, и на нем, как всегда, эта забавная шляпа; и я никогда не могу понять, болван ли он или клоун, и вот он тает в клубах дыма, а я оглядываю маленькую вереницу магазинов, представляя, как я сам несколько лет назад пялился в окно на плюшевого мишку, который ждет, когда кто-нибудь угадает, как его зовут, и заберет его домой; и больше всего на свете мне хочется победить на этом конкурсе, но воспоминание обрывается и вот в самый жаркий день в году я стою у фургончика с мороженым, с мамой, и мучительно пытаюсь выбрать между рожком и эскимо на палочке; а теперь снова зима, и я снова на винтовой лесенке, вглядываюсь в сторону пустыря, в ту сторону, где исчезает земля, снег покрывает траву, а железная решетка подернулась льдом, от холода трескаются перчатки, холод жалит руки, и, может быть, у меня будет шелушиться кожа, потому что я раскачиваюсь, представляя, что я обезьяна, сбежавшая из зоопарка и вот я ослабляю хватку и дрожащими ногами приземляюсь на асфальт, но мне плевать; оставляя позади площадку, я, пошатываясь, отправляюсь на край света, улыбаюсь, видя этого первобытного мальчишку из джунглей, он чертит руками следы на снегу, и по этим следам его легко будет выследить.
Пидорас-мороженщик бормочет околесицу, повторяет свою бессмысленную мантру, я выебу тебя жестко, выебу тебя очень жестко, выебу тебя так жестко, что ты будешь звать мамочку, а потом я и ее выебу, да, я выебу всю вашу семейку, и тут я вскакиваю и пытаюсь дотянуться до него через прутья решетки, но он шустрый малый, уклоняется, как балетный танцор, от моих рук, и я стучу по железу, обещая ему, что если мы еще когда-нибудь встретимся, я убью его, ебаного ублюдка, а он подпрыгивает вверх и вниз, раздув свою куриную грудь, и поет, ты не убьешь меня, нет, я выебу твою маму, я заебу тебя до смерти, вот мое обещание, дружочек, и он хихикает, и трясется, и он в экстазе. Учителя требовали, чтобы я сносил издевательства и никогда не давал сдачи, вынуждали меня стыдливо склонять голову, насильник, услышав приближающиеся голоса, дергается в конвульсиях, убегает, даже не кинув прощального взгляда. Я ничего для него не значу, и в этом его сила. Со всеми этими хулиганами одна и та же история. Я снова опускаюсь на пол.
Напротив меня неподвижно сидит какой-то старик, худосочный, кости дрожат, а мне хочется, чтобы он сидел дома, перед очагом, вместе со своей возлюбленной детства, чтобы он пил горячий чай, делился с внуками мудростью, рассказывал истории о тяжелой работе, и доблестных битвах, и о беспечных путешествиях по миру, но вместо этого он сидит в этой клетке, с людьми, которые при желании могут убить его простым шлепком, если, конечно, заметят его присутствие. Неудачник, выбрасывающий свои последние годы. Я представляю его маленьким мальчиком, с широкой беззубой улыбкой, с наполеоновскими мечтами, он катается с приятелями на велосипеде, играет в прятки, вертится по кругу, пока у него не закружится голова, и тогда он отпрыгивает в сторону, то спотыкается и опрокидывается на траву, смеется над этим ощущением, торопится к своей маме, помогает своей бабушке; и это я сам и есть, в прошлом и в будущем.
Я стою на коленях перед камином, с Наной, и она суетится, счищает с решетки пепел в совок; и вот она оборачивается и показывает мне дрозда, севшего за окном, он клюет хлеб и смотрит на наши хлопоты. Дрозд моргает и срывается прочь, Нана говорит, что он возвращается в свое гнездо, покормить малюток и повидаться с миссис Дрозд, и я поворачиваюсь к камину, наклоняюсь и заглядываю в темноту трубы, спрашиваю, есть ли там мертвые дети, плохие мальчики, которые слишком много ели и потому застряли там; и Нана смеется, качает головой и говорит, что, конечно, нет, дорогой, и смотрит на меня и говорит, что я хороший мальчик, я особенный мальчик, что я не должен так сильно волноваться. Она надеется, что я никогда не изменюсь. Делится со мной секретами, как жить хорошей жизнью, и показывает мне талисман, который в один прекрасный день станет моим, и я внимательно слушаю, я внимаю ее словам, как проповеди. И вот я разрываю газету, сворачиваю куски в тугие шарики и складываю их вместе с расколотыми деревяшками и угольными камнями, сворачиваю их в длинные полоски, которые торчат из-за решетки. Моя обязанность - зажигать эти свечки по вечерам. Мне только три или четыре, и я никогда не должен играть со спичками, только когда рядом со мной мама и Нана, и мне нравится смотреть, как вначале дымится, а потом искрится уголь и дерево, и как только вспыхивает огонь, моя работа выполнена, и я откидываюсь на спинку кресла и смотрю на огонь, чувствую его тепло, я сижу так, пока не настанет пора отправляться в постель. Я очень хорошо все это помню. Счастливое время.
А рядом со стариком сидит подросток, восемнадцать или девятнадцать лет, в новых трениках, в рваной бейсбольной кепке, на угрюмых восковых чертах быстро проступают морщины; мужчина в возрасте тридцати, с бритой головой, в рваной кожаной куртке, рука забинтована, двое толстых мужчин среднего возраста в лоснящихся костюмах, жирные животики перевешиваются через нарядные брюки, у каждого - квадратная картонка, вставленная между их жирными волосами и стеной. Пять осужденных преступников и я, невиновный человек, который просто шел мимо, путешествующий по свету миролюбивый романтик, чье место не здесь, который не заслуживает такого обращения. Уверен, что заключенных было шесть, но когда я пересчитал, оказалось только пять. Я устал, я не могу собраться с мыслями, я не понимаю ничего из того, что происходит, я сижу, безотрывно уставившись в стену.
В чем я уверен точно, так это в том, что завтра я отправлюсь в тюрьму. Переводчик извращает благочестивые предупреждения судьи, получая от этого собственный кайф, осторожно влезает в мои мозги, по его словам - я ничего не значу теперь для общества, великий миф о тюрьме, и о заключении в тюрьму, и о самых жутких человеческих зверствах внезапно становится реальным, мой череп - это закрытая пустая библиотека, в ней вибрируют и искажаются эти простые слова, и по моей спине бегут мурашки. Я пытаюсь забыть это, я не могу нормально соображать, и вот я представляю, какие преступления совершили люди, окружающие меня. Старикан кажется мне скотом и бродягой, подросток - грабителем и магазинным воришкой, лысый - сутенером и торговцем гашишем, двое толстых мужчин - наемными убийцами и насильниками с большой дороги. Но так я сойду с ума от этих мыслей, и я поднимаю глаза, фокусируюсь на трещине в потолке, заставляю себя представить эту трещину стеблем какого-то растения, медленно пересчитываю его жилки. Даже если бы я мог говорить на их языке, я не расспрашивал бы их о жизни, не говоря уж о преступлениях. Я не хочу об этом знать. Неведение - это действительно счастье. Что действительно идет в счет, так это то, как я проведу следующие несколько дней, а также все последующие годы.
Но я нервничаю, я не нахожу себе места, я встаю, подхожу к окну, к маленькому прямоугольнику из трех прутьев, в котором нет стекла. Я дотягиваюсь до этих прутьев и чувствую порошок ржавчины, подтягиваюсь и понимаю, что они крепко вмонтированы, под ржавой пылью - твердая сталь. Глоток чистого воздуха - и я снова вспоминаю, как отвратительно воняет в камере, в параше смешаны дерьмо и ссанье, и все это в тумане ужаса. Я задыхаюсь в этой атмосфере. Я задираю нос выше, чтобы поймать следующий поток кислорода, забыв о чуме и гангрене, которую легко подхватить через открытую рану на лбу, и думаю урывками. Там, снаружи, давно спит город, потрескивают уличные фонари, и многочисленные добропорядочные граждане идут по своим делам, с миллионами своих тайн; клубок эфирных и промышленных проводов урчит под неполной луной, электричество загнано в провода, но готово вырваться наружу и разрушить наши жизни.
Все, чего я хочу от себя самого, так это вырваться из полицейского участка и добраться до доков, спрятаться в машинах и контейнерах, вскарабкаться по трапу и убраться прочь на танкере, который держит путь в Новый Орлеан или в Сан-Франциско, в Бомбей или в Калькутту. И мне плевать, сколько продлится это путешествие, главное - прочь от этой камеры и долгих лет тюрьмы, которые ждут меня там, на вершине холма.
Я отрываю ноги от земли, снова пытаясь ослабить прутья, я хотел бы быть тяжелее, но они не сдвинутся с места, и даже если бы можно было разогнуть их и пролезть в эту дыру, после падения я останусь калекой. Я представляю судью: он вращает своей шеей и прибавляет еще несколько лет к моему сроку, разражается еще одной тирадой; и я чувствую, как он сверлит меня глазами, представляю, как он продает леденцы у станции, этот профессиональный мороженщик поднимает молоток, и его красноречивые угрозы грохочут на весь зал суда. Я оборачиваюсь и замечаю подростка, который отводит от меня пристальный взгляд. Снаружи эхом отдаются чьи-то шаги, и я сползаю по стене на свое место, появляется охранник, пересчитывает наши головы, чешет за ухом и зевает, совершая свой обход.
Я долгое время не могу заснуть, у меня болит голова, а на лбу рана, и из-за моего полного смятения любая попытка найти причины происходящего разбивается вдребезги. Важно, чтобы я оставался в боевой готовности, я должен сосредоточиться и взять себя в руки, но камера - голая, даже без единой линии граффити, на которой можно сфокусироваться, а мой мозг слаб, все цепляется за этот зал суда. Возвращается переводчик, рассказывает, какой ужас ждет меня в тюрьме, там психопаты затачивают свои ножи и мажут салом хуй, там буйствует оргия расчленения и содомии. Я стою у порога земного ада, судья и его лакеи довольны, бюрократы и газетчики самодовольно усмехаются, им по вкусу это извращенное понятие о возмездии. Мужское изнасилование - это их фантазия и мой ужас. Лучше пусть я умру. Смерть мне тоже пообещали. В этой камере мы ждем начала кошмара, и все-таки ночь - по-прежнему время, когда приходят завывающие гоблины, и я хочу, чтобы она кончилась, и в то же время я хотел бы, чтобы она длилась вечно. Стены сжимаются, камера уменьшается в размерах, и я глотаю воздух, у меня сдавливает грудь, и ребра впиваются в легкие, я скрежещу зубами, пытаясь вздохнуть, пытаясь забыть о суде.
Невнятная полудрема торчков и дрожащее тусклое освещение берут свое, и против моей воли этот день воскресает, взбешенные лица представителей власти, орущие с расистской желчью, они показывают на меня, оскорбляют меня, обвиняют меня во всех преступлениях на свете; и я - ненавидимый приговоренный человек, меня окружают порядочные граждане, от которых отвратно несет потом, их запах кажется омерзительным этому новобранцу, выкидышу, смутьяну и беженцу, их презрение раскаляет атмосферу, меня обжигают эти лживые слова, которых я не понимаю и потому не могу отрицать, шквал кулаков и грохот ног - это нормальный выплеск напряжения для управляемых профессионалов, и глаза судьи почти вываливаются из глазных орбит, а прокурор чернеет, требует наказания, суд - это театр характерных актеров, и каждый играет свой обрывок роли, обвинитель настаивает на таком наказании, которое будет соответствовать моему преступлению, переводчик добавляет собственные злобные измышления насчет процесса, а мошенник-мороженщик продает ваниль и свистки негодяям, которых уводят в наручниках, его подстегивают лицемеры, они считают, что криминальный сброд - это их пытка, и я склоняюсь к земле, падаю и хватаю мороженщика, и в этот раз я держу его за шею, потому что он существует, здесь и сейчас; и я отплачиваю им сполна - я разбиваю его башку о прутья решетки, первый жесткий удар - судье, а второй - прокурору, а еще один - переводчику, а более глубокие раны - бюрократам и исполнителям, лакеям и жополизам, ничтожным чиновникам и офицерам полиции, которые арестовали меня, и так далее, я разбиваю череп каждому, кто когда-то поступил со мной плохо, вплоть до школьных обидчиков. И снова, и снова, и снова. Они хотят, чтобы я боялся других заключенных, и я боюсь их, но я держу в руке священный текст и клянусь, что никогда не сдамся и никогда не буду выполнять их грязную работу. И я просыпаюсь в поту. С трудом сглатываю. Время неожиданно начинает иметь значение.
Я хочу начать с начала, я хочу сидеть вместе с бабушкой перед камином и чувствовать, как меня обнимают руки моей мамы, и я смотрю на старика, сидящего напротив, и мне хочется знать, правда ли то, что чем больше лет прожито, тем отчетливей становятся воспоминания. Его губы движутся, он жует беззубыми челюстями, так же, как и в младенчестве, с этого он и начинал, он плюется слюной и поднимает свое тело, спотыкаясь, идет к параше, снимает брюки и садится на корточки. Его кишки взрываются и обрызгивают камень. Я прижимаю лицо к коленям. Вонь его тошнотворного пердежа наполняет камеру. Я прижимаюсь еще крепче, жду, пока запах улетучится. Он подмывается водой из бадьи, старается смыть за собой все, он отворачивает лицо, возвращаясь на место. Я снова проваливаюсь в дремоту, теряюсь в темноте, и меня преследуют слабые звуки старческих всхлипываний.
Какие-то люди просыпаются по утрам и видят лицо обожаемой жены на соседней подушке, чувствуют ее мягкое сонное дыхание и ободряющий запах дешевого талька. Они, может быть, бросают беглый взгляд сквозь полуприкрытые глаза на лицо любимой подруги, капля дорогих духов за нежным ушком. Или, вероятно, они удивляются, встретив пристальный взгляд экзотичной незнакомки, и страстный поцелуй уносит запах несвежего перегара. Везде, по всему миру, мужчины открывают глаза и следят за женщинами, впитывают их тепло, купаются в волнах их любви и уважения, но для некоторых из нас, бродяг, скитающихся, как бог на душу положит, странников, и бомжей, и безработных пьяниц, да, для нас жизнь оборачивается несколько по-другому. Для таких, как я, утро означает стук полицейской дубинки по решетке камеры, вонь открытой параши и лицо измученного человека, с рявканьем отдающего приказы. На полсекунды это почти кажется смешным.